Табуированные слова из уст иногородних поэтесс, выступавших на поэтическом вечере, я понимал, но не усматривал ни целесообразности их использования (слов, а не поэтесс), ни смысла в заигрывании (со словами, а не с поэтессами); они представлялись мне неуместными в контексте других, не табуированных слов, включенных в стихотворения. Чаще всего встречался термин «х.й». Возможно, он нравился выступавшим за краткость, емкость и целеустремленность; возможно, они были зачарованы звучанием, а также процессом произнесения, тем более вслух и со сцены; возможно, они рассчитывали вызвать какую-нибудь реакцию у публики. Но за этим я не усматривал понимания, а следовательно, и целесообразности.
Я не сомневался, что в обычной жизни выступавшие поэтессы не раз употребляли термин «х.й» и имели представление о практическом использовании не только термина, но и самого предмета. У меня не было никаких оснований усомниться в их компетенции в области «означаемого», то есть «х.я», в его голой субстантивной функциональности, так сказать, в неприкрытой физиологической наготе (все выступавшие поэтессы показались мне достаточно зрелыми для подобных познаний). Но «означающее», то есть «х.й» как выражение с его акустическими, графическими, символическими, метафорическими и метафизическими связями — вряд ли был ими глубоко осмыслен. Как если бы все их мысли были заняты «х.ем-означаемым», а для «х.я-означающего» свободных мыслей уже не оставалось. Другими словами, в процессе понимания «х.й»-денотат вытеснял «х.й»-коннотат, а также все х.евые коннотации вместе взятые. Мне показалось, что для выступавших поэтесс «х.й» как х.й — это одно, а «х.й» как термин — это совсем другое, и в представлении выступавших поэтесс эти «х.и» никак друг с другом не связаны. Как если бы было возможно разделить цельный и целесообразный х.й на «х.й»-содержание и «х.й»-форму. Кстати, разделением слов на форму и содержание грешат очень часто, причем как мужчины, так и женщины. И это прискорбно.
Я перестал думать о неразрывности формы и содержания и прислушался к выступлениям. В какой-то момент мне подумалось, что выступавшие поэтессы имели дело с х.ем, отсеченным от тела языка, эдаким мертвым и окаменевшим обрубком, а никак не с х.ем в виде живого языкового ростка. В момент сравнивания всей этой х.йни я вдумался в сравнение. Мне стало не по себе. Я представил выступавших поэтесс с топорами в руках, а себя — слушателя — голым и связанным, причем на фоне античных развалин. Я почувствовал себя неловко и начал озираться. Сидевшие вокруг меня мужчины, как мне показалось, пытались демонстрировать невозмутимость, но неумело скрываемая неловкость читалась во многих взорах. А если, подумал я, они так же представляют себя голыми и связанными на фоне античных развалин?
Итак, подумал я, у нас складывается следующая картина: на гранитных цоколях, расставленных рядами во всю большую площадь какого-то древнего города, вместо античных статуй неподвижно стоят полсотни живых голых мужчин, склонивших головы в покорном ожидании трагического очищения. Меж неподвижных мужчин величественно шествуют поэтессы в сандалиях, прозрачных туниках и лавровых венках. Они пытливо разглядывают голые мужские торсы. У них в руках остро заточенные топоры. Вот они проходят мимо якобы знакомых мне литераторов. Я представил себе литераторов, вспомнил их тексты и захихикал. На меня укоризненно посмотрели, но воображение не унималось, и вымысел полностью вытеснил действительность: одна из поэтесс, та самая, что как раз выступала на сцене и что-то читала, в моей вымышленной картине подошла с топором теперь уже ко мне. Тут мне стало нехорошо, или, выражаясь языком иногородних поэтесс, х.ево. В этот момент меня слегка толкнули в спину, я обернулся: проходящая мимо официантка нечаянно задела меня подносом. Я заказал еще одну пятидесятиграммовую порцию якобы шотландского виски, хотя уже понимал, что от нее мне может стать еще хуже.
Я выпил, но чувство неловкости меня — как этого и следовало ожидать — все равно не оставило. Иногородние поэтессы все еще выступали. Их выступления отличались демонстративно независимой манерой поведения, которая часто (но не всегда) отличает столь модных в богемных кругах женщин, играющих в физиологически неадекватную сексуальную ориентацию; на вид поэтессы были хладнокровными, невозмутимыми и слегка скучающими, хотя это могло быть продуманным сценическим поведением, так сказать, имиджем. Они не смущались, не конфузились, почти не улыбались, не обращались к слушателям и почти не обращали на них внимания. Они были уверены в себе. Они сухо и сурово изрекали свои тексты, утыканные мертвыми х.ями — жесткими, холодными обрубками, уже давно и, судя по всему, надолго засаженными в поле современной отечественной словесности. Как правило, эти короткие изречения были лишены сюжетной линии и повествовательности. Они были свободны от ритма, рифмы, размера и избавлены от элементарных условностей какого-либо построения. Но даже в таком, освобожденном, виде они не казались мне естественными. В них отсутствовали понимание слова, его принятие (не говоря уже о приятии, симпатии), отсутствовала поэтическая целесообразность, как, впрочем, и сама поэзия. Обилие х.ев никак не компенсировало это отсутствие. Кстати, обилие компенсирует весьма редко. А обилие х.ев — почти никогда.
