Сколько золота в этих холмах — страница 30 из 47

И последний, хотя и невидимый, появился тигр.

Я проснулся однажды и увидел следы лап на заболоченных берегах озера. Для волков отпечатки были слишком велики. Пожары придали небу такой ярко-красный оттенок, что я мог и ошибиться, но в душе я не сомневаюсь: оранжевая вспышка мелькнула в камышах.

Твоя ма пришла ко мне, зевая. Волосы у нее были растрепаны, но я никогда не видел ее красивее, чем тем утром, от нее пахло сном и тем, чем мы были по ночам. Я редко видел ее такой. Пожары вынудили ее бездельничать, и она принялась заниматься своими волосами. Она заплетала их в косички, закалывала, завивала, задавала бесконечные вопросы о том, как причесываются местные дамы. То же самое и с одеждой. Твоя ма достала нитки из своего сундука и стала перешивать свои одеяния, придавая им новые формы. Она уговорила и других женщин присоединиться к ней. Мне не хватило духу сказать ей, что им будет не до всех этих платьев, когда прибудут фургоны, когда они целыми днями будут потеть, укладывая шпалы.

Твоя ма хотела, чтобы я подружился со всеми остальными. Она высмеивала мое стремление к покою, дразнила меня за склонность к уединению. Некоторые люди рождаются одиночками, и их это ничуть не угнетает – таким родился я, и подозреваю, что и ты, девочка Люси, но твоя ма не понимала этого. Она донимала меня вопросами о моей семье, и я наконец сказал ей, что мои родители умерли. Она заставила меня поговорить с женщинами об одежде, вынудила присоединиться к группкам людей, игравших на деньги с соломинками. Она командовала мной.

По правде говоря, лица двух сотен людей не вдохновляли меня. У них были странные разговоры и странный язык, странной была и их манера называть друг друга жирными и выдергивать выбившиеся ниточки из чужих рукавов. И какое могло иметь значение наше внешнее сходство? Я пришел с холмов, а две сотни человек начинали трястись от страха, заслышав вой шакала. Они были мягкими людьми, верившими в кучу вранья, и я в них не нуждался. Я садился играть с ними, чтобы угодить твоей ма, а поскольку я часто выигрывал, я подозреваю, они позволяли мне играть с ними, чтобы тоже угодить ей. Я подозревал, что у твоей ма был любовник среди этих двух сотен, перед тем как они сошли на берег. Один человек из них постоянно с ней спорил, а другой постоянно пытался отдать ей часть своей еды. Она не говорила, а я не спрашивал. Имело значение лишь то, что она приволокла свой сундук к моему озеру и по большей части спала там.

Имело значение, девочка Люси, лишь то, что наступило время, когда глаза твоей ма смотрели только на меня.

Я многое забыл из того, что видел и знал в жизни: лицо Билли, цвет маков, как спать спокойно, чтобы не вскакивать со сжатыми кулаками и болью, которая уже начиналась у меня в плечах, как называется запах земли после дождя, какой вкус у свежей воды. И есть другие вещи, которые я забываю в смерти: что я чувствовал, занося кулак и слыша, как хрустнули костяшки моих пальцев при ударе, как хлюпала грязь у меня между пальцев ног, каково это – иметь руки и голову, но при этом голодать. Я думаю, настанет день, когда я забуду все о себе, после того как вы с Сэм похороните меня – я говорю не о моем теле, а о той малости, что осталась в вашей крови и речи. Но. Если даже придет день, когда от меня останется только ветер, бродящий по этим холмам, то, я думаю, этот ветер все еще будет помнить одну вещь и нашептывать про нее каждому стебельку травы: то, что я чувствовал, когда глаза твоей ма смотрели только на меня. Будь я человеком послабее, этот яркий взгляд испугал бы меня.

Как бы то ни было, но в то утро ма встала и увидела след тигриной лапы. Я обнял ее, решив, что она испугалась. «Тигр», научил я ее и начал описывать этого зверя.

Она сбросила мою руку и рассмеялась.

– Ты разве не знаешь? – издевательски спросила она.

Потом она нагнулась и положила ладонь на тигриный след. Ее глаза бросали мне вызов. Может быть, ты не поверишь, девочка Люси, но она поцеловала землю в этом месте.

– Удача, – сказала она. – Дом. – Она пальцем написала слово на земле. А потом она запела, со временем я узнал, что это тигриная песня. – Лао ху, лао ху[84].

Твоя ма сияла чистым озорством. Бесстрашная. Она не нарушила моего правила не говорить на ее языке, но она проверяла на прочность это правило, как тигр проверял озеро. Она писала на этом языке, пела. Она смеялась надо мной, а я пытался сообразить, что мне с ней делать.

Пожар за ее спиной, небо раскалено – мир горит, ее влажный рот и спутанные волосы, след зверя так близко, что он вполне мог загрызть нас ночью. И при всем этом она смеялась. Она была более шальной, чем все это, собранное вместе.

Что-то шевельнулось в моей груди. Ребенком я просыпался по ночам от дрожи в костях. Билли сказал, это тигриный рык: издалека его не услышишь, только почувствовать можно. Утром у озера из моей груди вырвался звериный рык. В этот день все то, что преследовало меня со времени прибытия корабля, чего я страшился ночами, прижимая к себе твою ма, набросилось на меня. Вонзило когти в мое сердце. После долгих недель соблюдения правила я произнес первое слово на языке твоей ма.

