Скопус-2 — страница 2 из 27

Раскрепощение Восточной Европы, пробудившее повсеместно внимание к России, русскому и русским, имело своим следствием в Израиле возникновение любопытства к «собственным русским», к итогам их двадцатилетнего участия в делах Израиля. Ожидающийся миллион евреев из Советского Союза, возможно, и довел бы число читателей до критической массы, при которой спрос на русскую печатную продукцию обеспечил бы ей тиражи, сравнимые с тиражами ивритских изданий, сделав ее существенным явлением не только в собственных глазах. Тогда и взаимодействие русско-израильской литературы с литературой ивритской стало бы реальным фактом.

Писатели, приезжающие сегодня в Израиль, обнаруживают здесь живую литературную жизнь на русском языке. Им уже не надо начинать с нуля. Часть работы проделана. Они могут опереться на структуры, созданные предшественниками: журналы, фонды, сообщества, сложившийся круг читателей. Однако каждый из них заново проживает свой роман с Израилем. И это понятно — ведь это его роман. Пропорция сходства и отличия и есть мера индивидуальной одаренности. Можно перечислить те черты, которые роднят «Скопус-2» со «Скопусом-1»: острые переживания, связанные с поисками национальной идентификации у денационализированного литератора, приобщившегося к этим поискам через жгучее чувство обиды и оскорбления. Обращение к той части еврейского культурного наследия, которая надежно усвоена европейской и русской традицией, — к Библии. Вытеснение старого стереотипа «тоски по родине» стремлением к художественному освоению другого пространства, к колонизации его русским словом. Излечение от «национальной скорби» самоиронией, свободой саркастической критики, не знающей неприкосновенных объектов.

Главное отличие «Скопуса-2» от «Скопуса-1» обусловлено временем. Период гласности, подняв разоблачительный градус в советских изданиях, обесценил главное достижение эмигрантской литературы — свободное развертывание сочинения на запретную тему. Публицистическая заостренность в прозе и стихах воспринимается ныне как некий анахронизм. Это большая потеря, и хочется думать, что безнадежная. Хочется думать, что наскучивший бесконечными обличениями-разоблачениями читатель не купит больше ничего просто за тему. Особенно в условиях эмиграции — вне бумажного дефицита и искусственно взвинченного спроса.

В этих условиях и читателям, и писателям предстоит четко осознать свои классовые и кассовые интересы и попробовать триллер, детектив, эротику — отдохновение беллетристики. Все это слабо разработано по-русски из-за традиции, полагающей литературу смертельно опасным служением, а перечисленные жанры — постыдным делом.

Поза самоотверженной непризнанности выглядит нелепо в теперешних обстоятельствах. И даже если в Союзе они изменятся еще раз, — что сегодня вовсе не кажется невероятным, — участникам литературного процесса придется, скорее всего, разработать новые литературные маски. Уехавший же из России изменил свои обстоятельства навсегда и очень скоро обнаружит, что в новых условиях пафос романтической обиды изношен, а мазохистское наслаждение непризнанностью вызывает смех.

Ситуация в высшей степени не нова: служенье муз не терпит суеты, так что, пожалуйста, снимите с головы и терновый венец, и лавровый. Успех придет к тому, кто к решению жанровых задач приложит собственное эстетическое мнение. Примеры удач есть и в этом сборнике.

Литературная ситуация в «русском Израиле» может оказаться даже мягче, чем вот-вот обнаружится в бывшем отечестве. Там часть общественного внимания, прежде отдававшегося литературе, теперь оттягивают на себя то политики и экономисты, то демагоги и проповедники. Здесь же, в русском анклаве Израиля, со всех сторон омываемом морем непонятного, малопонятного и неверно понятого, групповая поддержка обеспечена русскому автору надолго.

