А потом я целовал и ноги твоей ма. Ее щиколотки, ее бедра. Я умолял ее простить меня. Она стояла с прямой спиной и смотрела сверху вниз, опустив глаза на меня.
– Хао дэ[85], – сказала она.
Эти слова изменили нас. Она нарушила мое правило не говорить на ее языке, и я не мог ее остановить. С тех пор она все чаще и чаще использовала свои слова, а я продирался сквозь них, собирал их значения в единое целое, пытался произносить. Я всегда хорошо подражал птичьему щебету, и звуки языка твоей ма я имитировал неплохо, а если и говорил с акцентом, это было вполне объяснимо. Но с того дня я жил в страхе.
– Больше не смей лгать, – предупредила меня твоя ма.
И вот тогда я понял, что никогда не смогу сказать ей всю правду. Потому что тогда она меня бросит. Я засунул мою историю, мою истинную историю, глубоко-глубоко, в самый свой последний слой, где я все еще был мальчиком, который свободно носился по этим холмам. Я решил никогда не говорить ей, откуда я взялся. Я решил, что если я просто умолчу, то это не будет ложью.
Ты можешь винить меня в этом, девочка Люси?
Забавно, как легко было держаться этой лжи. Никто меня не подозревал, потому что никто, увидев мое лицо, не поверил бы, что я здесь родился. Ты сама разве этого не видела, девочка Люси? Этих шакалов с их бумажным законом. Истина их не интересовала. У них была своя истина.
В ту ночь твоя ма задавала мне вопросы один за другим и заставляла меня отвечать на них. О железной дороге и о том богатее. О том, как он выжимал последние соки из своих шахтеров, сколько платил им, где они жили, какого размера у них дома, как они питаются. Сколько из них умерло. И в конце она составила план.
Ты не забыла, девочка Люси, вечер того дня, когда ты нашла самородок и принесла своей ма, не забыла, как мучила ее требованием вспомнить?
Я не просто так уложил тебя в кровать тем вечером. Возвращение воспоминаний может доставлять боль. Моя нога – тому свидетельство, а твоя ма… нет, никаких меток ты на ней не увидишь, но все равно отметина на ней осталась. Она получила ее во время пожара. У нас у всех есть истории, которые мы не можем рассказать. А ту историю о пожаре твоя ма зарыла глубже всего.
Дело вот в чем: пожар был ее идеей.
С самого начала у нас с твоей ма были одинаковые представления о справедливости. Я научил ее слову «лжец» в первую неделю, когда одна девица из этих двух сотен попыталась украсть вторую порцию еды. Это твоя ма схватила ту девицу за волосы и привела ко мне.
Твоя ма кивнула, когда я наложил на девицу наказание: на следующий день кормить ее не три, а два раза. Твоя мать сочла это справедливым.
Ты помнишь, девочка Люси, как ма слушала, когда вы с Сэм ссорились? Как она взвешивала каждое слово, прежде чем вынести суждение? Как она верила в честную работу? Так вот, в ту ночь, когда она запланировала пожар, она взвесила цену путешествия через океан двух сотен людей в сравнении с ценой жизни одного человека, похороненного у ручья. Она взвесила цену обещаний, данных в далеком порту, в сравнении с ценой истинных намерений золотого туза. И, подумав, решила, что будет справедливым, если две сотни человек откажутся от выполнения своей части контракта по строительству железной дороги. Ведь в конечном счете этот контракт был построен на обмане.
Она говорила так красиво. Она была такая умная. И, может быть, я позволил ей командовать мной, потому что очень боялся ее подвести.
Ее план был прост. Чтобы бежать, мы должны были избавиться от провожатых.
Чтобы избавиться от провожатых, мы должны были устроить пожар. Меня не так легко напугать, девочка Люси. И я не прикидываюсь безгрешным. Когда моя кровь закипала, я бил направо и налево. Но твоя мать говорила по-другому. Так, что кровь стыла. Жизнь за жизнь, сказала она, добавив к застреленному человеку женщину, которая умерла на корабле. У твоей ма страсть к арифметике… была. Она складывала скорби так, словно это были монеты, и отдавала долги не задумываясь. Именно поэтому она и занималась нашим золотом все те месяцы перед грозой. Вот почему в ночь грозы…
Но я забегаю вперед.
«Справедливость» – твоя ма заставила меня научить ее этому слову в ту ночь, когда она планировала пожар.
Хотя твоя ма и уломала меня к тому времени, но после того, как мы составили план, мне никак не удавалось уснуть. Жизни провожатых лежали на мне тяжким грузом, как бы я ни убеждал себя. Я оставил твою ма спать – ее лицо было спокойно, как озеро, – и пошел прогуляться. Проходя мимо провожатого поменьше ростом, стоявшего на страже, я кивнул ему – этот провожатый был помоложе, и не он убил того человека.
Он приветственно поднял трубку и так и замер с поднятой рукой. Предложил покурить и мне.
