Складки — страница 28 из 40

ость, а мы, застывшие и беспутные, ощущаем всю ущербность нашей человеческой слабости (ибо отвыкли уповать и способны лишь сетовать). И все же, несмотря на нашу ущербную слабость, нам, гордым человекам, предоставляется возможность выбирать.

Мы можем гордо двигаться направо или налево.

И мы выбираем.

Мы протягиваем в сторону правую руку, поворачиваем дверную ручку и открываем дверь справа. Мы заходим в открывшийся проем, проходим внутрь и закрываем за собой дверь. Мы оказываемся в сумрачном просторном помещении, заполненном незнакомыми нам людьми. Многие мужчины одеты в смокинги и фраки, многие женщины — в вечерние платья с декольте. Там блеснет запонка, здесь сверкнет кольцо, тут цепочка, а где-нибудь вдруг заискрится сразу все: зубы, линзы, оправы, ожерелья, диадемы, серьги, браслеты, перстни… Все эти нарядные люди вальяжно переходят с места на место, задевают и толкают соседей, извиняются, останавливаются, поворачиваются в разные стороны, озираются, оглядываются, словно высматривая кого-то, с кем-то о чем-то оживленно говорят, переговариваются, пересмеиваются, смеются. Время от времени кто-то радостно кричит «о!», а кто-то удивленно вскрикивает «а!». При этом многие мужчины многозначительно курят, а многие женщины многозначительно не курят. Детей — нет. Время от времени между мужчинами и женщинами проскальзывает официант с подносом, на котором стоят бокалы, наполненные так называемым игристым якобы шампанским вином. Время от времени мужчины и женщины берут с подноса наполненные бокалы, отпивают, выпивают и допивают, ставят пустые бокалы на поднос, многозначительно посматривают на стены, где висят большие, средние и маленькие картины в широких и узких рамах, и вновь о чем-то оживленно говорят, переговариваются, пересмеиваются, смеются. Картины, вывешенные под направленным светом небольших светильников, время от времени серьезно мерцают. Мы понимаем, что попали на выставку, и решаем выставленные картины осмотреть. Мы тоже берем с подноса, отпиваем, пьем, допиваем так называемое игристое якобы шампанское (теплое, сладкое и противное), ставим на поднос, многозначительно курим и не курим, протискиваемся между оживленными мужчинами и женщинами, стараемся не задеть и не толкнуть, но все равно задеваем и толкаем. Задеваемые и толкаемые мужчины и женщины, похоже, только того и ждут, чтобы мы их задели и толкнули. Они многозначительно прерывают оживленную беседу и многозначительно поворачиваются в нашу сторону: при этом на пол падает сигаретный пепел и проливается так называемое игристое якобы шампанское. Мы извиняемся за нашу неловкость. Задетые мужчины и женщины на нас многозначительно смотрят, улыбаются, извиняют и возобновляют беседу, но, как нам кажется, беседуют теперь уже не так оживленно. Мы даже ловим на себе косые многозначительные взгляды.

Мы проталкиваемся к вывешенным картинам, начинаем осмотр и с удивлением констатируем, что они подписаны нашим именем и нашей фамилией, хотя мы никогда в жизни не писали и не подписывали картины. Мы никогда не были настоящими художниками, даже если иногда ими представлялись в своих сугубо личных и корыстных целях, не имея на это, впрочем, никаких оснований. Иногда, представляясь если и ненастоящими художниками, то уж наверняка настоящими ценителями (впрочем, не имея никаких оснований и на это), мы позволяли себе цинично и даже злорадно критиковать других ненастоящих художников и даже получали от этого ни с чем не сравнимое удовольствие. Мы прекрасно понимали, что нас как художников никто критиковать не сможет, поскольку никто наших художеств никогда не видел и никогда не увидит. И вот мы, злорадные и циничные критики, привыкшие получать ни с чем не сравнимое удовольствие от безосновательного критиканства, оказываемся на выставке своих собственных художеств, да еще при большом скоплении многозначительно оживленных мужчин и женщин.

Нам кажется, что эта выставка — розыгрыш, и этой выставкой разыгрывают именно нас. Нам становится неловко и даже страшновато. Тем более что от теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского вина нас начинает мутить. Тем более что наши художества нам совсем не нравятся: несмотря на довольно хорошую технику (хотя откуда ей взяться, если мы никогда не учились писать маслом?), сюжеты кажутся нам, как бы выразиться, слишком иллюстративными, а выраженные идеи — помпезными и претенциозными. На каждой картине мы находим свое собственное изображение, которое подается в неизменно выгодном свете, но в разных исторических и культурных контекстах. Так, несмотря на постоянное присутствие нас самих (или, скорее, наших образов и подобий), разнятся сцены (с приятелем у стойки, с приятельницей в кровати, с графином в президиуме), декорации (среди руин средневекового замка, на шхуне в бурном море, на верблюде в песчаной пустыне) и костюмы (доспехи польдевского рыцаря, кимоно японского самурая, костюм учителя средней школы); варьируются настроения (грусть, радость, апатия), меняется возраст (младенец в коляске, ребенок на самокате, подросток на велосипеде, юноша на мотоцикле, мужчина в машине) и даже пол (на одном полотне мы представлены в виде обнаженных тройняшек-стриптизерш)…

Мы переходим от картины к картине, и у нас складывается неприятное ощущение собственной наготы, причем не воображаемой или символической, а реальной: вынужденной, постыдной. Нам кажется, что мы ходим голыми среди толпы оживленно многозначительных мужчин и женщин. Нам становится почти физически нехорошо, тем более что нас уже давно кидает в жар и подташнивает, причем не только от теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского вина, но и от едкой вони якобы гаванских сигар. Дойдя до последней картины (голый персонаж с бритвой в руке и изрезанными в кровь щеками стоит перед зеркалом и белыми полосками лейкопластыря заклеивает на зеркале отражение порезов), мы останавливаемся и вдруг понимаем, что в зале наступила полная тишина.

