Стихотворения из цикла«Старый оптический фокус»
«В монастырском пруду отражаются…»
В монастырском пруду отражаются — или
только в нем и сидят трехсотлетние ивы,
разрастаясь корнями в зеркальные дали,
где вороны гнездятся в продавленном стуле.
А когда-то водились караси и налимы,
и под утро топились несчастные лизы,
а потом — подошли социальные кризы,
замутили всю воду, все съели — и мимо.
И теперь сквозь пролом в монастырские башни
потянулись пьянчуги, школярские шашни,
коммуналки по кельям, картошка в саду
и — бычки завелись в монастырском пруду.
«В продуктовом, когда ни зайдешь…»
В продуктовом, когда ни зайдешь,
рафинад есть, горчица и крупы,
и мясник в глубине точит нож
над каким-то реликтовым крупом.
Отвернусь, пощажу свои нервы
и возьму для проформы консервы.
Только в винном всегда есть товар,
там всегда атмосфера премьеры,
наводненье и легкий пожар.
И какие-то красные кхмеры —
клика хилых, но злобных людей —
не сдаются милиционеру
в рукопашном бою у дверей.
«Лежа в гриппе, как в сальном салопе…»
Лежа в гриппе, как в сальном салопе,
в полу-Азии, четверть-Европе,
четвертьчертичего, в метрополии —
в стольном гробе Москве, ввечеру,
что я чувствую? — Меланхолию
от сознания, что не умру —
буду жить и любиться в салопе,
в полу-Азии, четверть-Европе,
четвертьчертичего, на юру
наших полусуществований,
четвертьчертичего, четвертьзнаний,
ноль — эмоций et cetera.
«На каламбуре не въедешь в заоблачный град…»
На каламбуре не въедешь в заоблачный град,
хоть перетянешь подпруги и в кровь измочалишь
зад
каламбура и пену пустишь по удилам,
и напрочь собьет копыта серый в яблоках
кадиллак.
Сгнили въездные ворота, балок висят оглобли,
если рванешься вперед — сразу заедут в лоб, и
если хиляешь назад — дадут такого пинка,
что дорога обратно будет — как в мифе — легка.
Труси-ка в родное стадо, заезженный каламбур!
А я обломлюсь, как памятник, над непроезжим
рвом.
Вот старый оптический фокус: чем на бадье
верхом
глубже в колодец въедешь — тем пуще манит
лазурь.
«Мой дом — за черным камышом…»
Мой дом — за черным камышом,
над тинистым прудом.
Я в тихом логове своем
лежу до темноты,
пока июль по берегам
не сдержит воробьиный гам.
И вот они пусты.
Деревня спит. И над водой
лишь комаров незримый рой,
мышей летучих писк глухой
и поздней рыбы плеск.
И я теку, не шевелясь,
в тени парчовой растворясь —
опаловый, жемчужный князь,
ночных фантомов Крез.
1985
«Я вспоминаю Киевский вокзал…»
На мотив «Наш город
знаменитыми богат…»
Я вспоминаю Киевский вокзал,
как аист в небе — потную синицу,
как шизофреник — первую больницу
и свой последний ужин — Бальтазар.
Пятнадцать лет тому назад, зимой,
с цветком в руке, как анархист с наганом,
я встретился там с девушкой одной,
как самострел — с военным трибуналом.
Потом я там еще не раз бывал,
как Пушкин в Болдино и как на Капри —
Горький,
и полюбил я Киевский вокзал
и не забуду этот запах хлорки.
1990
Встреча
Он — глядел на нее как библиофил,
который вспомнил название тома,
который заиграл у него знакомый,
которого он когда-то любил.
Она — смотрела на него как сестра,
которая будет верна другому,
который переспал с ее подругой вчера,
которой она же и дала ключи от дома.
Все они вместе составят квадрат
из треугольников, загнанных в угол,
который окажется порочным кругом,
в котором друг на друга уже не глядят!
