Скоморохи — страница 53 из 59

Дела же творились такие, что нареченному владыке Феофилу было не до поповских чад, приехавших из Пскова ставиться в духовный чин.

Скоро после святок из Киева приехал Михайло Омелькович, наместник короля Казимира, с тремястами дворян и челядинцев. Кое-как рассовали приехавших по дворам. Стал Михайло Омелькович такое чинить, не только между черных мужиков, среди купцов и житьих, кому была Литва милее Москвы, пошли толки: «Сменяли кукушку на ястреба».

Требует Михайло Омелькович в корма не только себе, но и дружине своей такое, что и у владыки митрополита не каждый день на столе бывает. Подавай ему хребтов осетровых, икры, вин иноземных, медов сыченых, да хлеб пшеничный. Кормов одних ему мало, требует подарков. Опил и объел Михайло Омелькович со своей дружиной новгородцев. Не вернулись еще из Литвы послы, уехавшие в Вильну взять у короля крестное целование, пошли слухи, будто в Москве уже садятся на коней, и войны не миновать. Убрался Михайло Омелькович обратно в свой Киев, и по дороге до нитки разграбил Русу.

На вече крикуны орали, что Михайлу Омельковича позвали владыко с боярами. Неизвестно еще — вступится ли король Казимир за Великий Новгород, когда Москва пойдет войною, а королевский наместник уже объел новгородских людей и данью истомил.

Что ни день — собираются у владыки в палатах бояре толковать о делах, или посадничиха Марфа пожалует к владыке для тайной беседы. До поповских ли чад было тут владыке Феофилу.

Десять дней обивал Митяйка со своими товарищами пороги владычьих палат, и ничего толком не добился. Нареченный владыко, когда приходили к нему поповские чада, отмахивался: «Погодите, не до вас ныне». Когда надоели, велел иеромонаху Геннадию, ведавшему владычьим двором, Митяйку с товарищами к палатам и близко не пускать, пока не велит сам позвать.

От нечего делать Митяйка слонялся по торгу, чаще всего в оружейном ряду, приценялся неизвестно чего ради к щитам, самопалам, саблям, мял добротно скованные кольчуги, щупал дорогой, иноземной работы панцырь с серебряной набивкой или, взобравшись на звонницу, глядел на город, далеко раскинувшийся своими концами и улицами, на зубчатые стены детинца, на земляной вал, опоясывавший концы и башни на валу.

С Алексея Темного зима круто повернула к весне. Запенились в улицах и улочках ручьи, на Волхове лед вздулся, с каждым днем шире расплывались на льду водяные лужи. Днем, под солнцем, дымились мокрые бревна изб и заметов.

Раз брел Ждан с Упадышем к торгу. У моста в хлебном ряду увидели двоих, петухами стояли друг против друга, один в овчиной шубе, тряся седоватыми клоками бороды, выкрикивал надтреснутым голосом в лицо другому, хмурому купчине:

— Заварили господа новгородцы кашу, а мы пятины расхлебывай. Пойдет князь Иван войною, вам ладно, в городе схоронитесь и добро схороните, а нам худым, в погостах да селах куда головы преклонить? Разорит нас Москва и добришко прахом пустит.

В человеке с клочковатой бородой Ждан узнал захудалого купца из Боровщинского погоста. Рассказал ему торгован про скомороха с мертвым глазом, и поверил Ждан — жив еще Упадыш. Вздыхал тогда старик, плакался на обиды и утеснения от бояр. Залетел захудалый купец в Новгород, может быть, за товаром, может, жаловаться на обиды.

Вокруг собрались мужики, слушали, молчали. Старик разошелся, лез на хмурого купца, выкрикивал:

— Чего кашу заварили! Чего под Литву подались!

Хмурый купчина вдруг озлился, загудел:

— Ну! Ну, ты! Распялил глотку, чего да чего… — Передразнил: — Заварил кашу… Что господин Новгород скажет, на том пригородам и стоять.

Другой — тоже купец — поддакнул:

— В старину люди в пригородах и волостях не пытали чего да што, загадает господин Новгород — и садятся на конь. Согласьем и крепка была новгородская земля.

Хмурый купец, волоча ноги, отошел к своей лавке, за ним ушел и тот, что поддакивал. Мужики, были они большей частью седастые, с руками, узловатыми от долгой работы, вздохнули. Один, жилистый, лицо от огня задубело — кузнец Обакум — сказал:

— Черт-те что бояре учинили, Литве поганой поддались.

Заговорили и остальные:

— От боярской затеи добра не ждать.

— Искони Русью были, а тут на…

— Под руку Литвы…

Упадыш стал посреди мужиков, озорно блеснул глазом.

— Пошто ропотите? Кричали на вече: под Литву волим.

Кузнец Обакум собрал к переносице брови, глухо выговорил:

— Посадничиха Марфа без нас распорядилась.

Заговорили про посадничиху:

— Сильна Марфа.

— И боярами и владыкой вертит.

— Черные мужики у Марфы без малого все в кабале.

— Серебро дает и велит на вече за короля кричать.

— Закричишь, когда в брюхе пусто.

Подошел мужик, в руках держал окованную железом палицу, одет в шубу из оленьих шкур, постоял, послушал, что говорили люди, сдернул лисий колпак, наклонил голову:

— Вот она, от посадничихи Марфы памятка, с челобитьем ходил на посадничихин двор.

На темени у мужика зарубцевавшаяся рана. Люди полезли разглядывать.

