Склероз, рассеянный по жизни — страница 30 из 48


Мама


У мамы тоже был брат, мой дядя Аркадий. Он уехал в Англию еще в 20-х годах. Будучи врачом, организовал там гинекологическую клинику. И вдруг в начале 60-х от него пришла весточка, которая вместо радости вызвала в семье страшную панику. Ведь все бандероли, приходящие из-за границы, непременно визировались известными организациями. Кроме того, получить заграничную бандероль можно было в единственном почтовом отделении, расположенном в гостинице «Украина». Заплатить за посылку пришлось непомерную сумму (мы заняли денег у всех знакомых, друзей и коллег). В посылке оказалось письмо от дяди и маленький шарфик. Фактически мы купили этот шарфик за бешеные деньги да еще и натерпелись страху. Потом мама даже ухитрялась потихоньку переписываться с братом.

К концу жизни мама стала слепнуть. Последние пятнадцать лет она мужественно переносила свою слепоту. Когда же начинала унывать, я говорил ей: «Мать, не горюй – совершенно не на что смотреть!»

Она бесконечно разговаривала по телефону с подругами, а иногда переходила на шепот. Однажды я поинтересовался, о чем они шепчутся. Оказалось, рассказывают политические анекдоты, думая, что шепот при прослушке не слышен. Я ей объяснил, что как раз шепот и слышен лучше всего. Мама забеспокоилась, но страсть к анекдотам осталась.

К ней приходили подруги-чтицы, читали толстые журналы и литературные новинки. Одной из подруг была Анастасия Цветаева. Жаль, мама не видела, как Цветаева, которая летом и зимой носила на голове штук пять платочков, бережно снимает их один за другим. Она непременно оценила бы этот моноспектакль.

Несмотря на слепоту, мама очень хорошо вязала, и многие известные люди до сих пор показывают мне «кольчужки» из толстых белых ниток. Сначала она на ощупь мерила человека, затем вязала и дарила. Люди брали вроде как из сострадания, но потом носили с удовольствием.


Естественно, как принято в любой интеллигентной семье, меня учили играть на скрипке. Происходило это так. Появлялся папа со скрипкой, предварительно заперев дверь в коридор, и умолял встать за гаммы. Я, уже тогда очень сообразительный, смиренно склонял голову, якобы соглашаясь начать мучить население дома жуткими звуками гамм Гржимали, и просился перед этим святым актом в туалет. Наивный папа открывал дверь, я бросался в туалет и запирался там навсегда. Нестабильность этого плацдарма заключалась в том, что квартира была коммунальной и кроме нас в ней проживало еще пять семей. Семьи эти, несмотря на разное социальное, национальное и материальное положение, жили очень дружно. Вообще, если коммунизм берет истоки в коммунальных квартирах, что-то в нем есть. Но это вопрос для отдельного изучения. Жильцы кормили чужих детей, помогали друг другу, и многие из населявших квартиру были на моей стороне в кровавой борьбе с музыкальным образованием.

Но даже союзникам иногда надо было посещать место моей отсидки, и я волей-неволей вновь попадал в руки папы, стоящего у святой двери с четвертушкой в руках (четвертушка – это не емкость влаги, а скрипочка, по величине составляющая 1/4 большой скрипки). В таких взаимных муках мы с папой поступили в детскую музыкальную школу, где из любви к папе меня продержали до пятого класса, после чего, извинившись перед ним, во время очередного экзамена по сольфеджио (химия и сольфеджио до сих пор возникают как ужасы в моих старческих снах) попросили больше не приходить.


Виртуоз Москвы


На домашнем совете мать говорила, что это – последняя капля и что теперь прямой путь в ремесленное училище (в конце 40-х ремесленным училищем пугали детей в интеллигентных семьях). На все нападки по скрипичному вопросу у меня был один-единственный ответный аргумент: «Игорь Ойстрах тоже не хочет заниматься!» Тут родителям крыть было нечем, ибо действительно Игорь в тот период страшно поддержал меня своим идентичным отношением к скрипке.

Прошло несколько лет, и папа со слезами на глазах говорил, что встретил Давида Федоровича Ойстраха и тот сказал, что Игорь давно одумался, прекрасно и много занимается и на днях будет играть в Малом зале консерватории в сопровождении студенческого оркестра на отчетном концерте. «И ты бы мог, если бы!..» – восклицал папа, но поезд уже ушел.

Бедный папа! Я вспоминал эту его трагическую фразу в Большом зале консерватории весной 1992 года.

Дело в том, что наш уникальный Владимир Спиваков, руководитель «Виртуозов Москвы», играет на папиной (моего) скрипке. История почти детективная.

В войну папа разъезжал по фронтам с актерской бригадой. Фронтовые бригады – отдельная, героическая, а чаще трагическая страница Великой Отечественной войны. К сожалению, мало и постно зафиксированная историками. В Театре сатиры был спектакль «Прощай, конферансье!», поставленный Андреем Мироновым по пьесе Григория Горина, где делалась попытка на документальной основе прочесть хотя бы одну страницу из эпопеи «Актер на фронте». В короткие передыхи между боевыми действиями на импровизированных сценах в виде сдвинутых кузовов полуторок актерские бригады пытались немного развлечь измученных бойцов. Папа не только играл в этом концерте соло, но также из-за отсутствия фортепиано аккомпанировал оперной певице Деборе Пантофель-Нечецкой.

