– Я знаю, что ты была в офисе. И про драку с Лапулей. С Ольгой.
Малышева мрачнеет. Пальцы ее начинают барабанить по столу, выбивая нервный, ломаный ритм.
– Это мое личное дело. И шпионство тебя, Оксана, не красит. Все? Еще есть вопросы?
– Лера, мне просто нужно узнать, кто его убил.
– Не я.
– Да ты что, я тебя и не...
– Выйдите вон.
Ее тон – резкий и повелительный – зомбирует меня, заставляет слушаться. Мы выходим из кабинета, и Дима, раздраженный этим тупым разговором, отчитывает меня:
– Ну. И что? Что это было? Ты это хотела услышать? Все. Хватит. Наигрались.
Я молчу, словно опоздавшая на урок школьница. В голове крутится мысль о неиспользованной схеме шантажа: я ведь хотела припугнуть Малышеву тем, что, если она не станет рассказывать, я стукну виталевскому адвокату, и он не оставит от нее живого места в стараниях защитить своего безвинного клиента. Но я не смогла.
Дима уходит, тускло сияя синтетикой своего пуховика. Я остаюсь одна у двери малышевского кабинета, лицом к двери Захара. Слышу ритмичные сигналы чьего-то далекого мобильника. Они раздражающе долгие, словно кто-то упорный все не теряет надежды дозвониться. Потом понимаю, что это не мобильник: там, за дверью, задыхаясь и всхлипывая, глухо рыдает Малышева.
Я снова вхожу, на сей раз одна, и едва не сталкиваюсь с ней грудь с грудью. Рука ее протянута к замку, чтобы защелкнуть его, не пустить в кабинет нечаянных свидетелей ее слез.
– Лера, прости меня,– говорю я.– Я не думала, что так тебя задену. Мне просто важно выяснить... Неужели тебе не важно? Я уже многое знаю, могу рассказать тебе...
– Заходи,– отрывисто бросает она и защелкиваеттаки замок.
Я бреду по фальшивой траве и смотрю на угрожающую Лере сосульку. Из-под ножки стола достаю упавший паркер, уютно устроившийся в ямке и словно готовый прорасти невиданным деревцем.
Лера щелкает кнопкой электрического чайника и щедро сыпет в две чашки растворимый кофе. Хлюпает носом, сморкается в бумажную салфетку. И за чашкой кофе я рассказываю ей все, что узнала о той ночи.
– Захар? – переспрашивает она.– Нет. Захара здесь не было.
Выиграв битву, Малышева едва подавила в себе желание догнать Лапулю на лестнице и теперь уже, приноровившись, врезать ей как следует. Разочарование в Витале было так сильно, что рождало неподконтрольную, бешеную злость. Но Лапуля уже ушла, оставив в воздухе запах насыщенных сладких духов и несколько рыжих волосков из шубы на стекле балконной двери, поэтому Малышева поднялась к себе, гордо пройдя мимо волковского охранника, словно он не был свидетелем безобразной женской драки. Настроения разговаривать с Волковым у нее уже не было; впрочем, и завтра, и в любой другой день она могла сама подъехать к нему в Думу. В кабинете Малышева открыла черную пузатую сумочку, вынула из нее зеркальце и увидела в нем длинный, белый с вкраплениями красного, вспухающий след от Лапулиного ногтя. След шел через всю щеку от глаза до подбородка.
– Вот скотина! – прошептала Малышева. Она была так зла, что ей не хотелось даже плакать.
Ища, что бы приложить к царапине, Малышева открыла окно. Но свежевыпавший снег на подоконнике, нависшем над оживленной дорогой, уже был серым и осевшим, напитанным всякой городской дрянью. Пришлось снова спуститься на балкон. Там она долго стояла, аккуратно зачерпывая пригоршни снега, стараясь не подхватить нижний, запачкавшийся о перила слой, и катая из него плотные комки.
Тем временем коридор, замерший было в темноте позднего вечера, ожил: завершился эфир. Прошли мимо – стремительно, словно пролетели два ворона – Волков и его охранник, оба в черных широких пальто. Густо пробасил Захар, ведя «утреннюю» девушку на запись подводок, точно агнца на закланье. Эдик, успевший уже сменить пиджак на серый теплый свитер, прогулялся по коридору туда и сюда, а потом, оттянув ворот и достав из нагрудного кармана рубашки сигареты, появился на балконе.
– Ты что домой не идешь? – спросила Малышева.
– Вышел остыть. В студии жарища.
– Простудишься.
– Нет. Я всегда выхожу. А ты чего здесь?
– Да так. Дела.
Малышева отняла от щеки руку с плотным, почти растаявшим комочком снега.
– Что у тебя? – скучая, спросил Эдик.
И эта простая фраза, и обжигающий и стыдный след ногтя, и крупная, напомнившая Лапулю фигура ее мужа вновь разбудили в Малышевой разочарование и ярость.
– Подралась.
– Ты что?! С кем?
– С любовницей моего любовника.
– Это что, здесь? И кто она? – хохотнул Эдик.
Малышева с мстительной яростью ждала этого вопроса:
– Твоя жена.
Она услышала, как у Эдика рухнуло и, рухнув, задребезжало сердце. А может быть, это подпрыгнул на ухабе проезжающий с той стороны дома полупустой грузовик.
