Скопец — страница 49 из 63

Иной раз записи Николая Назаровича оказывались до такой степени саморазоблачительными и даже позорными, что Шумилов диву давался: неужели же сам автор — человек грамотный и хорошо образованный — не чувствовал этого? Соковников искренне и многословно сетовал на кухарку, когда та на масленой неделе по его же, хозяйскому, указанию напекла блинов для челяди, да при этом (по мнению Николая Назаровича) переложила в них гречишной муки и масла. Получилось хоть хорошо и вкусно, да уж больно накладно для хозяйского кармана. Алексею Ивановичу показалось любопытным то, каким оригинальным способом Соковников нашёл в этом случае моральное оправдание собственной скупости. «Этим бестиям, — написал он своим ровным, с аккуратными завитками и петлями почерком, — сколь ни дай, всё мало покажется. И никакой благодарности в ответ, никакого желания служить усерднее человеку, который их — рвань босоногую — облагодетельствовал своею милостью и пригрел! Кругом одно только постыдное и тупое желание набить брюхо и предаться пустому развращающему безделью. Чуть отпустит хозяин вожжи, и они все, как один, начнут бить баклуши, лузгать семечки да слушать, как трындит Агапка на балалайке.»

Прочитав в первую очередь последнюю тетрадку в надежде отыскать что-то относящееся к пропавшему имуществу и не найдя искомого, Шумилов решил взяться за чтение с самого начала, дабы составить себе представление о жизни автора дневника и проследить перипетии его жизни.

Самые первые записи относились к отроческим годам, когда Николай Назарович учился в Коммерческом училище. Одиннадцатилетний мальчик весьма образно описывал занятия в классах, своих товарищей и всю ту новую, необычную жизнь, в которую он окунулся за стенами родного дома. По выходным хорошо успевавших учеников отпускали погулять в город, и в качестве разнообразных впечатлений, навеянных столицей, в дневнике подростка появились рассказы о кафе на Малой Конюшенной улице, где можно было заказать мороженого с разными орешками в пене взбитых сливок, и чайной на Садовой. Там в любое время года подавали вкуснейшие блинчики с самыми разными начинками. Узнал юный Николаша, что по воскресеньям в Летнем саду играет духовой оркестр, переполняя сердце грустью и сладким трепетом в предвкушении чего-то необыкновенно светлого и манящего. Довелось Николаше и в театрах побывать, да не единожды, и яркость этих впечатления оказалась настолько велика, что он неизменно посвящал каждому представлению не одну страничку своего дневника. «Как там было чудесно: необъятный зал — настолько громадный, что представлялось невозможным, как такой высоченный потолок с подвешанной под ним огромной люстрой, сплошь переливающейся тысячами разноцветных бликов, не рушится на головы сидящих внизу людей. Пашка Мурашов объяснил мне, что ряды там, внизу называются партером, а дальше идут бельэтаж и ярусы. Мы сидели на самом верху, места наши стоили по двадцати пяти копеек. Театр лежал передо мной, как на ладони. Когда же заиграла музыка, я не мог уже ни о чём другом думать — так это было прекрасно и ни с чем несравнимо…».

Шумилов обратил внимание на то, что дневниковые записи не содержат никаких упоминаний или намёков на события и людей, связанных с жизнью автора до того, как он принялся вести записи. Предшествующей жизни у Николаши словно бы не существовало. Алексей не сомневался, что подобное умолчание вовсе неслучайно, Николай Соковников вполне осмысленно придерживался этого табу. Разумеется, хотелось бы понять, что послужило побуждающим мотивом такого поведения? Страх ли перед тем, что дневник попадёт в руки однокашников и вызовет их насмешки? Или страх совсем иного рода, а именно — перед жандармами Третьего отделения, которые, отправив Фёдора Гежелинского на поселение в Сибирь, могли вспомнить как о его сыне, так и о ненайденных миллионах?

Много страниц посвятил Николай описаниям своих товарищей по Училищу. Чаще других встречалось интересное прозвище одного из ближайших приятелей Николая — «Дрозд-пересмешник». Имел этот мальчик и другую кличку, более уничижительную — «Бездаров», которую он получил, как говорится, от обратного, поскольку на самом деле, судя по отзывам Николаши Соковникова, личностью он был яркой и незаурядной. Обладая редкими талантами копировать голоса птиц, подражать кошачьему мурлыканью, «Дрозд-пересмешник» мог ловко изобразить повадку учителя или любого сотоварища. Вдобавок, мальчик умел делать некоторые любопытные фокусы, например, писать двумя руками одновременно в одну сторону, либо в противоположные, так что получалось два неразличимых текста в зеркальном изображении; наложив один на другой и посмотрев на просвет, можно было убедиться, что будучи написаны зеркально, они, однако, в точности совпадают. Кроме того, «Бездаров» умел с удивительной точностью копировать любой почерк. Несмотря на уничижительную кличку «Дрозда — пересмешника» все уважали и слушали. Он нередко употреблял свои таланты «противозаконно» — брался подделывать «записку от родителей» для приятеля или на потеху друзей пугал громким совиным уханьем соседа по спальне. Много страниц дневника оказались посвящены этому мальчику, и чувствовалось, что Николай Соковников завидовал его необычным талантам, успеху и авторитету среди ребят. Эта мучительная любовь-ненависть забирала много душевных сил Николаши и заставляла его униженно, с помощью сладостей и подарков добиваться расположения «Дрозда». Учился этот парнишка не в пример Николаю легко, учителя прочили ему большое будущее.