Присутствующие молча расступились и образовали плотный круг; мы стоим в середине круга с пустым бокалом в руке, тупой болью в затылке и приступами тошноты в желудке. В загадочном сумраке картины продолжают серьезно висеть и время от времени мерцать. Присутствующие уже кажутся не вальяжными, а несколько напряженными; они многозначительно и испытующе смотрят на нас, как будто чего-то ждут. Это ожидание непонятно чего словно электризует атмосферу. Кажется, достаточно одного неосторожного слова или жеста…

Внезапно раздается щелчок: одновременно включается яркий свет, раздается громкая музыка, все с криками «у!» к нам бросаются, нас обнимают, целуют, поднимают на руки и начинают подкидывать в воздух. На втором взлете внутри нас что-то бурлит, на третьем — извергается наружу. На лету нас самозабвенно тошнит. Мы извергаем мощные струи теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского с цветными вкраплениями: красными, желтыми, зелеными. Это салат оливье.

На этом импровизированном перформансе вернисаж заканчивается: нас скомканно опускают на землю, наскоро обтирают какой-то ветошью и незаметно выталкивают за дверь. Мы, в заблеванном костюме и почему-то без ботинок, оказываемся в уже знакомом коридоре. Нам зябко и мерзко. Мы не сразу понимаем, где вновь очутились и что предстоит делать. Мы понимаем, что не можем пойти назад, поскольку это было бы равносильно «туда-сюда», «куда-то» и в итоге «непонятно куда». Мы не можем развернуться и вернуть себя вспять. Мы не раки, а человеки, и это, как нам кажется, звучит вроде бы гордо, несмотря на заблеванный костюм и отсутствие ботинок. Мы не можем двигаться и вперед, поскольку воплощенный вопрос стоит перед нами по-прежнему без ответа, загораживая путь, как неприступная крепость, а мы, босые и заблеванные, ощущаем всю ущербность нашей человеческой слабости (ибо отвыкли уповать и способны лишь сетовать). Мы не можем повернуть направо: там мы уже были, и там нас вытошнило. И все же, несмотря на нашу ущербную слабость, нам, босым, заблеванным, но все равно гордым человекам, предоставляется возможность выбирать.

Мы можем выбрать и гордо двинуться налево.

Мы выбираем.

Мы протягиваем в сторону левую руку, поворачиваем ручку и открываем дверь слева. Заходим в открывшийся проем и закрываем дверь за собой. Мы оказываемся в ярко освещенном, совершенно белом просторном помещении с пустыми стенами. В помещении находятся одни мужчины: серьезные, молчаливые, многозначительные, но не оживленные, а скорее какие-то замершие; все как на подбор — среднего возраста и среднего роста, в одинаковых черных костюмах и до блеска начищенных черных туфлях. У некоторых аккуратные черные усики. Мужчины молча расступаются и образуют плотный полукруг. В середине полукруга, посреди зала стоит операционный стол, а слева от него — столик для инструментов. У стола стоит высокая женщина в оранжевом резиновом фартуке. В правой руке она держит шприц, а в левой — бокал с так называемым игристым якобы шампанским вином. И мужчины, и женщина смотрят на нас испытующе и многозначительно, как будто чего-то ждут. Это ожидание непонятно чего словно электризует атмосферу. Мы чувствуем себя неловко. У нас начинают потеть ладони и подрагивать колени. Ожидание становится томительным, а потом и просто невыносимым.

В тот самый момент, когда мы решаем, что должны что-то предпринять, женщина ставит бокал на столик для инструментов, едва заметно улыбается и жестом приглашает подойти к ней. Мы, помня о том, что мы — гордые человеки, а не раки, идем вперед, хотя нашу походку нельзя назвать ни решительной, ни уверенной. Мы медленно идем к женщине и на ходу понимаем, что она очень красива. Мы успеваем заметить и то, что женщина стоит босая, а оранжевый резиновый фартук надет прямо на голое тело.

У нее прекрасная фигура, правильные черты лица, гладкая бархатная кожа, длинные огненно-рыжие волосы и изумрудно-зеленые глаза. Мы засматриваемся на женщину, забываемся и задумываемся о вещах сугубо личных и совсем не приличествующих в подобной ситуации. Женщина смеется, как бы угадывая наши неприличные мысли, и приглашает нас раздеться и лечь на операционный стол. Мы пытаемся рассмеяться, хотя нам, гордым человекам, совсем не до смеха. Мы медленно снимаем наш заблеванный костюм, рубашку, трусы и ложимся на холодный металлический стол.