Склероз, рассеянный по жизни — страница 22 из 48

Но подкормку можно делать проще – из всего, что остается от еды. Конечно, лучше не бросать в нее помидоры, а все остальное заворачивается в геркулесовую кашу, и из этого лепятся снежки.

Вранье, что нельзя рыбу пугать и нельзя кричать на берегу. Если рыба есть и она голодная – будет клевать. Когда купаются, катаются на лодках и матерятся, рыба порой клюет лучше, чем когда тишь-гладь, – видимо, в этом бурлении она на что-то надеется.


У всех есть какие-то страстные желания, устремления и мечты. К стыду своему должен признаться, что с годами круг моих мечтаний чрезвычайно сузился. Одни исполнились, другие отпали, третьи исполнились, но не мной. Сегодня чистосердечно должен признаться, что у меня есть одно, видимо, последнее, заветное желание. Я считаю дни и часы до того момента, когда можно будет не бриться. Я тяну до последней минуты перед уходом в театр, на съемку, концерт, в чужие гости (в свои гости можно и не бриться). Женщины говорят, что рожать больно. Думаю, если суммировать все морально-физические муки, связанные с необходимостью бриться, баланс будет в мужскую пользу.

Идеальную картину моей сбывшейся мечты я до последнего времени представлял себе так: тихая, без ряби поверхность пруда, клев мерного карпа, отсутствие комаров, присутствие хорошего табака, облачная (без дождя) погода, на той стороне заводи купаются голые супермодели, а слева от меня стоит телевизор, по которому показывают женский биатлон, и недельная борода на счастливом лице. Вот примерно такой расклад, как мне казалось, меня весьма взбодрил бы.

Всю жизнь я считал, что рыбы не входят в число населения, осмысливающего свое существование, и поэтому цеплял их крючками. И вдруг в прошлом году на Валдае неожиданно и вожделенно зацепив 500-граммового подлещика и вытащив его на помост своей пристани, я кровожадно выковырял крючок из его недр, посмотрел ему в якобы бессмысленные глаза, и он (клянусь) посмотрел на меня осмысленно-вразумительно.

Как быть дальше? Кого ловить? Кого убивать? Кого слушаться? Кого бояться?

* * *

Я, обладатель спортивных регалий в виде «Готов к труду и обороне (ГТО)» второй ступени, второго юношеского разряда по баскетболу (все награды в моей жизни почему-то до первой степени не поднимаются), смею заявить, что спорт и искусство имеют идентичную эмоциональную основу.

Футбол и театр. Как надо играть на сцене и на поле, знают все – от мала до велика. В 1946 году только что демобилизовавшийся брат Борис взял меня на стадион «Динамо» с обязательным условием – не задавать ему во время игры идиотских вопросов: «Куда бегут?», «Чего хотят?», «Кто где?». Сидели мы на самой верхотуре, на «востоке» (хуже мест на стадионе не бывает), при переполненных трибунах, диком накале игры и высоковольтном напряжении болельщиков. За дальнейшие 70 лет моей привязанности к футболу я смотрел матчи из всех возможных точек: из комментаторских кабин, со скамеек запасных, из правительственных лож, из-за ворот – рядом с приютившим меня фотокором Лешей Хомичем – гениальным вратарем прошлого. И все эти 70 лет я слушаю комментарии, компетентные рецепты, восторги и негодования поклонников удивительного зрелища. Содержание реплик стабильно, только форма выражения эмоций год от года упрощается и ужесточается.

70 лет назад на стадионах не матерились, не пили, не дрались с инакомыслящими болельщиками на трибунах, не убивали игроков за гол в свои ворота, не подкупали судей. Максимум, что могли, – сделать из них мыло. При послевоенном дефиците этого продукта сорокатысячный выдох «судью на мыло» звучал реальной угрозой.

Я всю жизнь болею за «Торпедо». Страсть моя сложная, не всегда счастливая, но неизменная. Началось это давно, в довоенное время, когда я жил в коммуналке в Скатертном переулке, в одной квартире с Пономаревым (не динамовским, а торпедовским Пономаревым). От него я узнал, что на свете есть футбол. Прошло много лет, и я, наблюдая за тренерами и игроками в раздевалке, на играх и на сборах, до и после матча, до и после поражения и победы, прихожу к мысли о необыкновенной эмоциональной схожести наших профессий.

Зритель! Страшная, непредсказуемая масса, для которой ты существуешь. Мы для него сфера обслуживания, рискующая навлечь на себя неимоверный восторг и неистовую ненависть.

Зритель и поклонник! Это необходимо и утомительно, когда опустошенный и усталый после игры актер и футболист принимают сладкие поцелуи или трагическое сочувствие.

Почему же плохой футбол? Раньше, когда за каждым поражением стоял престиж родного завода, города, партии, государства, флага и гимна, страх перед возмездием в виде очередной накачки сводил в судороги все, вплоть до ахилла. Пришла свобода: играй – не хочу. Нет, опять не очень! Мало платят. Вот если бы контракты, как у них… Гонорары приближаются к мировым стандартам. Счастья опять нет. Почему?

