— Конечно! Конечно! Что у нас тут, КГБ? — растягивает свой большой рот в улыбку Роза, передавая аппарат.
Публика все не решается разойтись, ожидая продолжения развлечений по окончании этого досадного телефонного разговора, ибо хозяйка очень внимательно следит за говорящим.
— Что горит?! Что сгорело?! — уже почти кричит в трубку Гариф. — Как сгорели цеха?.. Ничего не понимаю. Как они могли загореться?! И офис?! И… А где они сейчас… Ну, пожарные? Как это нечего тушить?! Так, я сейчас буду. Откуда ты звонишь? Понял. Жди! Сейчас!
Этот номер, как видно, тоже понравился публике. О том говорят застывшие на лицах полувопросы-полуулыбки. Они с нетерпением ждут развязки. Лицо же Гарифа до того бледно, что кажется ни кровинки не осталось в нем. Он переводит бессмысленный взгляд с одной любопытствующей физиономии на другую, все не отваживаясь принять хоть какое-то решение. Наконец он отыскивает глазами Розу:
— Я поехал… Я… Мне нужно ехать.
— У тебя какие-то проблемы?! — весьма участливо откликается Роза. — Конечно, езжай. Вон машина твоя стоит.
— Да-а… Кажется, у меня большие проблемы… Или точнее: уже никаких проблем…
— Давай скорее! Можешь на светофорах не останавливаться, — тебя с этими номерами ни одна сволочь не остановит!
Он поворачивается, в смятении позабыв хоть как-то распрощаться с людьми, и шагает, все быстрее идет, бежит к лимоновой «Alfa-Romeo».
— И помни, — кричит ему вслед Роза, — если, там, что, если деньги нужны будут или что, ты помни, что у тебя есть надежный друг! Помни про это!
В невероятном своем авто Гариф несется по городу. Все мелькает и путается перед его глазами: окна автомобилей, светофоры, разбегающиеся пешеходы, — но время от времени, точно проявляется сквозь эту кутерьму лицо Розы Цинципердт. «Теперь мамочка не оставит тебя в беде, — говорит это лицо, и вновь повторяет, — теперь мамочка не оставит тебя».
А вот он уже стоит возле того места, где еще несколько часов назад находилась его крохотная фабрика по производству картонных коробок, пластиковых стаканчиков, бумажных пакетов. Под ногами мокрый асфальт, весь в хлопьях серой пены, впереди плотный частокол из праздных ротозеев, а за спинами, за затылками, — кирпичные руины в плотной сажной копоти, над ними там и здесь поднимаются последние слабосильные дымки, распространяя едкий удушающий смрад.
— Это поджег! Конечно, это поджег, — галдят в толпе, — тут одна женщина видела, как две машины подъехали, иностранные… Это у них разборками называется. Это те, которые себя русскими стали называть, новыми…
Безветрие. Черный дым почти ровными столбами поднимается в небо, и там, в сочной майской лазури, свивается в физию Розы Цинципердт… «Теперь мамочка не оставит тебя в беде…»
Конечно, преобразование дыма в лицо артистки Лядской, то бишь Розы Цинципердт, лучше вышло бы, будь оно состряпано нелинейным монтажом… Только Фимочка Пацвальд, наш компьютерщик, ни за что не согласится на работу, которая не будет отдельно оплачена. Отношения его с Бобровым, все их таинственные взаиморасчеты дюже темны. Пацвальд откровенно излил Боброву, что ставка назначенная ему слишком уж никудышна, и отказался в счет ее выполнять какую бы то ни было работу для программ и сериала. Они как-то там друг друга поняли, и за Пацвальдом были оставлены только рекламные ролики, приносящие скорые живые деньги. Все же прочие задачи Фимочки переложили на нас, разумеется, не предполагая никакого вознаграждения. Нет, можно было бы и не ставить перед собой в работе дополнительных проблем, а ляпать как получится, обходя многосложности, которые то и знай подвертывались в творческом, так сказать, процессе. Но в титрах-то стояли наши имена, и, если Бобров был поглощен исключительно подсчетом доходов, то нам почему-то было стыдно выглядеть перед телезрителями халтурщиками…
«Так что, по всему видать придется создавать сотканную из дыма Розу линейным монтажом. Ну, и ничего: двойной микшерочек пустим, — будет почти замечательно… И вообще, когда уже наступит лето!» — вот о чем думал я, промерзший, поднимаясь в лифте вместе со Святославом Вятичевым к его квартире в панельной двенадцатиэтажке.
Железная сварная решетка перед его дверью, служившая, как теперь водится, залогом обороны от всяких злоумышленников, от башибузуков разного сорта, как всегда насмешила меня.
— И как, не ополчаются злодеи? — осведомился я.
— Береженого Бог бережет, — отмахнулся от меня Святослав, со скрежетом отворяя эту острожную дверь.
В доме же его и в самом деле гомонили какие-то люди.
— Они у тебя тут живут? — вновь поинтересовался я.
— Живут — не живут, но частенько бывают, — отвечал он мне, проводя в гостиную, где, как видно, не первый час шел оживленный спор.