И вот во время одного из переездов в машину с артистами попал большой осколок и раздробил папину скрипку. Когда артисты приехали на место концерта, то доложили начальству о возникшей ситуации и невозможности выступления. Армейское начальство (а это оказалась – ни больше ни меньше – ставка Георгия Жукова) сказало подчиненным: «Достать скрипку». Шел 44-й год, трофеев было уже достаточно. Через некоторое время по приказу Жукова привезли три скрипки, папа выбрал одну и прошел с ней войну, концертировал после войны, преподавал и играл в оркестре Большого театра. Инструмент был мастера Гобетти, с удивительным звуком, что, впрочем, не надо доказывать, слушая Спивакова.



Прошли годы, и папа показал скрипку профессору Янкелевичу, своему приятелю, который определил, что в нижней деке завелся червячок и скрипка погибает, надо срочно что-то делать, если уже не поздно. Скрипка оказалась у Янкелевича. Не знаю, боюсь клеветать на большого мастера, но, так или иначе, червячка (если он был), очевидно, вывели, и скрипка попала впоследствии в руки ученика Янкелевича – Владимира Спивакова. Папа был бы счастлив, если бы узнал об этом.


Наследственный порок


И вот в Большом зале консерватории состоялся тысячный концерт «Виртуозов Москвы».

За три месяца до этого события мне позвонил Володя Спиваков и сказал, что настало время публично отнять у него скрипку, и как раз подвернулся удачный случай – юбилейный концерт. Мы вышли с незаменимым Державиным на сцену Большого зала, я отнял у Спивакова скрипку, рассказал эту душещипательную историю и в подтверждение своих слов сыграл десять нотных строк из Концерта Вивальди (кульминация моего скрипичного образования) в сопровождении «Виртуозов Москвы», правда, при дирижировании Державина, что несколько снижало серьезность момента.

Бедный мой папа! Мог ли он себе представить, говоря о триумфе маленького Игоря Ойстраха в отчетном концерте музыкальной школы, что не пройдет и пятидесяти лет и непутевый сын будет играть на его скрипке в Большом зале консерватории в сопровождении «Виртуозов Москвы» перед уникальной по составу аудиторией, в присутствии первого президента России Ельцина и Жванецкого.


Как-то в прессе началась спонтанная кампания против актерских детей. Актерские дети, мол, захватили все места в театральных институтах и не дают пробиться к рампе талантливым самородкам из глубинки. Я тогда уже разгневанно пыхтел по этому поводу в какой-то газете, но на волне этой кампании к театральным училищам страшно было подойти с актерской фамилией.

Вот бред! Почему шахтеры, хлеборобы, сталевары – это династии, а у нас сынки. Как будто не логично, что детеныш, который с первых шагов в доме натыкается на известных актеров и с рождения слышит разговоры вокруг очередной театральной несправедливости, должен к семнадцати годам поступать в текстильный институт.

Я помню себя сидящим на коленях у Яхонтова. Он, как правило, проверял все свои работы «на маме», сажая меня к себе на колени и мотивируя это тем, что Шурик не даст ему возможности броситься в мизансцены – он хочет очень скупо показать маме готовящийся материал. Я помню незабвенного Диму Журавлева (называю Дмитрия Николаевича так, как называл его всю жизнь), рыцаря художественного слова, мастера с каким-то «врожденным пороком» – безупречным вкусом. Журавлев за неделю, за день, за час перед концертом – это раскаленная лава мук, переживаний, сомнений, вечное ощущение надвигающейся катастрофы. Когда он стоял за кулисами перед выходом, буквально вздрагивая от каждого шороха, то напоминал мне какого-то сверхпородистого скакуна чистейших кровей перед заездом, где решается все, и главное – не сбиться и выдать весь запас неутомимой энергии и подготовки перед стартом.

Качалов, Флиер, Плятт, Рина Зеленая, Утесов и многие другие – вот круг людей, бывавших в родительском доме и заполнявших мир моего детства. К сожалению, молодость тем и опасна, что мы только post factum соображаем, кто нас окружал и кем они были.

Сидение на коленях у Яхонтова – не единственное воспоминание детства.

Кто-то врет, что помнит себя с пеленок. Я смутно помню себя шагающим по Гоголевскому бульвару в детской группе с немецким уклоном – где-то в 3–4 года, а потом, уже осмысленнее, – в 5-летнем возрасте на даче в Ильинском.


Смотрю в корень


Кстати, к сведению нынешнего поколения, незадолго до войны на всех платформах Казанской железной дороги продавалось самое вкусное в моей долгой жизни мороженое. Оно было только белое. Называлось оно облизка. На перроне стоял большой бидон с мороженым, а в руках мороженщицы был агрегат – круглая, как шайба, плошечка с ручкой-поршнем. Мальчика или девочку спрашивали: «Как тебя зовут?» Мальчик или девочка отвечали: «Шура». Мороженщица брала круглую вафельку, на которой было выпечено «Шура», располагала ее на дне плошки, затем замазывала ее мороженым и сверху клала вторую вафлю. Поршнем выдавливалось это сооружение, и получалось колесо с двумя «Шурами». Все это лизалось и съедалось. Если у девочки или мальчика в тот период созревания имелась сердечная привязанность, можно было одну вафлю заказать с Шурой, а другую, например, с Олей, отчего облизка становилась еще желаннее.