Склейки — страница 22 из 42

Дима тянет руку, но разбуженный неловким движением зайчик спрыгивает с ладони и удирает, оставляя на простыне желтый солнечный след.

– Убежал...– тихо выдыхаем мы.

– И что теперь? – спрашивает Дима.

– Ничего. Надо притаиться и ждать.

Я сползаю вниз по подушке и устраиваюсь у Димы под мышкой, сворачиваюсь в маленький комочек, прижимаюсь коленями к его горячему боку.

Мы лежим молча, потом я, кажется, дремлю, и вот за окном уже ночь, и звезды в темном небе дрожат от холода, мерцают оранжевыми огоньками, а месяц угрожает им своим острым серпом, и мне кажется, если он исчезнет, то они тотчас сбегут – греться под теплыми одеялами.

– Уснула? – спрашивает Дима.

– Да,– отвечаю смущенно.– Руку тебе отлежала?

– Немножко.

Поднимаю голову, он вытаскивает руку и, морщась, двигает ею вперед и назад.

– Новый год – совсем сбилась с ритма,– оправдываюсь я.

– Ничего. Ты так здорово спишь.

– Как это? Разве можно здорово спать?

– Ты ко мне прижималась и сладко чмокала губами.– Он смеется, но не надо мной, а от радости, по-доброму.

Я тоже смеюсь.

– Тебе хорошо со мной? – спрашивает он.

– Да,– просто отвечаю я.– А отчего ты спрашиваешь?– Нет, просто... Хотел быть уверен... потому что я... первый.

– Все замечательно.– Я поднимаюсь на локтях и целую его в нос.


7 января, суббота

Мои дни насыщены Димой. Я ухожу по утрам из дома и остаюсь с ним до самой ночи. Мне хорошо, хотя порой даже кажется, что слишком; и взаимная потребность друг в друге, необходимость прикасаться, видеться и быть вместе так велика, что переполняет и пресыщает. Иногда мне хочется отодвинуться от него, словно Дима отбирает у меня воздух, словно он – раскаленная печь, в то время как мне необходима прохлада.

Я иду по темному лесу, дергаю покрытые инеем ветки, ловлю на варежку опадающие кристаллы, жалею деревья, лишившиеся праздничного убранства, но дергаю и дергаю...

Дима – там, у дороги. Фары машины освещают мой путь. Я вижу Диму ясно, а он – только мой скользящий по лесу силуэт да дрожащие ветви. Так мне хорошо, и приторная сладость исчезает, съеживается от холодных прикосновений опадающего инея.


9 января, понедельник

Иду на работу и радуюсь рано начавшемуся дню, отсутствию салатов и времени для безделья: устала от праздников.

У офиса пахнет краской. Запах странно неуловим: кажется, что он отчетлив, но в следующую секунду его уже нет, он смешался с морозной свежестью, скользнул вслед за вереницей проезжающих мимо машин, потом – новый взмах кисти, и запах снова здесь, и снова – нет.

Верхняя строчка эпитафии уже закрашена. «...жил и работал...» – привычно читаю я и вздрагиваю, когда бархатный голос за моей спиной произносит:

– Наконец-то!

– Что? – оборачиваюсь и вижу Анечку: руки в карманах дубленки, на плече – мягкая сумка на длинном ремне.

– Наконец-то руки дошли закрасить,– повторяет она.– Сама не знаю почему, но меня эта надпись жутко нервировала.

Она идет к двери, и я плетусь за ней, хотя мне почемуто хочется досмотреть.

«...жил и работал...» – написанные белой краской слова плывут у меня перед глазами. Почему жил? Почему работал? Димины объяснения не в счет: пусть он видел Эдика другим, но я-то знаю его ленивым и усталым: именно таким он был в последнее время. Неужели зрителям по ту сторону экрана виделось что-то иное? Но почему? Он не был ни богат, ни известен. Он не был красив, он просто появлялся в эфире маленького телеканала.

И я вспоминаю, как мы снимали в одной из школ – уже даже не помню, что был за повод,– и маленький второклассник, щуплый мальчишка с карими глазами в пушистых ресницах, подошел ко мне, открывая на последней страничке свою тетрадь по математике.

– Напишите...– тихо сказал он мне, сидящей на парте и закутанной в куртку.

– Что? – удивилась я и на мгновение подумала, что он просит меня расписаться вместо мамы за двойку.

– Автограф,– сказал он еще тише и, посмотрев на меня своими пушистыми глазами, добавил: – Пожалуйста...

Я расписалась – криво, посреди страницы. Его друзья-второклассники стояли вокруг и молча смотрели, как я это делаю. А мне было стыдно, смешно и досадно, я чувствовала себя дурой, потому что понимала: мой автограф ничего не стоит, какой бы замечательной ни казалась я сейчас этому мальчику. Мне кажется, что в такой ситуации Эдик был бы горд, хотя, возможно, я плохо о нем думаю.


Вслед за серой Аниной дубленкой я вхожу в кабинет. У стола – Данка, на столе – привычный листок. Сегодня на нем с изрядной долей самоиронии написано: «Как погуляли?», и только ниже стоят неизбежные шесть цифр даты.

Список уже есть, правда, ни у одной съемки пока не назначено время. В столбик – названия служб: пожарные, «скорая», милиция, ГИБДД... Рядом – пресс-релиз городской администрации.

– Оксана – звони в ГИБДД, и вот тебе устная из городской, Аня – «скорая» и пожарные, Лиза – менты, и еще будет съемка: сегодня пенсионеры заседают.

Новый год всегда начинается для нас одинаково: собираем статистику – пьяные водители, взрывы петард, мордобой, разрывы сердца, переедания и депрессии.