1990
Леонид Иоффе
«Ну, не жутко ли это…»
Ну, не жутко ли это — собраться
у престола, где истины дом,
где оружие, солнце и братство,
и родство, и сиротство при нем,
где ты сам выставляешься на кон,
где играют наотмашь и в кость, —
сладко, нет ли живется под флагом,
приживальщик, хозяин и гость?
Отвечай же, пришелец и житель,
за двуствольным погнавшийся ртом[5]:
из какого стреляешь? в обиде
на какой остаешься при том?
Что случилось? — Безмолвие? Взрывы?
Горизонт или ты бестолков?
отчего стало диво не диво,
если чудо прошло через кровь?
1978
«Земля, подложенная под житье-бытье…»
Земля, подложенная под житье-бытье,
еще с колен своих не сбросила шитье
и рукоделие, облекшие ее
и припорошенные кое-где жильем;
а что нас ждет —
нас неминуемое ждет
и не минует нас, обложит и найдет,
и неминуемо в раскрой пойдет шитье,
и будет кожа дня багрова, как подтек,
и будет грудь земли раскроена живьем,
и будет сброшено с груди земли шитье,
шитье, слепившееся с кровью за нее,
ее, забившуюся горько под ружье;
а что нас ждет, когда усталый дрогнет свод
и небывалое когда произойдет
сначала наискось, потом наперекос,
а дальше — прошлое и будущее врозь.
1978
Коляска
В залетное и редкое мгновение
приглянется мне тихий майский вид.
Поездка в отдаленное имение.
Рессорная коляска на двоих.
Мы, кажется, сидим в полуобнимку,
к откинутому верху приклонясь.
Прогулка в акварельную картинку
от тихого предместья началась.
С пригорка открываются так ясно
неброский перелесок и село.
И катится рессорная коляска,
все катится с пригорка под уклон.
Потом мы отдыхали у беседки.
Потом по сторонам и впереди
спокойная и мягкая расцветка
легла на перелески и пруды.
А солнце светит низкое, к заходу.
Коляска катит мерно и легко.
Поездка в акварельную погоду,
в далекую усадьбу за рекой.
1976
«Мой город плугом перепахан…»
Мой город плугом перепахан,
а выпростанная из урн
порода родственного праха
горою встала под лазурь.
Со встречи воздуха и утра
все насыщался мощью свет,
пока лазурь, тучнея будто,
сгущалась к прочной синеве.
Предназначался Третий город[6]
и гору праха заселить
и синеву держать над взгорьем,
над лобным взгорьем всей земли.
1977
* * *
В лобное место
всея Земли,
в террасы и в лестницы
гор
вросли
светлокаменные очертания —
лобный город в неровен-то час
от начала веков до скончания
казней, розней и братства в лучах.
На холмах и во впадинах жили —
гордый львенок с герба[7] не свиреп —
но живя, словно к праху спешили
под безмолвие и под свирель,
и следили, как вдутый рассветом
ворох света осядет вот-вот,
тесаным дорозовеет
и обратно за землю уйдет,
ведь с гористого лобного места
всей земли и небес и годин
дни летят, словно перышки, в бездну,
в бездну дней, где лежит день один.
1977
«Есть итоговый жизни припадок…»
Есть итоговый жизни припадок,
тот порыва последний виток —
без оглядки на жизни остаток,
от безумия на волосок,
наизнанку, как исповедь, хлынуть,
изойти по несвязным речам,
стать признаний ручьем и лавиной
и о близости что-то мычать,
и отчаянно и безудержно рухнуть,
бухнуться в ноги любви
и ловить край одежд ее нежных
и воздушные руки ловить,
впасть в беспамятство и в безрассудство,
словно завтра и небо и свет
зашатаются и сотрясутся
и обрушатся зданием лет.
Вот и все — лишь обняться осталось,
бормоча и срываясь на вопль,
на любовь разрываясь и жалость,
обожание, нежность и боль.
