Скитания — страница 5 из 46

— How are you? — наконец спросила она его.

Замарин посмотрел на неё.

— Thank you. I am all right, — ответил он. И продолжил рисовать.

Женщина уставилась на Манхэттен. Она не была пьяна, но глаза её были так землисты (словно заброшены землёй), наверное, землистей, чем у тех, рядом с которыми они сидели.

Потом она запела.

Замарин не обращал внимания: рисовал и рисовал. А когда кончил, резко встал, бросил альбом в портфель и направился к выходу с кладбища. Женщина пошла за ним. Она уже не пела, а просто бормотала — то громко, то тихо, как бы про себя.

Миша пересёк грязную улицу с почти наезжающими друг на друга машинами, обогнул лежащего на земле старика и зашёл в первый попавшийся бар на углу. У стойки в полутьме бара неподвижно сидели трое мужчин — в отдалении друг от друга. Замарин присел у окна, у маленького столика, взяв бифштекс, пиво и салат. Из окна он увидел, что женщина тоже пересекает улицу. Отпив пива, вынул книгу из портфеля и стал читать, открыв её посередине. В это время в бар медленно вошла та женщина. Она видела, что Миша вошёл туда. Посмотрев на него, она тихо села напротив.

— Кофе, — как бы молча сказала она.

Бармен, не удивлённый, бросил на неё жидкий взгляд.

Женщина не пила, а смотрела, больше на Мишу. Тот, взглянув на неё раз-другой, углубился в чтение. Иногда лицо его светлело. Забегала жёлтая длинная собака. Так прошёл один час.

Наконец Замарин встал, подошёл к женщине и сказал ей, чуть улыбаясь:

— Ну, до свиданья, мой последний, единственный друг.

Но женщина не поняла его, хотя его английский был вполне ясен. Она остановила на нём свой землистый взгляд, в котором как будто что-то давно погасло, и чуть-чуть удивилась.

— How are you? — спросила она.

— О’кей, — ответил Замарин. И вышел из бара.

7

Неожиданно у Андрея дела сдвинулись, улучшились. В течение двух-трёх недель он побывал в нескольких важных местах: в редакциях русских эмигрантских газет, журналов, в американских издательствах и университетах. В крупнейшей эмигрантской газете ему сразу предложили сотрудничество — писать статьи о положении диссидентов. Он уже давно решил вместе с Леной: всё что угодно, но только не политика, не вовлечение в эти игры. Но объявить об этом открыто — значило бы создать себе репутацию сомнительного, странного человека (в лучшем случае): в большинстве все наперебой стремились именно к политике, за редчайшими исключениями. Поэтому была выработана тишайшая тактика: сбить с толку, писать как ни в чём не бывало только об искусстве и литературе, критикуя главным образом догматизм и сталинизм в культурной политике, и в любой критике не противоречить собственной совести.

Возможны были и другие «приёмы». Но, кроме газеты, существовали и литературные журналы. Один из них, самый старейший, самый уважаемый — в нём в своё время публиковались Бунин и Ремизов — и который досконально изучался славистами всего мира, дал согласие на публикацию рассказов Андрея. Это произошло не без помощи профессора из Йельского университета, ставшего поклонником Кругова. Редактор журнала не жаловал всё новейшее, но сдался и решился даже на публикацию стихов Павла и Игоря.

Встреча с ним — уехавшим из России с Белой армией — оставила у Лены и Андрея двоякое впечатление: с одной стороны, живой памятник истории, человек, знавший всех знаменитостей — от Есенина и Маяковского до Шаляпина и Рахманинова, а с другой — была в нём какая-то странная застывшесть, как будто он просто перешёл из одного века в другой — и замер. Было в нём много злости, но мало жизни. Изумляли его одновременная искренность и окаменелость. Он был хранитель, но не больше. Профессор из Йеля был поживее.

…Понемногу утихал ужас перед сумасшедшими на улицах, в карманах всегда были наготове бумажки по доллару, чтобы отдать в случае нападения, соблюдались и другие предупреждения. Вой сирен, пар из-под земли меньше ассоциировались с адом. Поездки в метро по-прежнему были, однако, довольно мучительными.

Почему-то люди в вагонах метро избегали смотреть друг другу в глаза, они вообще не замечали друг друга.

«О чём они думают?» — спрашивала себя Лена.

А дни мелькали, как встречи. Манифест «Независимых» был разослан в сто пятьдесят организаций. Изучался английский, читались собственные статьи, светила надежда.

— Но где она, американская жизнерадостность? — говорила Лена. — Вот что меня удивляет.

— О, видела бы ты, как они хохочут в офисах! — отвечала, улыбаясь, Люба. — Правда, не всегда.

— А ты зато не видела нашего священника-хохотуна из самолёта, — парировала Лена.

— Здесь можно жить, — вмешался Андрей. — Какой огромный мир! Надо его понять и узнать до конца.

Иногда возникающее, внезапное ощущение какой-то дикой свободы овладевало им. Он стоял в центре Нью-Йорка, между небоскрёбами и монотонно-обезумевшими рекламами, вглядываясь в толпу и поражаясь животности её.

