– Ах, я не смею сказать, – ответил он, возвращая улыбку, – но я должен объяснить, что мое счисление своеобразно; я сужу о летах по работе мысли и чувства больше, чем по прожитым годам. Поэтому вас не должно удивлять, что я чувствую себя старым-старым, как мир!
– Но есть ученые, утверждающие, что мир молод, – заметил я, – и что только теперь он начинает чувствовать свои силы и показывать свою энергию.
– Такие оптимисты с претензией на ученость очень ошибаются, – возразил он. – Человечество почти завершило все свои назначенные фазы, и конец близок!
– Конец? – повторила леди Сибилла. – Вы верите, что свет когда-нибудь придет к концу?
– Несомненно! Или, точнее, он, в сущности, не погибнет, но просто переменится, и эта перемена не будет годиться для теперешних его обитателей. Это преобразование назовут Днем Суда. Воображаю, какое это будет зрелище!
Графиня смотрела на него с изумлением. Леди Сибилла, по-видимому, забавлялась.
– Я бы не желал быть свидетелем этого зрелища, – угрюмо сказал граф Элтон.
– О, почему? – И Риманец с веселым видом смотрел на всех. – Последнее мерцание планеты, прежде чем мы поднимемся или спустимся к нашим будущим жилищам в другом месте, будет чем-нибудь достойным для памяти! Миледи, – он здесь обратился к леди Элтон, – вы любите музыку?
Она благодарно улыбнулась и наклонила голову в знак согласия. Мисс Чесни как раз входила в комнату и слышала вопрос.
– Вы играете? – воскликнула она живо, дотрагиваясь веером до его руки.
Он поклонился.
– Да, я играю и пою также. Музыка всегда была одной из моих страстей. Когда я был очень молод, давно тому назад, мне казалось, что я могу слышать ангела Израэля, поющего свои стансы, среди блестящего света божественной славы; сам он белокрылый и чудесный, с голосом, звенящим за пределами рая!
Пока он говорил, мы все вдруг замолкли. Что-то в его голосе пробуждало в моем сердце странное чувство скорби и нежности, и томные от продолжительного страдания глаза графини Элтон как будто подернулись слезой.
– Иногда, – продолжал он, – я люблю верить в рай. Какое облегчение, даже для такого тяжкого грешника, как я, думать, что там может существовать другой мир, лучше этого!
– Без сомнения, сэр, – строго вымолвила мисс Фитцрой, – вы верите в Небо?
Он взглянул на нее и слегка улыбнулся.
– Простите меня! Я не верю в духовное небо! Я знаю, вы рассердитесь за мое откровенное признание! Лично я бы отказался пойти на такое небо, которое было бы только страной с золотыми улицами, и возразил бы против зеркального моря. Но не хмурьтесь, дорогая мисс Фитцрой! Я все-таки верю в Небо, в другой вид Неба, – я часто его вижу в моих снах!
Он остановился, и опять мы все молча глядели на него. Глаза леди Сибиллы, устремленные на него, выражали такой глубокий интерес, что я начинал раздражаться и очень обрадовался, когда, повернувшись к графине еще раз, он спокойно сказал:
– Могу я сыграть вам теперь что-нибудь, миледи?
Она пробормотала согласие и проводила его неопределенным блуждающим взглядом; он подошел к большому роялю и сел за него.
Я никогда не слышал, чтобы он играл или пел. Дело в том, что, несмотря на все его таланты, я не знал ни одного из них, кроме его великолепной верховой езды. При первых аккордах я изумленно привстал со стула: мог ли рояль издать такие звуки? Или волшебная сила скрывалась в обыкновенном инструменте, не разгаданная другими исполнителями? Я, очарованный, смотрел на всех. Я видел, что мисс Шарлотта выронила свое вязанье; Дайана Чесни, лениво откинувшись на спинку дивана, полуприкрыла глаза в мечтательном экстазе; лорд Элтон стоял, облокотясь на камин, и закрывал рукою глаза; леди Сибилла сидела около матери, ее прекрасное лицо было бледно от волнения, а поблекшие черты увечной дамы выражали вместе и муку, и радость, которые трудно описать. Звуки постепенно то усиливались, то замирали в страстном ферматто, – мелодии перекрещивались одна с другой, как лучи света, сверкающие между зелеными листьями; голоса птиц, и журчанье ручья, и шум водопада переливались в них с песнями любви и веселья; вдруг раздались стоны гнева и скорби, слезы отчаяния слышались сквозь стенание ожесточенной грозы; крик вечного прощанья смешался с рыданиями судорожно борющейся агонии, и затем мне почудилось, что перед моими глазами медленно поднималась черная мгла, и мне казалось, что я вижу громадные скалы, объятые пламенем, и возвышались острова в огненном море, странные лица, безобразные и прекрасные, глядели на меня из мрака темнее, чем ночь, и вдруг я услышал напев, полный неги и искушения, напев, который, как шпага, пронзал меня в самое сердце. Мне становилось трудно дышать; мои силы ослабевали; я чувствовал, что я должен двинуться, заговорить, закричать и молить, чтоб эта музыка, эта коварная музыка прекратилась, прежде чем лишусь чувств от ее сладострастного яда; с сильным аккордом дивной гармонии, лившейся в воздухе, как разбитая волна, упоительные звуки замерли в безмолвии. Никто не говорил – наши сердца еще бились слишком сильно, возбужденные этой удивительной лирической грозой. Дайана Чесни первая прервала молчание:
– Это выше всего, что я когда-нибудь слышала! – прошептала она с трепетом.