Позже, когда я стою в кабинете пресс-службы ГИБДД и в ожидании сотрудника смотрю на город с высоты третьего этажа, послепраздничная тоска подчиняет меня целиком. Подо мною – переполненная свалка, ветер треплет ярко-зеленый пакет из-под чипсов, стараясь сбросить его вниз. На дороге – обрывки серпантина, через тротуар – черные полосы гари. Хмуро, и снега не было слишком давно.


У кабинета встречаю Малышеву.

– Привет,– говорит она, крутя меж пальцев незажженную сигарету. Табак сыплется на пол. На плечах у Малышевой – полушубок, она идет курить.

– Привет,– отвечаю я.

– Оксана...

Останавливаюсь, жду, что мне скажут. Малышева поднимает руку с сигаретой ко лбу, словно стараясь вспомнить.

– Ах, да,– говорит она наконец.– К тебе подходили насчет кассеты?

– Какой кассеты? – встревоженно переспрашиваю я.

– Да ко мне тут перед праздниками еще подошел охранник Волкова и спросил, не находили ли мы их кассеты. Говорит, выпала у Волкова из кармана, когда они приходили на эфир.

– А почему – меня?

В горле у меня становится сухо, я судорожно пытаюсь сглотнуть.

– Данка говорила, что Захар пожадничал дать тебе кассету, и она выдала тебе чужую, найденную.

– Нет, меня никто не спрашивал.

– А!..– тянет она рассеянно.– Ну ладно... Просто если спросят – имей в виду.


—Волков,– говорю я Диме вечером.– Точно – он.

– Или охранник,– отвечает Дима.

– Что, в сущности, одно и то же...

Мы едем по городу, под колесами шуршит, отлетая назад, мокрый и скользкий снег. Снова начинается оттепель.

– Спросил у Малышевой про кассету, узнал, что она у меня...

– И подкараулил тебя по пути на работу. Ты не помнишь, он был в троллейбусе?

Я честно морщу лоб, но вспоминаю только красную куртку и ремень сумки, уходящий в пучину пассажирских тел.

– Нет, не помню,– говорю я.

– Не важно.– Дима машет рукой.– Разве могло быть по-другому?

– И тогда Эдика?..

– Они,– он кивает головой, словно ставит на моих сомнениях жирную точку.

– Но как?

– Не важно,– отвечает Дима.– Ты подумай только, какой серьезный у них был мотив!

– У нас в городе – политическое убийство? Дима, это смешно!

– Нет,– возражает он,– не смешно. Масштаб другой – страсти те же. Ну, ты теперь спокойна?

– Наверное, да... Никогда больше не поеду в Думу, можно?

– Можно.– Дима дарит мне разрешение, словно шубу с барского плеча.

– А если Данка пошлет?

– Я ее тоже пошлю.

И мы смеемся. 


10 января, вторник

На улице – мокрый ветер в лицо, и капюшон то и дело слетает с кудряшек. Уши сразу краснеют, чувствуя холод, и я натягиваю капюшон и одновременно озираю окрестности, чтобы спланировать великий переход через лужу.

Путешествие из дома к офису в такую погоду – выматывающее занятие. Я смотрю на знакомую стену: бордовое монолитное пятно на красной, расчерченной на кирпичики стене – словно раскрытый в изумлении рот. В нем единственным белым зубом торчит округлая кокетливая лапка какой-то буквы, кажется, «Ж».


– Идиотка! – Надька в кабинете бурно выражает свои чувства.

– Кто? – Я хлопаю сумкой о стол, стягиваю перчатки с замерзших рук.

– Лариска.

– А что?

– Краску пришла ковырять! – Надька размахивает чашкой, и я вижу, как плещется в ней мутная кофейная жижа.– Представляешь?!

– Я шла на раннюю съемку.– Тихий Лизин голос слышнее громких Надиных воплей. Ее «с» и «ш» вонзаются в голову почище шуршания оттепельных шин,– а она – перед офисом, со шпателем. Сдирает краску. Увидела меня и убежала.

– Бедный человек...– шепчу я.

– Да уж! – подтверждает, услышав мой шепот, Надька.


Лежу на боку, колени согнуты и подтянуты к животу. Палец выводит на шершавой от старости и множества стирок простыне сложные фигуры. Одеяло где-то в стороне. Холодно, но я терплю: согреюсь – усну, но спать нельзя, хочется додумать.

В голове – набор кадров, хочу собрать их в стройный видеоряд, и пусть Дима твердит, что все уже понятно. Я должна увидеть все собственными глазами.

Представляю себе таймлайн, жирную линейку внизу экрана.

Историю про Эдика и кассету бросаю в самое начало одним куском: здесь и так все понятно. А вот дальше... Вглядываюсь в разрозненные, хаотичные кадры.

Эдик встречает Волкова перед эфиром...

Волков и охранник уходят из студии...

Эдик остается – зачем?

Где кассета?

Почему Эдик решается на переговоры о кассете в офисе?

Когда он успевает поговорить с Волковым?

Почему Эдик остается в офисе, и когда уходят Волков и охранник?

Вопросы – словно начитка, не закрытая видеорядом. И еще одна картинка, без звука: кассета крупным планом. Кассета, кассета... К чему тут эта кассета? Выкинуть бы ее с таймлайна, все уже с ней ясно, но она не выкидывается, словно нарочно заблокирована на линейке, висит перед глазами, и тут я вспоминаю, от кого еще слышала про эту кассету: от Лапули. Вижу серое, измученное лицо, белые пряди волос, перемешанные с рыжим мехом лисьей шубы; след от синяка под опухшим глазом.