Мои размышления были прерваны жидкими аплодисментами. На сцену поднялась выступать очередная участница поэтического вечера, которая была совсем не похожа на своих коллег. Она казалась более юной, неискушенной и явно неопытной для утыканной х.ями поэтической жизни: неловко двигала руками и ногами, переступала на месте, смущенно, как бы виновато улыбалась и слегка кокетничала с сидящими перед нею слушателями. Я подумал, что это наверняка сценический имидж, и представил себе выступавшую поэтессу в сандалиях, прозрачной тунике и лавровом венке, но пока еще без топора. Тексты поэтессы оказались более внятными, х.ев в них почти не было; правда и поэзии в них было немного. В первом же текстовом блоке поэтесса (или ее лирическая героиня?) заявила, что пришла к кому-то «с небритыми ногами». Я глупо ухмыльнулся, как, впрочем, и большинство слушателей-мужчин, успокоился и допил якобы шотландский виски. Пускай современная поэтесса. Пускай текстовой блок. Пускай с небритыми ногами. Только не надо топоров.
На выступление я пришел в последнюю минуту и не один. Вместе со мной послушать выступавших пришла молодая симпатичная иностранка, которая недавно приехала в нашу страну изучать наш родной язык. На это мероприятие я пригласил ее от чистого сердца, даже не помышляя о том, что ей доведется увидеть и услышать. Я и сам не очень хорошо представлял себе, что нам предстоит увидеть и услышать, но заранее не настраивался. И даже не задумывался. Разумеется, я не ожидал, что выступление будет представительным, содержательным и серьезным; я не рассчитывал на то, что оно будет интересным, увлекательным и захватывающим; я лишь предполагал, что выставка (годовой отчет местных художников о проделанной работе), в рамках которой было организовано выступление, окажется столь уныло (или радостно) ущербной, что будет предпочтительнее разбавить ее легким театрализованным действом вне зависимости от достоинств или недостатков самого действа. В том, что действо будет театрализованным, я почему-то не сомневался.
Выступление проходило на первом этаже в закутке огромного выставочного зала под тусклым светом желтоватых ламп. Для зрителей были расставлены пластмассовые стулья в пять рядов. В этой импровизированной аудитории находилось возвышение, на котором стоял пластмассовый стол. На столе красовались микрофон, несколько бутылок с минеральной водой, книга с яркой обложкой и завернутый в бумагу предмет. За столом сидело шесть человек: пятеро мужчин и одна женщина. Справа (для зрителей-слушателей) или слева (для докладчиков) от стола висел плакат с интригующей надписью, имеющей отношение к теме выступления (упоминалась империя и промысловая рыба), и стилизованным изображением самих рыб, печально плывущих, но не среди толщи вод, как можно было ожидать, а в воздушном или даже скорее безвоздушном пространстве. Слева (для зрителей-слушателей) или справа (для докладчиков) от стола стоял другой пластмассовый стол поменьше, за которым никто не сидел. На этом столе были расставлены консервные банки, содержимое которых предположительно имело какое-то отношение к означенной империи и промысловой рыбе.
Один из сидевших на эстраде, посчитав количество собравшихся зрителей достаточным, объявил о начале выступления. Он говорил ровно, неторопливо и внятно, временами приветливо улыбался. Речь его текла плавно, в этом умиротворяющем течении нечастые мысли скользили вольготно и даже вальяжно. Слушатели внимали внимательно и временами приветливо улыбались.
Второй докладчик говорил сбивчиво, речь его уже не текла, а скорее перекатывалась и порой бурлила. В этом плотном, даже вязком потоке нередкие идеи не всегда находили удачное вербальное выражение; докладчик боролся с непокорными словесами и почти каждый раз их если и не покорял, то, по крайней мере, усмирял. Слушатели пытались внимать внимательно, часто путались, иногда даже терялись и совсем не улыбались.
Третий докладчик читал по бумажке. Его выступление было предельно тезисным, декретообразным и весьма динамичным. Краткие, словно топором рубленные или даже кайлом долбленные тезисы демонстрировали изнурительную работу ума; высказывания нередко были связны и довольно часто являли смысл. Общее впечатление усиливалось благодаря суровой категоричности подачи и экспрессивной манере изложения. Слушатели внимали невнимательно и не улыбались.
Четвертый докладчик сымпровизировал небольшое введение, неловко в нем завяз, а затем, не очень фальшивя, запел, подыгрывая себе на слегка расстроенной гитаре. Слушатели расслабились и заулыбались, хотя ничего смешного в песне не было.
Затем выступала женщина. Она говорила тихо, медленно и четко. Ее выступление, в отличие от выступления мужчин, было серьезным, осознанным и убедительным. Слушатели внимательно внимали и изредка улыбались, хотя ничего смешного женщина не рассказывала.