Думаю, что снова стоит вернуться к моей фантазии – схожести наших искусств. Пока Игра не восторжествует на футбольных полях и не затмит своим волшебством и магией все меркантильно-бюрократические интриги – ничего сверхъестественного не произойдет.

Заготовки, разбор, тактика, репетиции, репетиции, репетиции – все это до выхода на зрителя. Разные команды – разные труппы. Разные режиссеры – разные тренеры. Разные творческие почерки – и разные лица команд и театров. Все разное, но решает здесь одно – успех и победа.

Мы нуждаемся в великом футболе, ибо мы – единственная страна в мире, где все самые острые государственные, личные и служебные вопросы решаются в бане и на футболе. Чем выше будет наш футбол, тем быстрее и успешнее все решится в перерыве между таймами. Чем зрелищнее станет игра, тем вдохновеннее и честнее окрыленный болельщик бросится в объятия рыночных отношений. Чем темпераментнее пойдет футбольный спектакль, тем добрее и счастливее будут лица на стадионе – такими, какими были на «Динамо» в 1946 году, когда я еще не знал, что с футболом и театром я окажусь связан всю свою жизнь…

Размечтался! А пока я стою под дождем среди фанатов своей любимой команды, которые, пользуясь завидными голосовыми связками, 90 минут не переставая кричат: «Торпедо» – мы с тобой! «Торпедо» – мы с тобой!» И один из наиболее пьяных и рьяных обращается ко мне дружески: «Чего не орешь, старый козел?!» Действительно, старый. Но почему козел?

От 40 до 20


Мое первое продвижение по ступеням профессиональной значимости – в Театре имени Ленинского комсомола. Это было счастливое время. Чем дальше оно уходит, тем становится счастливее.

В 1957 году театр ютился в зале, в котором Ленин вроде бы сказал: «Учиться, учиться и еще раз учиться». Очевидно, именно поэтому часть уникального особняка Купеческого клуба была впоследствии отдана Дому политического просвещения, где в огромных мрачных залах лежали тонны политических брошюр, которых никогда не касалась рука человека. Время от времени некоторые брошюры изымались в связи с кончиной или развенчанием очередного идеолога, попадали в соседнее помещение и использовались в спектаклях театра как реквизит. В «Чайке» Эфроса я выходил в роли Тригорина в сад и разговаривал с Ниной Заречной, держа в руках прекрасно изданную биографию Хрущева.

Впоследствии Марку Захарову удалось выселить Дом политпросвещения на Трубную площадь и в его помещении оборудовать кабинет главного режиссера, по размерам и архитектуре напоминающий зал заседаний Совета Безопасности ООН.

Театр имени Ленинского комсомола представлял собой странный организм. Не было режиссуры в прямом, профессиональном смысле этого слова, но было созвездие личностей. Во главе этих личностей находились умнейшая, талантливейшая, необыкновенно проницательная и навсегда шокированная действительностью Софья Владимировна Гиацинтова и взрывная, мощная, безапелляционно прямая Серафима Германовна Бирман. Этот тандем руководил коллективом, что являлось уникальным случаем в истории мирового театра. Рядом были «старые мастера» берсеневского театра: Соловьев, Вовси, Пелевин, Всеволодов, Шатов, Брагин…

Владимир Брагин – удивительно одаренная, разбросанная своими собственными усилиями по всем мелочам искусства личность. Брагин писал эстрадные фельетоны и вступительные монологи, ставил массовые зрелища, выступая где угодно и в чем угодно, был остроумен, импозантен, ироничен и имел в жизни сверхзадачу: сделать все возможное, чтобы правдами и неправдами, подключая свое титаническое обаяние, не выходить на сцену родного театра – основной помехи его бурной жизни. Символично, что роль в «Первой Конной» предназначалась именно ему, и он, интуитивно учуяв во мне человека со схожим жизненным и творческим кредо, одним поворотом интриги свалил этот эпизод на мои хрупкие плечи.

Молодежь театра, его репертуарная основа – ученики Студии театра, мои друзья и «наставники»: Всеволод Ларионов, Маргарита Лифанова, Лев Лосев, Леонид и Римма Марковы, Геннадий Карнович-Валуа – тянули репертуар, были любимцами своих учителей Гиацинтовой и Бирман и приняли меня в свой круг и в свою жизнь с испытательным сроком.

В театре был длинный коридор с гримерными, и последняя – № 12, где сидела самая элита: Марков, Лосев, Ларионов. Они собрали совет гримерной и написали мне письмо:

Уважаемый товарищ Ширвиндт А. А.

Доводим до Вашего сведения, что художественное руководство и общественные организации гримуборной № 12 проводят конкурс на замещение вакантного места столика № 4.

Условия конкурса:

1. Три неизвестных похабных анекдота.

2. Коллоквиум – честные ответы на интимные вопросы, ряд примеров супружеского непостоянства.

3. Предоставление справки о православном вероисповедании. (В случае невозможности предоставления таковой совершается обряд крещения, торжественного возвращения в лоно православной церкви и возвращение ранее утраченной крайней плоти.)

4. Банкет за счет конкурсируемого.

Москва, улица Чехова, 6.