Единственное, чего не увидел Шумилов на страницах дневника — это имени и фамилии мальчика. Алексей обратил внимание на то, что несколько листов в разных местах этой тетрадки оказались небрежно выдраны, так что из переплёта торчали только их ошметки, на которых можно было разобрать только пару букв.

Итак, как явствовало из дневника, почти три года длилась эта счастливая для Николаши Соковникова пора ученичества, затем мальчику пришлось вернуться в родной дом, либо в то место, которое он был вынужден считать таковым. Мотив возвращения из дневниковых записей понять не представлялось возможным, было лишь ясно, что так решил старший брат Николая. «Завтра мой последний день в Училище, меня должен забрать управляющий Прокл Игнатьевич. Интересно, каким он окажется? Котька сказал, что старый и с бородою, а Петька Иванишин — что без бороды и молодой. Мы с Котькой обменялись вещицами на память — он мне подарил лупу в кожаном футляре, а я ему — складной нож золингеновской стали с щипчиками и тремя разными лезвиями…» Эта последняя запись датировалась 6 мая 1834 года. Николаше тогда должно было быть тринадцать полных лет. С этого момента общение с дневником прервалось надолго.

Следующая запись оказалась сделана уже другим почерком в той же тетрадке с пропуском одного чистого листа; начиналась она с даты «20 января 1837 года». Очевидно, что в интервал с мая 1834 года по январь 1837 и уместилась та самая трагедия, что столь безжалостно изменила всё дальнейшее течение жизни Николая Назаровича Соковникова — его насильственное оскопление братом, два побега из дома, арест брата и его смерть в каземате и, наконец, возвращение домой уже наследником многомиллионного состояния. «И вот я, окончательно оставив квартиру опекуна, нахожусь уже в своём доме. Как странно оказаться вновь в тех же комнатах, сидеть на тех же стульях, слышать, как узнаваемо скрипят половицы и понимать, что ВСЁ и БЕЗВОЗВРАТНО изменилось! Как странно это ощущение — понимать, что всё вокруг знакомое, прежнее, да только я сам уже ИНОЙ, и возврата к прошлому для меня никогда не будет… Единственная отрада заключена в сознании того, что нет более ненавистного человека, которого волею трагических обстоятельств я принуждён был называть „братом“. Верю, искренне надеюсь, что этого человека поджаривают сейчас бесы на самой горячей своей сковородке…».

Шумилов вчитался в этот пассаж, покрутил в голове фразы и так, и эдак. «… ненавистный человек, которого волею трагических обстоятельств я принуждён был называть „братом“…» Что это за трагические обстоятельства? Очевидно, не кастрация, поскольку после неё Николай не называл уже Михаила «братом». Наверное, тут подразумевается нечто такое, что случилось в жизни Николая ранее. Неужели намёк на арест отца, Фёдора Гежелинского? Неужели в этой осторожной, туманной фразе можно угадать подтверждение гипотезы Михаила Андреевича Сулины?

Отголоски воспоминаний об учинённом над мальчиком варварском обряде попадались в дневнике в первое время довольно часто, но по мере взросления наряду с описанием повседневных занятий всё чаще стали попадаться фрагменты, в которых Николай Соковников пытался осмыслить то, что же сделал с ним брат и какой высший смысл скрыт во всём случившемся с ним. Источником этих размышлений стало, вероятно, возросшее с годами половое чувство, которое давало себя знать всё явственнее даже несмотря на отсутствие половых органов. 14 мая 1840 года почти двадцатилетний Николай записал в дневнике: «ОНИ (так он называл скопцов) считают, что оскопление хорошо, чисто, достойно настоящего Божьего человека, что только физическое оскопление делает человека чистым и достигшим Святости. Нет, говорю я себе, Боже сохрани! Оно одно не спасает, не оправдывает. Духовное очищение — вот настоящее Воскресение, вот Дар Божий! Смотрю я на наших приказчиков — Тита Титыча Теменькова и Никиту Фролова — ведь несчастные люди! Верят, что их увечье уготовало им Царствие небесное, и меня всё им заманивают, уговаривают. Всё одно, говорят, не жить тебе среди людей, всё равно ты уже изгой, подобный агнцу среди козлищ, и людьми отринут… А сами-то погрязли во грехе стяжания, за копейку ближнего готовы со свету сжить. Нет, по мне чем так жить — лучше удавиться. Скорее бы уж совершеннолетие, и распрощаюсь я с ними навсегда, и заживу так, как сам решу.»

Следующие три тетрадки являли собой свидетельство этой последовавшей за совершеннолетием жизни, той, которую Николай Назарович построил по своему разумению. Было здесь и заграничное путешествие в Германию и Италию — хоть и недолгое, но полное разнообразных впечатлений; были и отголоски коммерческих будней, описания покупок пароходов и домов, разнообразные театральные впечатления, описания широкого круга знакомств в театральной и художественной среде, которым быстро обзавёлся молодой повеса Николай Назарович