Я ничего не мог сказать. Я был поглощен своими мыслями. Это музыка вливала по капле нечто в мою кровь, или, может быть, это было мое воображение, и ее вкрадчивая сладость возбудила во мне странное волнение, недостойное человека. Я смотрел на леди Сибиллу; она была очень бледна, ее глаза были опущены, и руки дрожали. Вдруг я встал, точно меня кто-нибудь толкнул, и подошел к Риманцу, все еще сидевшему за роялем; его руки бесшумно блуждали по клавишам.
– Вы великий артист! – сказал я. – Вы – удивительный музыкант! Но знаете ли вы, что внушает ваша музыка?
Он встретил мой пристальный взгляд, пожал плечами и покачал головой.
– Преступление! – прошептал я. – Вы пробудили во мне злые мысли, которых я стыжусь. Я не думал, что можно боготворить искусство.
Он улыбнулся, и глаза его блеснули стальным блеском, как звезды в зимнюю ночь.
– Искусство берет свои краски из души, мой друг, – сказал он. – Если вы открыли злые внушения в моей музыке, я опасаюсь, что зло таится в вашей натуре.
– Или в вашей! – быстро сказал я.
– Или в моей, – согласился он холодно. – Я вам часто говорил, что я не святой.
Я в нерешительности смотрел на него. На момент его красота показалась мне ненавистной, хотя я не знал – почему. Потом чувства отвращения и недоверия постепенно изгладились, оставив меня униженным и смущенным.
– Простите меня, Лючио! – пробормотал я, полный раскаяния. – Я говорил слишком поспешно, но даю слово, ваша музыка привела меня в сумасшедшее состояние. Я никогда не слыхал ничего подобного.
– Ни я, – сказала леди Сибилла, подошедшая в это время к роялю. – Это было волшебно! Вы знаете, она испугала меня!
– Мне очень жаль! – ответил он с кающимся видом. – Я знаю, что как пианист я слаб, у меня нет, так сказать, достаточной «выдержки».
– Вы? Слабы? Великий Боже! – воскликнул лорд Элтон. – Да если б вы так играли перед публикой, вы бы каждого привели в неистовство.
– От страха? – спросил, улыбаясь, Лючио. – Или от негодования?
– Глупость! Вы отлично знаете, что я хочу сказать. Я всегда презирал рояль как музыкальный инструмент, но, честное слово, я никогда не слыхивал подобной музыки, даже в полном оркестре. Необыкновенно! Восхитительно! Где вы учились?
– В консерватории Природа, – ответил лениво Риманец. – Моим первым маэстро был один любезный соловей. Сидя на ветке сосны, когда всходила полная луна, он пел и объяснял мне с удивительным терпением, как построить и извлекать чистую руладу, каденцу и трель; и, когда я выучился этому, он показал мне самую выработанную методу применения гармонических звуков к порывам ветра, таким образом снабдив меня прекрасным контрапунктом. Аккорды я выучил у старого Нептуна, который был настолько добр, что выкинул на берег специально для меня несколько самых больших своих валов. Он почти оглушил меня своими наставлениями, будучи несколько возбужденным и имея слишком громкий голос, но, найдя меня способным учеником, он взял обратно к себе свои волны, катившиеся с такой легкостью среди камней и песка, что я тотчас постиг тайну арпеджио. Заключительный урок мне был дан Грезой – мистичным крылатым существом, пропевшим мне на ухо одно слово, и это одно слово было непроизносимо на языке смертных, но после долгих усилий я открыл его в гамме звуков. Лучше всего было то, что мои преподаватели не спрашивали вознаграждения.
– Вы столько же поэт, сколько музыкант, – сказала леди Сибилла.
– Поэт! Пощадите меня! Зачем вы так жестоки, что взваливаете на меня такое тяжкое обвинение? Лучше быть разбойником, чем поэтом: к нему относятся с большим уважением и благосклонностью, во всяком случае, со стороны прессы. Для меню завтрака разбойника найдется место в самых почтенных журналах, но нужда поэта в завтраке и обеде считается достойной ему наградой. Назовите меня чем хотите, только, Бога ради, не поэтом. Даже Теннисон сделался любителем-молочником, чтоб как-нибудь скрыть и оправдать унижение и стыд писания стихов.
Мы все засмеялись.
– Согласитесь, – сказал лорд Элтон, – что в последнее время у нас развелось слишком много поэтов, и неудивительно, что нам довольно их и что поэзия попала в немилость. Поэты также такой вздорный народ – женоподобные, охающие, малодушные вральманы.
– Вы, конечно, говорите о новоиспеченных поэтах, – сказал Лючио, – да, это коллекция сорной травы. Мне иногда приходила мысль из чувства филантропии открыть конфетную фабрику и нанять их, чтоб писать эпиграфы для бисквитов. Это удержало бы их от злобы и дало бы им небольшие карманные деньги, потому что дело так обстоит, что они не получают ни копейки за свои книги. Но я не называю их поэтами: они просто рифмоплеты. Существует два-три настоящих поэта, но, как пророки из Писания, они не «в обществе» и не признаны своими современниками; вот почему я опасаюсь, что мой дорогой друг Темпест не будет понят, как он ни гениален. Общество слишком полюбит его, чтоб позволить ему спуститься в пыль и пепел за лаврами.