Склейки — страница 37 из 42

– Ты что? – спросил пораженный Эдик.

– Зачем я купила такой дорогой виски? – причитала она.– Я же так копила, так мечтала... Мне же деньги, знаешь, как нужны?

– Зачем?

– Я же хотела съездить в Египет. Понимаешь, мечта у меня была давно: зимой – в Египет.

– И что?

– Я на Виталя рассчитывала. Хотела завтра пойти в агентство купить путевку, а он, скотина, денег не дал. Сказал, что хочет заплатить всем премию к Новому году. А для меня нету денег. Он их, наверное, Ольге твоей отдал.

– Ну не плачь, не плачь.– Эдика обуяло искреннее пьяное сострадание. Он подсел к Малышевой и, нежно обняв за плечи, начал баюкать ее, утешая. А потом, хлопнув еще вискаря, ушел.

Вернулся нескоро, бросил ей на колени россыпь тысячных бумажек.

– Шестьдесят три тысячи! – гордо заявил он.– Хватит?

А потом, безо всякого перехода, погремел в воздухе черными игрушечными наручниками.

Они долго пытались устроиться в кабинете у Захара, но столы были для них малы, а пол, покрытый линолеумом, казался грязноватым.

– Пойдем в студию,– предложила Малышева.– Там ковролин,– и добавила: – Мягкий.

Они не подумали о видеоинженере, который должен был сидеть в аквариуме, но, когда пришли на второй этаж, никого там, к счастью для себя, не обнаружили.

Эдик прикрыл студийную дверь и отодвинул стол ведущего к длинным, закрепленным на направляющих, листам синего фона, а потом протянул Малышевой жалобно звякнувшие наручники.

Та застегнула их на Эдиковых запястьях, соединенных за спиной, и почувствовала, как накатывает на нее похмельная тошнота. Впрочем, коньяк и виски были здесь ни при чем. Сама ситуация – грязный пол студии, наручники из детского набора, мелькающие за стеклом аквариума отблески телевизора и дикие, приглушенные звуки кинострашилки – казалась ей теперь смешной и стыдной.

– Раздень меня,– нарочито протяжно прошептал Эдик, и отвращение усилилось.

Мягкими, непослушными руками она расстегнула его брюки и ремень, потянула шатанины вниз. Обнажились Эдиковы полные ноги, так не вяжущиеся с худыми его плечами, и семейные, шортами, трусы, не самого свежего вида.

– Ты ложись,– борясь с позывами тошноты, пролепетала Малышева,– и жди меня. Я сейчас что-нибудь придумаю.

Эдик послушно брякнулся на пол, а она, выключив свет, ушла. Выйдя из студии, Малышева вздрогнула: что-то щелкнуло, и только спустя пару секунд она поняла, что это захлопнулась дверь на радио. А потом она осознала, что не вернется. Почувствовав облегчение, Малышева поднялась в кабинет к Захару. Ее сумочка лежала на столе. Малышева взяла ее, накинула полушубок и, достав мобильник, вызвала такси. Она шла по коридору, мучимая раскаянием за Эдика, оставленного в студии, но потом вдруг подумала, что Лапуле придется несладко, когда она узнает, что муж ее, пьяный, с расстегнутыми штанами, с руками, скованными за спиной, приплелся среди ночи к Сашку просить о помощи... Она почему-то была уверена, что, случись такое, Лапуле непременно донесут. Дверь на этаж была закрыта. Доставая ключ от домофона, Малышева машинально поискала глазами книгу на полу, но ее нигде не было.


– А Захар? – спрашиваю я.

– Захара не было,– пожимает плечами Малышева.– Если ты о том, что видел Сенька, так это мы были в кабинете. Захар ушел после того, как записал свои подводки. Мы с Эдиком как раз собирались подняться ко мне, когда он уходил. – Так кто же тогда?! – в голосе моем отчаяние. Вот уже который раз, стоит мне только подумать, что я нашла ответ, разгадка ускользает от меня. – Хочешь, думай на меня...– пожав плечами, предлагает Малышева.– Мне все равно. – Почему? – Я искренне не понимаю. Да и Малышеву убийцей представить никак не могу. – Да потому что я виновата если не на сто, то на девяносто процентов. Я сама его напоила, сама заковала в наручники и сама уложила на пол. Кому-то осталось только прийти и уронить ему на голову камеру. Если бы не я, он был бы жив.

– А почему же... А как же отпечатки пальцев?

– Какие отпечатки?

– На наручниках. Милиция же должна была их снять, разве нет? И потом – у всех нас.

– Они хотели. Они уже собирались: как раз вызвали меня, но... я сама призналась.

У меня – шок. Воздух в комнате наполняется серыми точками, которые мельтешат перед глазами, словно сибирская мошка.

– И что? Теперь? С тобой? А? – спрашиваю я, и вопросительные знаки вылетают из меня один за другим, словно лошади, стремящиеся первыми пересечь финишную прямую.

– Все в порядке.

– Как же тебя не взяли?

– Так у них главный – Карпов...

– Какой? Какой Карпов? Это который наш Карпов? – И я вспоминаю о майоре, который все время дает нам интервью по уголовке, о коренастом, составленном из прямоугольников и квадратов неприятно-улыбчивом Карпове.

– Наш,– устало кивает Малышева.– Он мне пока поверил, оставил под подпиской – до первого большого совещания. Но как только... так сразу он меня и сдаст.