Кто знает, почему люди делают то, что делают, девочка Люси? Я сто раз прокручивал это мгновение у себя в голове, но так и не смог понять. Не действовал ли он, поспорив на что-то со своим напарником? Или ему приелось курение и он захотел избавиться от табака? Не был ли он похож на глухое животное, которое подходит к капкану и замирает, внезапно насторожившись, волосы его инстинктивно встают дыбом? Не был ли он шакалом, который, будучи загнан в угол, воровато опускает уши и вскрикивает, как человеческий ребенок? Был ли он одинок? Был ли он глуп? Был ли он добр? Что происходит в голове этих людей, когда они смотрят на нас, оценивают нас, что приводит их к решению сегодня называть нас узкоглазыми, завтра пропускать мимо без слов, а в иные дни даже предлагать подачку? Доподлинно я этого не знаю, девочка Люси. Никогда не мог понять.
В ту ночь я взял трубку – не хотел вызывать у провожатого подозрения. У него был встревоженный вид. Ему хотелось говорить. Он сказал что-то о красоте луны, она и вправду была красивая, о том, что пожары сходят на нет, они и в самом деле сходили на нет. Он сказал что-то о маленькой сестренке дома, отчего в животе у меня завязался такой узел, что я даже хотел было разбудить твою ма, взять назад свое обещание, сообщить ей всю правду о себе и принять тот приговор, который она вынесет, но тут провожатый спросил:
– Ты вообще откуда? Оттуда же, откуда все они?
Я в ту ночь был полубезумен, выплескивал хранимые тайны. По какой-то причине я сказал ему:
– Вообще-то я с этой самой территории. Родился неподалеку отсюда.
И этот человек рассмеялся.
Я сунул его трубку себе в рот. Затянулся. За раскаленной чашей трубки перед моими глазами я видел еще горящие вдали пожары. Животные убегали от огня, возможно, чтобы больше никогда не вернуться. Я втягивал в себя дымок и раскалялся, я думал, не сказать ли ему, что смеяться тут нужно по иному поводу: он и тысячи других всего лишь в прошлом году пришли разорять эту землю, а теперь объявили ее своей, тогда как эта земля принадлежала мне, и Билли, и индейцам, и тиграм, и бизонам, а теперь горела… и тут мне в голову пришло словечко твоей ма. «Справедливость». Я пожелал ему спокойной ночи.
План твоей ма проводили в жизнь только я и она. Две сотни людей были заперты в здании, а твоя ма сказала, что нам все равно не нужно им ничего говорить. Сказала, лучше позволить им спать спокойно. Сказала – нетерпеливо тряхнув головой, – она знает, так для них будет лучше. Сказала, они будут ей благодарны.
Она попросила меня научить ее слову, которым это называется. Не «ложь», не «лжец». Что-нибудь помягче. Я научил ее слову «тайна».
Мы ускользнули, держась за руки. Кивнули человеку, стоявшему на страже. Мы пошли на холмы, сгрудившиеся вокруг стоянки провожатых. Там мы набрали полные руки сухих растений и сплели из них дорожку, мы проложили ее так, чтобы огонь прошел по ней. Мы окружили стоянку провожатых сухим кустарником, травой, которая сплелась так плотно, что могла гореть долго, угрожающе потрескивая головками чертополоха. Высокая трава скрывала наши намерения – и мы построили круг, ограду, тюрьму из горючих растений, пламя от которых поднимется выше стен. Требовалась только искра, чтобы поджечь все это.
И в ходе этой ужасной подготовки мы лежали ничком и тихонько перешептывались. Если бы охранники удосужились посмотреть в нашу сторону, они увидели бы только раскачивающуюся над нами траву, точно так она раскачивается, когда по ней проходят любовники.
Когда пришло время моей вахты, я занял свое место у здания. Двое охранников вернулись на стоянку. Они принялись за еду. Твоя ма, невидимая для них, лежала в начале длинной дорожки из сушняка, она и высекла искру из кремня.
Эту историю тяжело рассказывать, девочка Люси. Даже мне. Плоти у меня не осталось, и я вроде бы не должен чувствовать боли, но это воспоминание болит.
Мы собирались обменять две жизни на две. Но у огня были свои соображения на этот счет. Пламя вспыхнуло так, будто оно было не пламя, а нечто живое: огромный зверь взметнулся ввысь, оранжевые языки огня, прорезаемые темными полосами дыма. Зверь, рожденный на холмах, рожденный яростью, которую должна почувствовать на себе эта земля. Этот зверь явно был не из ручных. Ты когда-нибудь загоняла в угол зверя, девочка Люси? Даже мышь повернется и укусит в последний момент, когда поймет, что смерть рядом. Я клянусь тебе, девочка Люси, что холмы под этот треск и дым родили тигра.
Я видел, как пламя покатилось вниз по склону. Я видел черные очертания двух провожатых, бежавших от огня. Но недостаточно быстро. Пламя быстро нашло сухой круг, выложенный нами, и поглотило стоянку охранников.
Я тогда радостно заулюлюкал, видя твою ма, которая выбежала из своего схрона и понеслась к нашему озеру.
Огонь, покончив со стоянкой, направился, как мы и планировали, к ручью. Мы полагали, что он умрет в воде. Тихой смертью.
Но тут переменчивый ветер задул сильнее, чем мы могли предполагать. Ветер раздул огонь – тот поднялся еще выше. Я видел, как этот зверь поднял свою длинную огненную лапу и перешагнул через ручей.