1977
«Навсегда или только на месяц…»
Навсегда или только на месяц
или сроком на счастья аккорд
мы поедем в прекрасное место,
в дачный дом возле моря и гор,
на веранде у столика сядем
или под руку дом обойдем,
все, что скомкано было, разгладим,
а потом оглядимся кругом, —
вот лужайки, скамейки, аллеи,
вот купальня и теннисный корт,
и земля над умом не довлеет,
а лежит возле моря и гор, —
вот где мы и рискнем и сумеем
и поднимемся, как в мираже,
по свободе планировать, реять
без тревог, без камней на душе,
и блуждать среди дней без боязни
под объятия и разговор
возле настежь открытого счастья
по земле возле моря и гор.
1978
«Теперь по ломтикам и долькам…»
Теперь по ломтикам и долькам
нам время сладкое дают,
и длится лакомство не дольше,
чем райских несколько минут.
Но мы легко уходим в прелесть,
недолгий ломтик надкусив,
когда в плетеном сидя кресле,
глядим в себя, и вид красив.
1979
«Русский заповедник подзабытый…»
Русский заповедник подзабытый,
бывший выпускник твой не потянет
на последних истин первый свиток[8]
и нерусской жизни светлый танец.
Поздно поступать ему как лучше,
а свое нутро не переменишь, —
танец недоузнанный прискучил,
свитка письмена — того не меньше.
Для него и память не спасенье, —
как повторный фильм воспоминанья,
где опять он слово заблужденья
променял на истину молчанья.
Променял он речь на все, что кроме,
кроме слов на белом свете свято,
и теперь безмолвье душу кормит,
а она, потворщица, не рада.
1981
«Иов, Иов, забрезжит ли подмога?..»
Иов, Иов, забрезжит ли подмога?
Ты был, Иов, несбыточно спасен;
Иов; но не вступилась милость Бога
за деточек безгрешных миллион.
На деточек был спущен этот эпос,
как зверь с цепи, на деток спущен был,
а где Иов, чтоб вышел против неба;
и сущее мудрец благословил.
И каждый гад пускает кровь во имя
того, что правдой кажется ему, —
о страшный эпос, о непостижимый,
ты как проклятье сущему всему.
1982
«Тоска бывает же такая…»
Тоска бывает же такая:
внутри себя ее неся,
как будто слез бурдюк таскаешь,
которых выплакать нельзя.
Во сне про гибель видишь фильмы,
а наяву подавлен тем,
что, как во сне, уже бессилен
и нету власти ни над чем.
В особняке той самой жизни,
что предвкушением мила,
уже умом своим корыстным
себе не высмотришь угла.
И притворяешься, бездомный,
самим пока еще собой,
а сам — в глазах уже потемки,
и нарываешь немотой.
1983
«Кружок танцев…»
Кружок танцев,
годы школьные ранние;
скоростной бег
на коньках,
отрочество;
как в проявителе,
в уме полоскание
задач,
юность;
отечество, отчество,
флаг чистой правды,
иврит язык,
и судьба загорелась,
пожар перелета
был, видимо, пик
молодости;
и пошла зрелость;
танцы,
лед горячей заливки,
лица рядом,
истины брызги, —
всех потерял я,
сиротливо
жить, их утратив,
родных и близких.
1988
Стихотворение из цикла «Девушки в Лондоне»
На перестуке модных туфель
себя несут каблук-носок
тугие лондонки, флиртуя
самим переступаньем ног.
Фигуры лондонок надменных
пересекают воздух дня
шагами ног высокомерных
и недоступных для меня.
И как по выстрелам пистонным
они бегут, каблук — боек,
как будто весь огромный Лондон —
лишь полигон для быстрых ног.
1989
«Еще не раз погоду разлинует…»
Еще не раз погоду разлинует
то ливнем, то лучами небосклон,
и облик мира юношу взволнует,
опять не раз, как было испокон,
и он, горя пытливостью, захочет
туда нащупать выход или лаз,
где откровенья бьет первоисточник,
даря нас тем, что видят ум и глаз.
И он взлетит путем воображенья,
его подхватит крыльями мечта, —
и он все ближе к тайне откровенья,
где будет смысл и будет красота.
1989