– Невесело.

– Куда там!

И мы умолкаем. Уходить я не хочу: мне кажется, что Малышева сойдет с ума, одна в широком, полупустом кабинете, где зимой растет летняя, пожухлая трава. Ища тему для разговора, я вдруг вспоминаю о своих проблемах.

– А меня сегодня Дима бросил,– сообщаю Малышевой, словно надеясь своей маленькой бедой победить ее большую... А когда она не отвечает, добавляю: – И нервы ни к черту! – и начинаю плакать.


– Где ты ходишь?!! – вопит Данка, когда я наконец появляюсь в кабинете.– Леха пришел, девчонки на съемках, ты – единственная, у кого готов сюжет, и ты где-то ходишь. Быстро в монтажку!

– Дан, я еще не писала. Даже не отсматривала.

Она задыхается, словно хлебнула такой ледяной воды, что сводит зубы.

– Какого?! – вопит она.– Какого?!

– У меня дела были, Дан,– объясняю я.– Очень важные.

– Ты что делаешь?! Сейчас Надька приедет, Лиза приедет – в пять соберетесь у монтажки и будете драться, кто пойдет. Живо писать и монтировать! Чтобы через полчаса была в монтажке, поняла? Дела у нее!

Выкричавшись, Данка слегка смягчается. До вечера еще далеко, и такая ситуация – не новость. Правда, со мной это в первый раз.

– Что за дела? – спрашивает она, лишь только я сажусь за компьютер.– У Димки, что ли, была?

Я оборачиваюсь:

– Дан...

И тут она – я вижу – смотрит в мои покрасневшие, словно подведенные бордовым карандашом глаза, нос того же цвета, будто тронутый морозцем. И Данка трактует это по-своему:

– Вы что – всё?

И я киваю.

– Вот это да! Как ты?

– Все нормально. У нас все как-то само... Постепенно скатилось... Понимаешь?

– Понимаю,– кивает Данка и тепло добавляет: – Пиши давай!

Н аматываю на шею длинный шарф: собираюсь уходить. Надька выскакивает из монтажки, как чертик из табакерки.

– Девчонки! – кричит она.– Как правильно: договорныé отношения или договóрные?

– Договорныé,– деловито утверждает Данка. Но грамотность ее под сомнением: мало кто не похихикал над словом «питрарды», написанном ею в нашем журнале о взрывах петард.

– Договóрные,– нерешительно ударяет интеллигентная Анечка.

– Посмотри в словаре,– отчетливо шепчет Лиза.

Данка выдвигает ящик стола и сдвигает лежащие сверху листы бумаги то в одну сторону, то в другую.

– А где словарь? – Она внимательно смотрит на каждую из нас.

Девчонки пожимают плечами.

– Я давно его не видела,– замечает Анечка.– Все забывала спросить, куда он делся.

Мне становится дурно, и я бегу от этой новой детали: на улицу, туда, где на морозе под фонарями блестит свежевыпавший снег.

Выхожу на остановку, поднимаю голову. Надо мною зеленым козырьком выпуклые буквы вывески. Они закрывают мне окна нашей мансарды, но я знаю: за одним из них – Малышева. Не представляю, как она может жить, ходить на работу, вести «Новости» и при этом думать, что в любой момент ее могут забрать в СИЗО. И я понимаю, что если дело дойдет до суда, то никто ей там не поверит.


31 января, вторник

Мысль о Малышевой не дает мне покоя. Мне так ее жалко, что сосульки на крыше плавятся от моей жалости. Я иду под козырьком, и тугие холодные капли пару раз щелкают меня по носу. Думаю о словаре и не могу ничего придумать: кто его взял и куда дел? Может быть, стоит посмотреть на радио: вдруг это у диджеев случился приступ стремления к грамотности? Потом вспоминаю о радийной двери: кто скользнул туда, когда Малышева вышла из студии?


Аришка, прижимая к груди папку с листами новостийных распечаток, идет мне навстречу по лестнице.

– Привет! – радостно здороваюсь я. Один только Аришкин вид поднимает настроение.

– Привет! – отвечает она, улыбаясь во весь рот.– У меня счастье!

– И что за счастье?

– Виталь сказал мне, что Надьку берут третьей ведущей.

– Да ты что?! И кто же его уговорил?

– Сказали, что Малышева сама к нему ходила и просила назначить Надьку. Надька хорошая.

– Да, хорошая.

– Помнишь, как она пробовалась в «Утро»?

– Помню. Арин, мне надо спешить – у меня сейчас съемка.

Я ухожу. В голове у меня – куча жеваной пленки, отчаянный скрип механизма, который силится и никак не может поставить все кадры на место. Когда я думаю о Малышевой, мне кажется, будто она уже умерла и теперь ходит по инстанциям, заказывает самой себе гроб и место на кладбище: слишком большая цена за минутную ярость, за пьяные утешительные посиделки.

– Арина! – кричу я и сбегаю вниз по лестнице. Она – в дверях второго этажа.

– Да?

– Арин, ты не знаешь, когда эфир у Вертолетовой? Мне надо... спросить... у нее...

Я не могу придумать объяснения, но Аришка, добрая душа, готова подсказать, не дожидаясь никаких объяснений:

– Сегодня с шести,– отвечает она.


День тянется долго-долго. Я часто смотрю в окно, но там все никак не стемнеет, лишь тонкий серпик месяца бледнеет на голубом небе.