Эдик вцепился в балконные перила; сигарета, зажатая между пальцами, погасла, ткнувшись горящим носиком в остатки лежащего на перилах снега.
Потом – Малышева испугалась, когда это увидела,– Эдик поднял правую руку и стал неуверенно похлопывать себя по груди, над сердцем. Она уже хотела спросить: «Тебе плохо?» – когда поняла, что он нащупывает под свитером сигареты.
– Ты же...– начал он, так ничего и не найдя,– с этим...
– С Виталем,– подсказала она, уже не понимая, с каким чувством подсказывает: жалея его или все еще злясь.
– А она?
– С Виталем.
– А ты точно?..
– Я точно знаю. Она сама сказала.
– Ё!
Снежинки, повисев немного в воздухе, ложились на густые Эдиковы брови и, не тая, словно он был ледяной скульптурой, оставались там, делали черные брови седыми. Малышева подошла к Эдику близко-близко и положила руку ему на спину, из-за разницы в росте чуть-чуть не дотянувшись до плеча.
– Ты что,– спросила она,– не знал, что они?.. Даже не предполагал?
– Нет. Она такая дура. Сюсюкает со мной все время. Бесит! Я думал, ей никто...
– Ага. Никто, кроме тебя, не нужен. Так не бывает.
– Правда?
– Конечно,– и Малышева пожала худыми, почти незаметными под наброшенным полушубком плечами.
– И даже такие дуры?
– И даже такие дуры ищут мужчин, которым они покажутся умными. Сам виноват. Правда, мне не казалось – раньше – чтобы ее верность была для тебя чем-то важным.
Эдик зачерпнул остатки снега с перил: ему хотелось охладить лицо. Снег ему достался грязный, и на щеках остались серые разводы, а в кожу впилось трехпалое семечко березы.
– Ё! – повторил он.
– Пойдем выпьем,– просто предложила она.– Я у себя в кабинете окно открою.
Эдик пошел: покорно, словно ему ничего больше не оставалось.
Малышева и правда открыла в кабинете окно, и они стали пить коньяк под аккомпанемент приправленного тишиной редкого шуршания автомобильных шин. Початая бутылка коньяка стояла в шкафу уже давно, и отпито из нее было совсем немного: Малышева иногда добавляла коньяк в кофе. Оба они были так измучены, что сразу захмелели и завели странный, прерывистый и нелогичный разговор: о работе, о мужчинах и женщинах, о машинах, об отпуске и о том, какая сволочь директор.
Они медленно тянули из бокалов коричневое масло коньяка, вдыхали его, а когда между ними повисала очередная навязчивая пауза, неизвестно зачем взбалтывали его и смотрели на свет.
Испуганно отскакивая от ночной темноты за окнами, свет лампы делал очертания предметов поразительно четкими, и при этом комната плыла и покачивалась. Воздух казался рябью на волнах совершенно прозрачной реки.
Вдохнув влажный холодный воздух ноября, Малышева сказала:
– Как на кораблике. Свежо и покачивает.
– Да,– Эдик кивнул головой.– Хорошо. Давай уплывем от них.
Потом они сидели на столе: Малышева – спиной к Эдику, между его ногами. Колени казались рукоятями весел, вставленными в уключины. Эдик покачивался: то ли быстро опьянел, то ли изо всех сил изображал настоящую лодку.
Малышева была сейчас в той стадии опьянения, когда тревоги уходят, и мир казался ей замечательным. В объятиях Эдика стало тепло, спиной она благодарно принимала стук его сердца. Мысль о сексе мелькнула и погасла. Потом появилась снова. Малышева хотела уже закинуть руку за голову, погладить Эдиков подбородок, коснуться губ, но тут вдруг возник в голове какой-то наполовину забытый анекдот «мы им мстили-мстили», и Малышева фыркнула сначала, а потом зашлась в приступе смеха.
– Ты чего? – спросил Эдик, и лодка пошла ко дну: хохоча, Малышева случайно столкнула со стола его правую ногу.
– У нас пробоина! – крикнула она, борясь со смехом, но Эдик не понял.– Анекдот вспомнила.
– А-а! – обрадовался Эдик и, не спросив, что за анекдот, сказал: – Я тоже анекдот знаю,– и, подумав, добавил: – Смешной!
Романтическое настроение было погублено, но хуже от этого не стало. Под анекдоты выпили еще по одной, потом еще. Развеселились так, что скоро уже смеялись, стоило лишь кому-то из них открыть рот.
Веселье подбиралось к самому пику – чуть-чуть не хватало до того, чтобы почувствовать себя совсем хорошо,– как вдруг закончился коньяк.
– Грустно,– пожаловался Эдик и изобразил на своем лице такую запредельную грусть, что оба они тут же расхохотались снова.
– Пойдем купим? – спросила Малышева, тыча пальцем в окно, где через дорогу сияла витрина круглосуточного супермаркета.
– А что? Почему нет?
И они стали собираться. Малышева, поискав свой полушубок, нашла его на полу под столом, Эдик решил пойти так, чтобы, как он сам выразился, еще больше остыть.
– Не остынь совсем! – пошутила Малышева и тут же прикрыла рот, пожалев о своей шутке, которая показалась ей грубоватой. Эдик же расхохотался снова, и она прыснула в ответ.