— Дивно, как жив остался.

— Не в первой у Марфы на дворе этак челобитчиков жалуют.

Мужик в оленьих шкурах торопливо рассказывал:

— Зовут меня Гуркой, прислан от мужиков со Студеного моря с челобитьем. Ходил на городище к наместнику великого князя на неправды новгородские челом бить, да у наместника нет ныне над новгородскими людьми суда. А дьяк московский, был у наместника в палатах, сказал: верховодят в Великом Новгороде бояре как хотят, и пока такое будет, не видать вам, черным людям, правды. Станет Новгород у Москвы в полной воле, не даст тогда великий князь черных людей боярам в обиду.

Упадыш дернул головой, сказал:

— Того и не по сердцу боярам Москва.

Кузнец Обакум тяжело вздохнул, смотрел в сторону затосковавшими глазами. Подошел Микоша Лапа, его Ждан с тех пор, как вместе шли из Пскова, не встречал. Ничего не осталось в нем от прежнего. Вспомнил Ждан, как встряхивал Микоша кудрями, когда спорил — вот с этим самым захудалым стариком-торгованом, что сейчас стоит уныло, опустив клочковатую бороденку, были они тогда в Боровщинском погосте: «Как был, так и будет Великий Новгород себе господином и государем до скончания века». Тихим голосом Микоша рассказывал:

— Велел посадничихин приказчик Ян Казимирович долг и рост весь к Юрью весеннему принести, а где серебра добыть? А не принести — велит Марфа в холопы взять.

Мужикам и рассказывать нечего, все знают — не милостива посадничиха Марфа. Стали каждый говорить о своем, наболевшем: у одного боярин двор оттягал, с другого дважды долг взял и рост, третьего смертным боем бил, а управы на бояр не найти. Одна управа — от дедов повелось, лопнет у черных мужиков терпение, возьмутся за топоры и дубины, соберутся скопом и идут разбивать дворы досадивших бояр.

Подошло еще двое мужиков-смердов, пришли из волости. Сидят смерды на боярских землях, те, что подошли, жили за Киприяном Арбузеевым, один жаловался:

— Никогда такого не бывало. Олютел боярин Киприян. Отцы давали боярину в оброк четвертый сноп и изо всего четверть. Мы даем третий сноп и изо всего треть. А в сем году велит Киприян давать ему всего половину.

Упадыш потянул Ждана за рукав:

— Пришло время, Жданко, песню играть.

Ждан не спросил какую, знал — ту, что не дали допеть боярские хвосты-молодцы тогда на торгу, в первый день, когда пришел в Новгород.

Упадыш наладил гусли, поклонился:

— Чуйте, люди новгородские, мужики бездольные, нашу погудку.

Ждан запел:

…Ой, как зачиналася каменна Москва,

Всему люду христианскому на радость, на спасение…

Сколько воды утекло с тех пор, как в первый раз пел песню, тягался тогда перед боярином с Якушкой Соловьем. Много раз пел, потом еще. Пел в городах и селах на торгах, пел на братчинах и пирах. Слышали песню в Смоленске, Пскове, Можае, да разве вспомнишь где еще. У одних, когда слушали песню, светлели лица, другие темнели и никли бородой. А в Верее князь Михайло велел выбить из палат вон. В Новгороде, вот тут же, недалеко, боярский хвост Якушко едва не убил.

Упадыш тогда сказал: «Не пришло еще время играть в Новгороде песню о Москве». Сейчас — время.

Тоскуют и радуются под пальцами Упадыша струны, поет Ждан, вплетает в песню слова, каких прежде не было, и не татары чудятся черным мужикам и смердам, а немилостивые и жадные бояре, и одна от них заступа — Москва.

Ждан по глазам мужиков догадывался, о чем те думали. Вот так же смотрели на него мужики-рукодельцы и в Смоленске, когда пел он с ватажными товарищами о Москве, всем городам городе, в глазах и тоска и радость. Стоят — не шевельнутся. Вон Гурко, рыбак со Студеного моря, въелся пальцами в окованную железом палицу, сжал губы, хмурится, а на обожженном ветрами лице слеза. Вон Микоша Лапа устремил в сторону тоскующие глаза. Эй, Микоша, где твоя новгородская гордость: «Не поклонится Москве господин Новгород!». Боярам идти под руку Москвы горше смерти, а тебе? Неужели ж и тебе люб король Казимир и паны радные? Вон и захудалый купчина из Боровщинского погоста трясет клочковатой бородой и трет рукавом глаза, и кузнец Обакум…

Из-за лавок вывернулись боярские молодцы, гаркнули здоровыми глотками привычное:

— Не люба Москва!

— Король Казимир люб!

Молодцы, расталкивая мужиков, полезли было к певцу. Гурко выпятил грудь, рявкнул, махнул кованой палицей — и попятились, сгинули молодцы, точно и не было их.

Подходили еще мужики, купцы, смерды. Ждан и Упадыш играли снова, и те, какие уже слышали песню, не уходили.

По мерзлому настилу зазвенели копыта, с моста спустился всадник в алом кафтане, откинулся в седле, стал слушать. Ждан вскинул на всадника глаза — Микула Маркич. Так слушай же боярин. Перехватил у Упадыша гусли. Точно светом его осияло, откуда только слова взялись. Задорно гудят струны, Ждан ведет песню к концу по-новому, на развеселый лад:

А что в Новгороде учинилося…