«Вот каждый из них сам по себе, — думал он. — Как волк. Один волк в машине, в золотых часах. Другой — чёрен от грязи. И никому до тебя нет никакого дела. Ты один. Делай что хочешь. Закон запрещает только то, что уже невозможно не запрещать. Но и это можно обходить, при удаче. Иди и прогрызай себе путь сквозь живую стену. Ты один в целом мире. Как в первобытных джунглях. И только один вопль с экранов ТВ, с реклам, один призыв: наслаждайся, наслаждайся, наслаждайся! Где-то это отвечает каким-то забытым инстинктам в человеке».

И пар свободы окутывал его… Ему становилось смешно. «Ехал в двадцать первый век, — думал он, — а попал в каменные джунгли».

«Здесь никто не подаёт нищим, — говорил ему как-то Игорь. — Здесь можно только брать. Здесь ради денег можно всё».

…А Любочка Кегеян поступила, наконец, на работу, они с Генрихом быстро сняли квартиру и отдались новоселью.

8

Вскоре Андрею повезло: крупное американское издательство Doubleday взяло на рассмотрение сборник его лучших рассказов. Рукопись должны были прочитать специалисты по советской литературе, читающие по-русски, дать заключение, и от этого зависело, будет ли она переведена и опубликована. Переводчица из Doubleday, толстушка Энн русского происхождения, уверяла Андрея, что она не сомневается в том, что книга будет опубликована: рассказы исключительно сильные, мастерски написанные. Но она настойчиво советовала ему перейти к «документальной прозе» или, на худой конец, к романам. И дала адрес и телефон своей знакомой — крупной известной переводчицы русской литературы, специалиста по Булгакову и Платонову — Анны Гейзенберг. Та уже слышала об Андрее.

Кругов немедленно позвонил и был тут же приглашён на вечер к ней. Вечер состоялся через неделю. В обширной квартире в Манхэттене, на пятнадцатом этаже, Лена и Андрей встретили самых разных людей. Сама хозяйка, чем-то знакомая старушка, хорошо знала русскую литературу. Приглашённые — из эмигрантов, «интеллектуалы», как чуть иронически их называла сама хозяйка, журналисты, художники, фотографы из новой и старой эмиграции. В основном из новой. С некоторыми Андрей уже успел хорошо познакомиться, эти были уже «приятелями». Но своих друзей по Москве — Генриха, Любу и Игоря — Андрей и Лена здесь не увидели. Американцы представляли как профессорско-славистскую элиту, так и иные круги.

Всё было организовано по американскому принципу самообслуживания — каждый подходил к столу и брал то, что хотел. Гости разбились на группы, но переходили из одной группы в другую.

Виктор Лесицкий, лохматый журналист из новой эмиграции с радиостанции «Свобода», подошёл к Андрею, подмигнул ему, отхватил кусок колбасы, опрокинул в себя виски, опять подмигнул и спросил:

— Ну, как тебе аборигены?

— Ещё не совсем привык.

— Всё бы ничего, но много идиотов, — тихонько шепнул Виктор. — Не люблю оптимистов. Но если оптимисты ещё и идиоты, хуже быть не может.

— Разве среди них есть оптимисты? Не встречал.

— Смотря в каких кругах, старик. На улице, в метро, конечно, оптимистов не встретишь. Оптимист здесь разъезжает на «Кадиллаке» последней модели.

— А с интеллигенцией-то настоящей ты сталкивался?

— Ну, это уж по твоей части. Я здесь два года уже торчу, но, если честно, стоящих не встречал. Ни днём ни ночью.

И Виктор опять хлопнул вискаря. Потом сказал:

— А вот, между прочим, видишь этого пожилого, худого, высокого джентльмена в углу?

— Вижу.

— А ты знаешь, он откуда?

— Из ЦРУ, что ли?

— Из ЦРУ… — пренебрежительно усмехнулся Виктор. — Бери выше. В общем, приглядывайся, старик. Тут зевать нельзя. Я только для виду заливаюсь виски. А так — хватай и рви, пока жив.

Лену между тем отозвала в сторону хозяйка, показывая переведённые ею с русского книги.

— Вы знаете, ваш муж — настоящий писатель. Поздравляю, — тихонько, как бы между прочим, сказала она ей. — Я читала его рукопись. Здесь все ваши эмигранты хотят публиковаться, но писателей среди них я пока не обнаружила. Кроме Саши Соколова. Но Андрею будет трудно.

— Почему? — испугалась Лена.

— Потом поймёте.

Лена отошла от неё с каким-то болезненным, тяжёлым предчувствием, которое она потом заставила рассеяться. Споры, разговоры, совсем неожиданные для Андрея и Лены, разгорались то в одной, то в другой группе. На некоторые из них они довольно нервно реагировали. Почти все американцы свободно говорили по-русски. Но Лена всё-таки успела шепнуть Андрею о мнении великой переводчицы…

Под конец вечера, когда гости стали уже потихоньку расходиться, к Андрею вдруг подошёл тот самый высокий молчаливый джентльмен, на которого указал ему Виктор. Мгновенно Андрей обратил внимание на его лицо: оно явно было не американским, почти определённо европейским — не было на нём этой особой печати примитивизма и пассивности. Андрей знал европейские лица по Вене. Незнакомец своеобразно говорил по-русски.

— Мы так и не познакомились на приёме, — сказал он. В его речи даже сквозили русские интонации. — Меня зовут Рудольф Бак. А вы Андрей Кругов?