Разумеется, литературная жизнь «русского Израиля» содержательнее и полнее любого мыслимого отбора, любого среза. И потому позволим себе несколько слов о явлениях, оставшихся за пределами «Скопуса-2». В стремлении шире представить новые имена составителям пришлось отказаться от мысли включить в него русских израильтян, которые в данный момент продолжают литературную практику вне Израиля. В книге нет произведений Анри Волохонского, Леонида Гиршовича, Зиновия Зиника, Феликса Розинера, Кирилла Тынтарева и других. В реальной атмосфере литературной жизни русского Израиля они, несомненно, присутствуют, расширяя ее кругозор. И еще одно. Второй «Скопус», так же, как и первый, жанрово ограничен — это альманах прозы и поэзии. Но таким образом, за пределами его внимания остались мемуары и критика, эссеистика и публицистика, где за последние двадцать лет обнаружились и оригинальные концепции, и формальные достижения, и настоящие жанровые сдвиги. Для отражения всего этого понадобился бы еще один альманах.

Новоселы и гости Израиля спрашивают старожилов (имея в виду литературу): а кто у вас тут самый-самый? Но, по счастью, ответа на этот вопрос нет и не предвидится. Оптимистический прогноз сводится к следующему:

«героический» период для русской литературы и пишущего по-русски литератора уже позади;

просветительские усилия и пророческий пафос переходят к политикам и священнослужителям;

в негероическую эпоху литература становится частным делом скромного меньшинства.

В этих трудных условиях ей больше не нужен табель о рангах. На книжном рынке и библиотечной полке места хватит всем. Поэтому и писателю отныне придется жить за счет тех стимулов, которые может принести литературный труд сам по себе.

Новые русские читатели и писатели появились в Израиле очень и очень вовремя. Как раз тогда, когда выросшие дети участников алии семидесятых, как и ожидалось, стали читателями и авторами собственно ивритской литературы. Надежды на русскую литературную молодежь почти не было. Появление в Израиле двадцати-тридцатилетних русскоязычных авторов нельзя расценить иначе, как чистый подарок, продливший и ожививший уже выказывавший склонность к замедлению процесс.

«Скопус-2» фиксирует появление нового поколения в израильской русской литературе и обещает нам новые встречи.

Наталья Рубинштейн

Владимир Глозман

Поэзия

Лия Владимирова

Лея

Аврааму, Элеоноре

1

От заката до рассвета,

Муча, трогая, смеша,

Все лепечет мне про лето

Лея — ласточка, душа.

2

В мокрых окнах — акварель,

Запах трав и привкус меда.

Тянет за душу апрель,

Робкая недо-погода.

Тянет за душу тоска,

Втайне верится при этом

Только в это — в облака,

Переполненные светом.

3

Не обязательно влюбленной быть,

Чтобы строку — одну, другую, третью

Твердить…

Два дня, как не могу забыть,

Не только — два тысячелетья!

Она, как воздух, рядом, впереди,

Как ветер, свет, предчувствие простору.

Продолжи память, смуту остуди

Целительностью разговора!

4

Пусть ни единая помарка

Не тронет памяти, пока

Так нежно, молодо, так ярко

Сияет даль издалека!

В пыли ржавеет кофеварка.

Заварка чайная крепка.

И радостнее нет подарка,

Чем горечь первого глотка!

Одышка вдруг… Но мысль, светлея,

И запыхавшись, и хмелея,

Стремится свежий свет пролить

В мир подсознательный, подпольный.

Придавленный и подневольный,

И лето — в Лею воплотить.

5

Кипарисовая аллея,

Дальний смех, дальний оклик впотьмах

Слово, сладостно легкое:

               — Лея,

Словно лед, словно мед на губах.

Я сегодня, как Лея, светлею,

Зимний ливень в закрытых глазах…

Вся природа, под старость хмелея,

Разрешается в бурных слезах!

6

В душном вечере сухом

Строчка ранит и живит.

Виноградом и стихом

Дышит древний алфавит.

Плавных гласных пленных дух

Там таится взаперти, —

Тем отраднее их вслух

В полный вздох произнести.

Долгий голос, звук густой,

Полный зноя и тоски!

Крепнет солнечный настой,

Сжатый строгостью строки.

7

Моя душа меня моложе,

А я замедленней, грустней,

И сдержанней ее, и строже,

И мы ни в чем не схожи с ней.

Вдруг тянет, пересилив дрему,

Куда-то к соснам, на Кармель…

И что ей меркнущих черемух

Густая в памяти метель?

Меня ни капли не жалея,

Мешает веки мне смыкать…

Но что мне делать, если Лея

Вдруг перестанет окликать?

