Пока он говорил, мы все вдруг замолкли. Что-то в его голосе пробуждало в моем сердце странное чувство скорби и нежности, и томные от продолжительного страдания глаза графини Эльтон как будто подернулись слезой.
–Иногда,– продолжал он,– я люблю верить в Рай. Какое облегчение, даже для такого тяжкого грешника, как я думать, что там может существовать другой мир, лучше этого!
–Без сомнения, сэр,– строго вымолвила мисс Фитцрой,– вы верите в Небо?
Он взглянул на нее и слегка улыбнулся.
–Простите меня! Я не верю в духовное небо! Я знаю, вы рассердитесь за мое откровенное признание! Лично я бы отказался пойти на такое небо, которое было бы только страной с золотыми улицами, и возразил бы против зеркального моря. Но не хмурьтесь, дорогая мисс Фитцрой! Я все-таки верю в Небо, в другой вид Неба,– я часто его вижу в моих снах!
Он остановился, и опять мы все молча глядели на него. Глаза леди Сибиллы, устремленные на него, выражали такой глубокий интерес, что я начинал раздражаться и очень обрадовался, когда, повернувшись к графине еще раз, он спокойно сказал:
–Могу я сыграть вам теперь что-нибудь, миледи?
Она пробормотала согласие и проводила его неопределенным блуждающим взглядом; он подошел к большому роялю и сел за него.
Я никогда не слышал, чтобы он играл или пел. Дело в том, что, несмотря на все его таланты, я не знал ни одного из них, кроме его великолепной верховой езды. При первых аккордах я изумленно привстал со стула: мог ли рояль издать такие звуки? Или волшебная сила скрывалась в обыкновенном инструменте, не разгаданная другими исполнителями? Я, очарованный, смотрел на всех. Я видел, что мисс Шарлотта выронила свое вязанье; Дайана Чесней, лениво прислонясь к углу дивана, полуопустила веки в мечтательном экстазе; лорд Эльтон стоял, облокотясь на камин, и закрывал рукою глаза; леди Сибилла сидела около матери, ее прекрасное лицо было бледно от волнения, а поблекшие черты увечной дамы выражали вместе и муку, и радость, которые трудно описать. Звуки постепенно то усиливались, то замирали в страстном ферматто,– мелодии перекрещивались одна с другой, как лучи света, сверкающие между зелеными листьями; голоса птиц и журчанье ручья и шум водопада переливались в них с песнями любви и веселья; вдруг раздались стоны гнева и скорби, слезы отчаяния слышались сквозь стенание ожесточенной грозы; крик вечного прощанья смешался с рыданиями судорожно борющейся агонии, и затем мне почудилось, что перед моими глазами медленно поднималась черная мгла, и мне казалось, что я вижу громадные скалы, объятые пламенем, и возвышались острова в огненном море, странные лица, безобразные и прекрасные, глядели на меня из мрака темнее, чем ночь, и вдруг я услышал напев полный неги и искушения, напев, который, как шпага, пронзал меня в самое сердце. Мне становилось трудно дышать; мои силы ослабевали; я чувствовал, что я должен двинуться, заговорить, закричать и молить, чтоб эта музыка, эта коварная музыка, прекратилась, прежде чем лишусь чувств от ее сладострастного яда; с сильным аккордом дивной гармонии, лившейся в воздухе, как разбитая волна, упоительные звуки замерли в безмолвии. Никто не говорил – наши сердца еще бились слишком сильно, возбужденные этой удивительной лирической грозой. Дайана Чесней первая прервала молчание:
–Это выше всего, что я когда-нибудь слыхала!– прошептала она с трепетом.
Я ничего не мог сказать. Я был поглощен своими мыслями. Это музыка вливала по капле нечто в мою кровь, или, может быть, это было мое воображение, и ее вкрадчивая сладость возбудила во мне странное волнение, недостойное человека. Я смотрел на леди Сибиллу; она была очень бледна, ее глаза были опущены, и руки дрожали. Вдруг я встал, точно меня кто-нибудь толкнул, и подошел к Риманцу, все еще сидевшему за роялем; его руки бесшумно блуждали по клавишам.
–Вы великий артист!– сказал я.– Вы – удивительный музыкант! Но знаете ли вы, что внушает ваша музыка?
Он встретил мой пристальный взгляд, пожал плечами и покачал головой.
–Преступление!– прошептал я.– Вы пробудили во мне злые мысли, которых я стыжусь. Я не думал, что можно боготворить искусство.
Он улыбнулся, и глаза его блеснули стальным блеском, как звезды в зимнюю ночь.
–Искусство берет свои краски из души, мой друг,– сказал он.– Если вы открыли злые внушения в моей музыке, я опасаюсь, что зло таится в вашей натуре.
–Или в вашей!– быстро сказал я.
–Или в моей,– согласился он холодно.– Я вам часто говорил, что я не святой.
Я в нерешительности смотрел на него. На момент его красота показалась мне ненавистной, хотя я не знал – почему. Потом чувства отвращения и недоверия постепенно изгладились, оставив меня униженным и смущенным.
–Простите меня, Лючио!– пробормотал я, полный раскаяния.– Я говорил слишком поспешно, но даю слово, ваша музыка привела меня в сумасшедшее состояние. Я никогда не слыхал ничего подобного.
–Ни я,– сказала леди Сибилла, подошедшая в это время к роялю.– Это было волшебно! Вы знаете, она испугала меня!