Знакомая мне комната, казавшаяся всегда просторной, теперь будто вдвое сжалась от собравшегося здесь люда. Впрочем, уже второй взгляд изъяснил, что людей в комнате, может, и не так много, — полдюжины, — только малогабаритное жилье, видать, не приспособлено и для такого числа гостей.
Центром композиции был рыжий парень, с очевидными чертами вырождения в конопатом лице и хлипком теле, не так давно, по всей видимости, отпраздновавший свои двадцать пять. Он стоял, опершись тощим седалищем о край стола, на котором обретались две открытые, но не початые, бутылки кагора, фрукты, тарелки с закусками, и почти выкрикивал жаркие слова:
— …вот потому-то мы и оказались в такой заднице! Нужно было строго следовать по пути реформ.
Рядом с ним, на стуле, помещалась пресимпатичная девица с обведенной черным карандашом томностью в светлых глазах, возможно, его возраста. Девица временами гладила его по худенькой ручке, чтобы маленько охолодить, а заговаривая, всякий раз тянула его сторону:
— Но ведь правда! Все цивилизованные страны так живут. И Европа, и Америка…
Им парировали в основном двое мужчин лет по сорока, развалившиеся в креслах, в углу:
— Мы не можем согласиться с политикой нынешнего правительства, — говорил тот, что помоложе. — Ни я, ни Илья Аркадьевич, как председатель нашего Народно-патриотического Русского Союза, — он кивнул в сторону своего соседа, со значением разглядывавшего телефонный справочник, — и ни один из представителей нашего Союза с этим не согласится. Мы понесем идею русского фашизма в Америку, в Африку, мы дойдем до берегов Индийского океана…
Надо сказать, что оба представителя Русского Союза имели какую-то невнятную, но вовсе не русскую наружность, и поначалу как-то странно было слышать из их уст этот несусветный бред.
Еще один мужичок, немолодой коренастый, в великолепном твидовом костюме, с лицом красным и широким, украшенным седеющими усами, пытался накормить серого британского кота, похожего на плюшевую игрушку, колбасой, взятой со стола. Кот не ел.
А вдоль окна, не смотря на тесноту помещения, прохаживалась, — два шага туда, два шага назад, — сочная, с наливными формами женщина; прохаживалась и курила длинную розовую сигарету.
Первое слово Святослава, перекрывающее общие приветствия, было именно к ней.
— Лиза, я же просил не курить здесь. Неужели тяжело до кухни дойти. И что это у тебя во рту такое… цветное…
— Ой, Славочка, я же не знала, когда ты придешь, — всколыхнула невероятной грудью Лиза. — Я только одну. Это очень модные очень дорогие сигареты. Почти без никотина.
— Слава, где тебя носит? — задвигался главный фашист. — Давай, приступим. А то мы тебя ждем-ждем…
— Глинтвейн! Глинтвейн! — выкрикивала молодая девица. — Я говорю им: красное вино нужно пить подогретым. Апельсин туда, лимон, корицу… В такую погоду красное вино нужно пить подогретым, это я вам, как врач говорю…
— Будущий, — уточнил ее рыжий друг.
— Не важно. Глинтвейн!
Публика была вся новая. Никого, кроме Лизаветы, я здесь прежде не встречал. Оттого я под прикрытием общего оживления пробрался в самый дальний угол и устроился там в углу у книжных полок, схватил наугад томик. Схватил наугад, и прочел наугад.
Во глубинах души, из тьмы тысячелетий
Возникнут ужасы и радость бытия,
Народы будут хохотать, как дети,
Как тигры грызться, жалить, как змея…
Эти строки почему-то заставили меня вспомнить об Алексее Романове, — зоопсихологе, этологе ли: надо бы ему позвонить.
Строки принадлежали Валерию Яковлевичу Брюсову. Я пообщался с ним еще сколько-то, пока общество решало варить вино или только подогреть и на какие стулья садиться. Извлекло же меня из мусического убежища приподнято-любезное и даже несколько торжественное воззвание молодой девицы, медички:
— А я вас знаю! Я видела вас по телевизору! Какая-то такая… французская передача… «Лямур»?
— «Бонжур».
— Точно, «Бонжур»! Очень интересная передача. Я так уважаю TV!
— Я уже вижу, что вы не пропускаете ни одной. И все равно удивительно, что кто-то, пусть случайно, смотрит местное телевидение.
— Нет, почему же…
Нас, к счастью, окликнули.
Общество большей частью расселось вокруг стола. Мужичок в твиде устроился в кресле вместе с котом. Елизавета — у окна, теперь уже с чашкой в руке. Я же был так голоден после напряженного рабочего дня, что первое время не оглядываясь трескал все, что подворачивалось под руку и запивал дымящимся вином цвета драгоценной шпинели из белой фарфоровой чашки. Болтали о какой-то симпатичной ерунде, о неудаче американской станции на Марсе, о таинственных секретах дома Кристиан Диор… Все было так мило… И тут началось.
— Ты за кого будешь голосовать? — так вот запросто адресовался почему-то именно ко мне рыжий паренек, как видно, он был всегдашним закоперщиком политических диспутов.
— Что, опять за кого-то голосуем? — поинтересовался теперь уже я, дуя в чашку, чтобы отогнать от кромки плавающую в вине апельсиновую корку.
— Как это! — ошалел от такого попрания предмета достопочтенного рыжий. — Президента выбираем!