Я слушал, как говорят эти две сотни людей. Их ругательства дались мне проще всего. Но я слышал и слова любовников.

«Цинь ай дэ», – сказал я твоей ма. Сказал наобум. Я не знал точно значения этих слов, пока не увидел его в ее глазах.

* * *

Мягкость одолела меня, как гниение одолевало дубы в один год, когда я был мальчиком. То, что казалось безобидным пухом, ослабляло деревья изнутри. Годы спустя они раскалывались и умирали.

Я рос в одиночестве, мне требовались только тень, ручей и время от времени разговор с кем-нибудь из стариков. Мое взросление было таким, что я стал достаточно сильным, и я выжил.

Но твоя ма – она гладила мой лоб, заставляла меня класть голову ей на колени, а сама очищала мне уши от серы. Однажды она вгляделась в мои глаза, чуть менее карие, чем у остальных из двух сотен, и объявила, что в этом цвете содержится жидкость. Потом пришла к заключению, что я – вода, а не дерево, как она думала прежде.

Я позволил себе чаще произносить слова ма. Ласкательные имена, брань. Я отдавал их ей, словно маленькие подарки. Но произносить их разрешалось только мне – я все еще хмурился, когда она говорила на своем языке. И я по-прежнему оставался строг по отношению к этим двум сотням. Им не дозволялось говорить свободно или уходить без сопровождения, кроме часа перед наступлением темноты и на рассвете.

Эти правила защищали и их. Я видел, что провожатые становятся все беспокойнее оттого, что пожары держат нас в ловушке. Их руки так и тянулись к оружию.

И вот как-то вечером я вернулся с озера, держа за руку твою ма. Мы нашли дубовую рощу, очень похожую на рощу моего детства, ветки образовывали зеленую комнату в середине. Твоя ма танцевала вокруг меня и пела последние слова тигриной песни: «Лай. Лай. Лай». Приглашая меня под деревья.

Когда мы вернулись, в каменном здании стоял шум.

Провожатые тащили чье-то тело за угол. Это был человек, с которым я играл в соломинки и который всегда умел ловко избегать короткой соломинки. Теперь его везение кончилось. Человек был тот самый, но в его груди красовалась кровавая дыра.

– Он пытался убежать, – сказал более высокий из охранников, стаскивая с рук окровавленные перчатки.

Но пуля вошла спереди.

Твоя ма напустилась на охранников, ее правая рука взметнулась.

– Он не бежать! Ты бежать!

У провожатого была хорошая реакция, и рука твоей ма просвистела рядом с его ухом. Еще чуть-чуть, и она бы ударила его. Я увидел выражение на его лице.

И тогда я схватил твою ма. Крепче, чем сделал бы это в других обстоятельствах, потому что провожатый наблюдал.

Дело в том, что твоя ма попала в точку: провожатые часто убегали со своих постов. Иногда с какой-нибудь женщиной из этих двух сотен. Правда слишком часто заключена не в том, что верно, девочка Люси, иногда она в том, кто говорит. Или пишет. У провожатых были пистолеты, и я позволил им сказать то, что они сказали.

– Скажи им, – требовала твоя ма. – Твои люди. Скажи им.

Более высокий посоветовал мне вразумить ее и пошел на ручей мыться.

Твоя ма плакала у меня на плече, когда я вел ее назад к озеру. Ее слезы были так горячи, что могли расплавить меня, я несколько месяцев глубоко прятал от нее правду, а теперь начал говорить.

Я сказал ей, что это не мои люди. Я сказал ей, что у меня нет ни кораблей, ни железной дороги. Я сказал ей, что работа на строительстве дороги будет тяжелой и отвратительной и не сделает их богатыми. Мальчишкой я как-то повыдергивал все перышки у птенца, который в моих руках превратился в кусок розового мяса, в конечном счете я выбросил его в траву. Говоря правду, я чувствовал себя так же отвратительно.

Я говорил, а ма цепенела. Она оттолкнула меня. Такая сила в ее руках – она могла прищелкнуть меня, словно я был ничто.

– Лжец, – сказала она. Этому слову я научил ее в первую неделю. – Лжец.

* * *

Я в глазах твоей ма сам себя сделал омерзительным. Она только через два дня, когда нужно было похоронить мертвеца, снова заговорила со мной. Но и тогда она признала меня всего лишь потому, что я дал ей две серебряные монетки – положить на его глаза – и заплатил охранникам, чтобы она могла обмыть в ручье его тело.

И тогда я…

Нет.

Нет-нет. Прямо сейчас, девочка Люси. Я тебе обещал рассказать правдивую историю, а времени, может, совсем не осталось. И вот тебе правда. Иногда платишь чистой монетой. Иногда – достоинством.

Кроме меня и провожатых, перед зданием, внутри которого были заперты две сотни людей, никого не было, так что видеть меня мог только мертвец. И вот я опустился на колени и целовал ботинки провожатых. Как твоя мать целовала след тигра. Я молил их позволить ей провести обряд захоронения. Я умолял их не наказывать ее за то, что она пыталась ударить их. Ты можешь это себе представить, девочка Люси? Меня?