–Мне очень жаль!– ответил он с кающимся видом.– Я знаю, что, как пианист, я слаб, у меня нет, так сказать, достаточной «выдержки».
–Вы? Слабы? Великий Боже!– воскликнул лорд Эльтон.– Да если б вы так играли перед публикой, вы бы каждого привели в неистовство.
–От страха?– спросил, улыбаясь, Лючио,– или от негодования?
–Глупость! Вы отлично знаете, что я хочу сказать. Я всегда презирал рояль, как музыкальный инструмент, но, честное слово, я никогда не слыхивал подобной музыки, даже в полном оркестре. Необыкновенно! Восхитительно! Где вы учились?
–В консерватории Природа,– ответил лениво Риманец.– Моим первым «маэстро» был один любезный соловей. Сидя на ветке сосны, когда всходила полная луна, он пел и объяснял мне с удивительным терпением, как построить и извлекать чистую руладу, каденцу и трель; и когда я выучился этому, он показал мне самую выработанную методу применения гармонических звуков к порывам ветра, таким образом снабдив меня прекрасным контрапунктом. Аккорды я выучил у старого Нептуна, который был настолько добр, что выкинул на берег специально для меня несколько самых больших своих валов. Он почти оглушил меня своими наставлениями, будучи несколько возбужденным и имея слишком громкий голос, но, найдя меня способным учеником, он взял обратно к себе свои волны, катившиеся с такой легкостью среди камней и песка, что я тотчас постиг тайну арпеджио. Заключительный урок мне был дан Грезой – мистичным крылатым существом, пропевшим мне на ухо одно слово, и это одно слово было непроизносимо на языке смертных, но, после долгих усилий, я открыл его в гамме звуков. Лучше всего было то, что мои преподаватели не спрашивали вознаграждения.
–Вы столько же поэт, сколько музыкант,– сказала леди Сибилла.
–Поэт! Пощадите меня! Зачем вы так жестоки, что взваливаете на меня такое тяжкое обвинение? Лучше быть разбойником, чем поэтом: к нему относятся с большим уважением и благосклонностью, во всяком случае, со стороны прессы. Для меню завтрака разбойника найдется место в самых почтенных журналах, но нужда поэта в завтраке и обеде считается достойной ему наградой. Назовите меня, чем хотите, только, Бога ради, не поэтом. Даже Теннисон сделался любителем-молочником, чтоб как-нибудь скрыть и оправдать унижение и стыд писания стихов.
Мы все засмеялись.
–Согласитесь,– сказал лорд Эльтон,– что в последнее время у нас развелось слишком много поэтов, и не удивительно, что нам довольно их, и что поэзия попала в немилость. Поэты также такой вздорный народ – женоподобные, охающие, малодушные вральманы.
–Вы, конечно, говорите о «новоиспеченных» поэтах,– сказал Лючио,– да, это коллекция сорной травы. Мне иногда приходила мысль из чувства филантропии открыть конфетную фабрику и нанять их, чтоб писать эпиграфы для бисквитов. Это удержало бы их от злобы и дало бы им небольшие карманные деньги, потому что дело так обстоит, что они не получают ни копейки за свои книги. Но я не называю их поэтами: они просто рифмоплеты. Существует два-три настоящих поэта, но, как пророки из писания, они не «в обществе» и не признаны своими современниками; вот почему я опасаюсь, что мой дорогой друг Темпест не будет понят, как он ни гениален. Общество слишком полюбит его, чтоб позволить ему спуститься в пыль и пепел за лаврами.
–Для этого нет необходимости спускаться в пыль и пепел,– сказал я.
–Уверяю вас, что это так!– ответил он весело,– лавры там лучше, они не растут в теплицах.
В этот момент подошла Дайана Чесней.
–Леди Эльтон просит вас спеть, князь,– сказала она.– Вы нам сделаете это удовольствие? Пожалуйста. Что-нибудь совершенно простое, это успокоит наши нервы после вашей страшной, но чудной музыки! Вы не поверите, но, серьезно, я чувствую себя совсем разбитой!
Он сложил свои руки со смешным видом кающегося грешника.
–Простите меня!– сказал он,– я всегда делаю то, чего не должно делать.
Мисс Чесней засмеялась немного нервно.
–О, я прощаю, с условием, что вы споете.
–Слушаюсь!– и он повернулся к роялю и, проиграв странную минорную прелюдию, запел следующие стансы:
"Спи, моя возлюбленная, спи! Будь терпелива! Даже за гробом мы скроем нашу тайну!
Нет в целом мире другого места для такой любви и такого отчаяния, как наше! И наши души, наслаждающиеся грехом, не достанутся ни аду, ни небесам!
Спи! Моя рука тверда! Холодная сталь, блестящая и чистая, вонзается в наши сердца, проливая нашу кровь, как вино – сладость греха слишком сладка, и если стыд любви должен быть нашим проклятием, мы бросим обвинение богам, которые дали нам любовь с дыханием и замучили нас страстью до смерти!"
Эта странная песнь, спетая могучим баритоном, звучащим и силой, и негой, привела нас в содрогание. Опять мы все замолкли, объятые чем-то вроде страха, и опять Дайана Чесней прервала молчание.
–Это вы называете простым!
–Совершенно. Что же на свете может быть проще, как Любовь и Смерть,