Заниматься не своим делом – эта страсть наших граждан особенно ярко выражена в тех случаях, когда «свое дело» тоже профессионально подозрительно.
И все-таки! Зачем-то мы родились, зачем-то служим, зачем-то, наконец, живем. Может быть, кто-нибудь и сделает случайный вывод для себя из моих литературных потуг.
Я прожил 80 лет. Глобального ущерба от жизни, слава богу, не было. Были гадости, неприятности, но не более. Это у меня характер такой – колебаться вместе с линией партии. Не до конца, конечно, но все-таки.
Перешагнуть через мораль, через близких, через вкусы эпохи имеют право только гении.
Упертые середняки вызывают уважительное раздражение. Если проще – право быть говном имеют только гении.
Если я заболею, к врачам обращаться не стану. Я обращусь к Лёне Ярмольнику. Он меня сначала вылечит, потом похоронит, потом устроит в зале Чайковского вечер моей памяти – и все за свой счет, все искренне и весело.
Что я оставлю благодарным потомкам, чтобы они успели это наследие зафиксировать, пока сами не стали предками?
1. Летает планета Shirvindt между Хармсом и Раневской.
2. Стоит в Ялте памятник «Трубка Ширвиндта» – раньше стоял за границей, теперь на Родине.
3. Напротив «Мосфильма» на плешке замурованы в асфальт четыре ладони – две мои, две Державина – компания ладоней там престижная.
С этими благодарными потомками тоже какое-то пижонство и литературщина.
Во-первых, потомки никого не благодарят, а в основном поносят и презирают. Во-вторых, если уж потомки выборочно набрасываются на какую-нибудь предыдущую фигуру с благодарностью и почтением, то делается это так оголтело и безвкусно, что хочется тихого забвения. Почему только начиная с панихиды Евгений Евстигнеев стал великим русским актером? Почему только после трагического ухода Папанова и Миронова стало ясно, что без них нельзя?
У нас ставились при жизни бюсты на родине только не то трижды, не то дважды Героям Социалистического Труда. Почти никого из этих «героев» не осталось в живых, а в историю они в основном вошли так, что лучше бы и не входили.
Однажды, много лет назад, в Кривом Роге после концерта на сцену поднялась очаровательная девочка лет восьми и протянула мне огромную книгу «Криворожье», изданную, естественно, в Финляндии и весившую килограммов десять. Когда я в гостинице открыл этот печатный мемориал области, то увидел трогательную надпись. Четким трехклассным почерком было написано: «Дарагому Александру от благородных криворожцев».
Ребенок еще не знал, что надо всех и за все благодарить, включая заезжих артистов, и, делая надпись под диктовку родителей, ошибся и создал замечательное послание. Пусть будет как можно меньше благодарных потомков и как можно больше благородных детей.
Зачем создавалась эта книга? Из привычного тщеславия? Из ощущения неслыханной своей значимости и необходимости поведать человечеству нечто такое, что ему и в голову не может прийти?
Да, если быть честным, то все это присутствует, но если быть честным до конца, то правда хочется хоть чуточку закрепить свое время, своих друзей, свой дом, а значит, свою жизнь. На наше поколение сегодня поставлено сострадательное клеймо – «шестидесятники». Да, конечно, мы жили тогда и даже немного вдохнули сырого воздуха оттепели, но родился я задолго до оттепели и в четырехлетнем возрасте уже что-то понимал, когда из нашей коммуналки ночью забирали соседа, а через некоторое время исчез на семнадцать лет мой родной дядя. Еще задолго до оттепели мы, шестилетние интеллигентские дети, в теплушках эвакуировались в Чердынь. Задолго до оттепели, в 1943 году, катался я по заснеженным арбатским переулкам на коньках, привязанных бельевой веревкой с палкой «на закрут» к валенкам. Играл в футбол консервной банкой из-под американской тушенки и, учась в 110-й мужской школе, ходил в соседнюю 110-ю женскую школу на вечера, где танцевал падеграс, падепатинер, мазурку и другие вымершие бальные танцы, щеголяя в сером клетчатом пиджачке, перелицованном (был такой способ омоложения одежды, когда изнанка становилась лицом) из маминого костюма, с пуговицами, переставленными на «мужскую» сторону.
Задолго до оттепели, в 1953 году, меня не хотели держать в театральном вузе, производя чистку студенческих рядов на фоне «дела врачей».
Задолго до оттепели мы, молодые артисты, рассказывали и придумывали анекдоты, играли и сочиняли «острые капустники», вызывающие усмешку у сегодняшних остряков.
Да и после оттепели все еще жили, любили, смеялись, играли хорошие роли у замечательных режиссеров. И сегодня из последних сил, в атмосфере неслыханной молодежной конкуренции, пытаемся что-то создать и кому-то пригодиться.
Если сдуру начнешь осмысливать прожитое, конечно, танцевать надо от некролога. Веселенький танец – эдакий dance macabre. Надо зажмуриться и самому себе написать некролог. Если, скажем, в нем будет строчка: «Четырнадцать лет он был художественным руководителем театра» – жидковато. А вот если там будет написано: «Это время запомнится страшным провалом спектакля «Жуть» и прогремевшим на всю Москву обозрением «Штаны наизнанку» – уже что-то. И когда так себя прочешешь, чувствуешь, что какие-то пустоты еще необходимо успеть заполнить.