Мгновения

Ах, эта южная природа!

То зной, то знобко. Чудеса!

Скажи, какое время года

Настанет через полчаса?

И что нам делать с этой синью,

Как странный месяц переждем,

Где пахнет ветром и полынью,

Не шедшим снегом и дождем?

К февралю

Земля — еще не опаленная,

Ну любо-весело взглянуть!

Кусты стоят почти зеленые,

Весною тронуты чуть-чуть.

И рано поутру — живительный,

Как бы подснежный холодок,

И ветер, терпкий и пронзительный

И медуница вдоль дорог.

И рядом с полем, влажной пашнею

Щемящий яблоневый цвет.

Какая радость, грусть вчерашняя,

Как много памяти примет!

Опять с печалью жду чего-то я:

Как будто заново она,

С хандрою, робостью, ломотою,

Моя залетная весна.

На Хермоне

Рук без варежек ломота

(Каждой косточкой болит!),

Как в предчувствии чего-то

Стужа душу веселит.

Рвется ветер предвесенний.

Тянут мысли о тепле,

Гнутся мартовские тени

На оттаявшей земле.

Каждым тонким полутоном

Высь подснежная светла.

Вот и съехали с Хермона.

Ух… И дух перевела.

И как будто в зимней сказке —

Брошенные на бегу

Чьи-то алые салазки

И клубника на снегу.

О Цфате

Амраму

Наблюдая в волненье пустом

Этот медлящий в окнах заход,

Замечтаться и думать о том,

Что проходит и будущий год…

У меня ни о чем не спросив,

Наугад вы раскрыли тетрадь

И сказали: «Ваш город красив,

Вам бы в Цфате еще побывать.

Здесь — до самого неба песок

И до самого лета — полынь.

Вот бы вам заглянуть на часок

В этот Цфат, эту глубь, эту синь!

Пятна зелени грубо чисты,

Горний холод касается щек,

Горним холодом дышат цветы

На холстах, не просохших еще.

Город воздуха, света и трав,

Угловатых теней глубина…»

Так сказали вы, перелистав

Те страницы, где осень слышна.

А от щедрых дождей все светлей

За окошком блестит озерцо.

Я вдыхаю летящий с полей

Мокрый ветер, подставив лицо.

Морской музей в Эйлате

Прошли подводным коридором

И входим в зал, рука с рукой.

Там осязаемость напора

Стихии запертой, морской.

Сквозь водоросли и кораллы

В иллюминаторы видна

Перепоясавшая залу

Пятнистая голубизна.

За толщей стекол — плавность линий,

Большой светящийся плавник.

Мир фантастический и синий

Из мира темного возник.

Мы смотрим счастливо и немо,

Как зыбок синих солнц восход, —

Все это будничная тема

Для чьих-то будущих работ.

А нам бы — с робостью артиста,

С восторгом взгляд к волнам прижать

И цвет, изменчивый и чистый,

Как миг летящий, удержать.

А нам бы — с тихим постоянством,

Мазком и поиском, вчерне,

С трудом воссоздавать пространство

На беспристрастном полотне.

Не уплывай, большая рыба,

Из темной памяти моей.

Глубоко-синяя, спасибо!

Светящаяся, не тускней!

Смеются взрослые, как дети,

К иллюминаторам припав.

Растопим в этом синем лете

Свой раздраженный, скучный нрав!

По дороге в Иерусалим

Гроза! Дорога чуть виднеется.

В кабине на гору ползу.

Еще, пожалуй, заробеется

В такую непогодь, в грозу.

С холмами, с тучами — лиловое,

Зеленое перемешать!

Как бурно дышит ночь сосновая,

Как горько-весело дышать!

В машине долгое курение

Возле ослепшего стекла.

И все как будто озарения

Я там, за скалами, ждала.

Еще цвета, смешавшись, прячутся

В летящей темени, в тени,

Но тем полнее обозначатся,

Чем потаеннее они:

И край шоссе, прошитый розами,

И вся отчетливая даль,

Где над горами дымно-розово

Повис, как облако, миндаль,

Где россказнями любопытными

Седая бредит старина,

Жива трудами ненасытными

И снами вещими хмельна.

Савелий Гринберг