Правда, никогда нельзя доверять сегодняшним впечатлениям и рецензиям – надо ждать.
Очень хороший ленинградский режиссер Наум Бирман задумал снять «Трое в лодке, не считая собаки». Все говорили: «Вы с ума сошли! Нельзя снять «Трое в лодке…». Я тоже думаю, что есть писатели – Джером, Марк Твен, Ильф и Петров, которые потрясающи своей авторской интонацией. Можно снять сюжет, ту или иную актерскую или режиссерскую версию, но авторскую интонацию снять невозможно. Однако Бирман сказал, что это будет просто фильм о трех нынешних друзьях по канве Джерома. Ну, раз по канве и раз мы три друга, – такой ремейк, как сейчас принято говорить, – то мы согласились.
Поехали в город Советск, а там начали с окрестных полей сгонять колхозников и переодевать их в лондонцев. Мы поняли, что ремейк будет тот еще. Запахло катастрофой. Когда фильм вышел, его страшно заклеймили. Но прошло столько лет, его часто повторяют и при этом говорят: «Какой милый фильм!» Надо ждать!
Я человек низкой тщеславности. Я спонтанно увлекающийся, такой бенгальский огонь с небольшим искропроизводством, но льщу себя, что довольно ярким. Употребляя сегодняшнюю спортивную лексику – я спринтер, вынужденный бежать стайерскую дистанцию. Когда финиш – не знает никто, но ленточка уже видна.
Раньше я считал, что пенсионный возраст – вещь условная, придуманная. Но на самом деле какая-то бухгалтерия там, наверху, или социологи божественные правильно эти сроки сюда спустили.
Все должно быть вовремя. Причем каждый это понимает и говорит: «Хватит! Дорогу молодым! Устаю, ничего уже не могу аккумулировать». Говорят – и не рыпаются с места. Упоение собственной уникальностью не является страховкой от ночных кошмаров. Самодостаточность – мастурбация существования, эдакая «ложная беременность» значимости. К старости боятся резких движений – как физических, так и смысловых. А трусость, очевидно, – это надежда, что обойдется.
Когда уже выбран лимит желаний и удивлений, а заторможенная скрупулезность мудрости никак не вписывается в бешеный ритм эпохи, поневоле портится настроение и возникает паника.
Если пытаешься хотя бы умозрительно отбросить все повседневные нужности, то с пугающей ясностью понимаешь, что потерян «адрес существования». В ужасе открываешь глаза и судорожно бежишь дальше.
Но все же отчаиваться не надо, если вспомнить слова сатирика Дона Аминадо: «Живите так, чтобы другим стало скучно, когда вы умрете».
Всеми правдами и неправдами надо сохранять и увековечивать свое культурное наследие, а если своей культуры не хватает – изволь цепляться за классиков и провоцировать их на высказывания, чтобы потом сказать: «с Пушкиным на дружеской ноге…»
Горжусь своим изобретением – мечтаю его запатентовать. В моем туалете над унитазом вмонтировано большое зеркало под углом видимости того, что происходит. Сооружение, естественно, только для мужчин. Разные мысли приходят моим друзьям во время посещения этой комнаты смеха, но чем талантливее посетитель, тем неожиданнее нацарапанное на зеркале откровение:
Грядущей жизни ширь видна
Нам лишь от водки Ширвиндта.
Тарковский в «Зеркале» добился отраженья
Почти всех тайн, что скрыты в жизни спорной.
Лишь член там не увидишь в обнаженье —
Он отражен у Ширвиндта в уборной.
Чтобы писать мемуары, нужна специфическая память. Я запоминаю только общий абрис событий. Кто-то, может, всего один раз сидел у Эфроса на репетиции, но подробно расскажет об этюдном методе и чем он сменился потом. Я же читаю это и думаю: «Как интересно!» Хотя сыграл у Эфроса с десяток главных ролей.
Вообще же присовокупление себя к каким-то хрестоматийно значимым фигурам или явлениям всегда выглядит противно. Даже если это не полное вранье. Например, я учился в одном классе с Сережей Хрущевым. На этом можно сделать биографию. Вот тебе, пожалуйста, смысл жизни. Если ничего больше не получилось. Этот – ученик Мейерхольда, тот – соратник Вахтангова. А проверить нельзя – все перемерли.
Но главное все-таки, что я ничего не помню. В отличие от моей жены. Каждое утро, просыпаясь, она говорит мне, допустим: «Сегодня день рождения предпоследней жены такого-то нашего друга», или: «50 лет назад родилась вторая дочь от третьего брака Козакова», или: «Ты не забыл, что сегодня день свадьбы наших соседей» (которые уже давно умерли). Я смотрю на нее с ужасом и не устаю повторять одну и ту же фразу: «Тебя надо госпитализировать».
Моя жена все отдает в Театральный музей имени Бахрушина. Сначала ей было жалко расставаться с тем, что годами собирала: газетные публикации, афиши, фото из спектаклей и со съемок фильмов, грамоты, письма и поздравительные телеграммы друзей и поклонников. Но тут умер первый муж моей мамы, архитектор по фамилии Француз (национальность, правда, фамилии не соответствовала). Он автор многих построек в Москве, в том числе Мавзолея Ленина. Работал в маст