кой, но скучной», и позволяли мне присутствовать при приеме своих любовников, которые заходили к ним, когда их мужей не было дома.
Я помню, однажды одна важная леди, знаменитая своими бриллиантами и интимностью с королевой, поцеловала в моем присутствии своего кавалера, одного графа, известного спортсмена. Он что-то пробормотал относительно меня, я это слышала; но его влюбленная подруга шепотом ответила: «О, это только Сибилла Элтон, она ничего не понимает». Однако потом, когда он ушел, она, скаля зубы, повернулась ко мне и заметила: «Вы видели, как я поцеловала Берти, не правда ли? Я часто его целую; он для меня совсем как брат!» Я ничего не ответила, я только неопределенно улыбнулась; а на следующий день она прислала мне ценное бриллиантовое кольцо, которое я ей тотчас же возвратила с маленькой запиской, объясняя, что я очень благодарна, но мой отец еще не позволяет мне носить бриллианты. Почему я вспоминаю сейчас эти мелочи? Удивительно – сейчас, когда я намереваюсь расстаться с жизнью и со всей ее ложью!.. Там, за окном моей спальни, поет маленькая птичка – что за милое создание! Я полагаю, что она счастлива, так как она не человек… Когда я прислушиваюсь к ее сладкому пению, слезы наворачиваются на мои глаза при мысли, что она будет продолжать жить и петь сегодня на закате, когда я уже буду мертва!
Последняя фраза была просто сентиментальной, так как мне ничуть не грустно умереть. Если б я чувствовала хоть малейшее сожаление, я бы не привела в исполнение свое намерение.
Я должна продолжать свой рассказ, так как в нем я пытаюсь сделать свой собственный анализ, чтобы узнать: не найдется ли оправданий для моей особенной натуры – не сделали ли, в конце концов, меня такой воспитание и общественная школа или я действительно была дурна с самого рождения?
Окружавшие меня обстоятельства нисколько не способствовали смягчению или улучшению моего характера. Мне только минуло семнадцать лет, когда мой отец однажды утром позвал меня к себе в кабинет и рассказал настоящее положение наших дел. Я узнала, что он весь был в долгах, – он жил на деньги, которые ему дали жиды-ростовщики, и эти деньги были даны ему с расчетом, что я, его единственная дочь, сделав богатую партию, заплачу все его долги с тяжелыми процентами.
Он говорил, что надеется на мое благоразумие, и когда явятся претенденты на мою руку, то прежде, чем поощрять их, я сообщу ему, чтобы он мог навести точные справки о размерах их состояния. Я тогда поняла, что была назначена на продажу. Я слушала его молча, пока он не кончил. Тогда я спросила его: «Любовь, я думаю, тут не принимается во внимание?» Он засмеялся и заверил меня, что гораздо легче любить богатого человека, чем бедного, в чем я и удостоверюсь после маленького опыта. Он прибавил с некоторой нерешительностью, что для того, чтобы свести концы с концами, так как расходы городской жизни весьма значительны, он берет под свое покровительство одну молодую американку, мисс Дайану Чесни, которая желает познакомиться с английским обществом и которая будет платить ему две тысячи гиней в год за эту привилегию и за услуги тети Шарлотты как chaperon. Я не помню теперь, что я сказала, когда услыхала это; я знаю, что мои долго сдерживаемые чувства разразились бурей бешенства и что на мгновение он был совершенно смущен силой моего негодования. [23]
Американская пансионерка в нашем доме! Это казалось мне оскорбительным и неблагородным, но мой гнев был бесполезен; торг был заключен; мой отец, несмотря на свой гордый род и достойное положение в обществе, в моем мнении унизил себя до уровня какого-то содержателя меблированных комнат – и с этого времени я потеряла к нему мое прежнее уважение. Конечно, возможно, что я была не права, что я должна была почитать его за то, что он обратил свое имя в доходную статью, одалживая его, как покровительственный щит и арматуру для американки, желающей попасть в общество, но не имеющей ничего, кроме долларов вульгарного «железнодорожного короля», но я не могла смотреть на это в таком свете – я ушла еще больше в саму себя и стала еще холоднее, сдержаннее и надменнее. Мисс Чесни приехала и всеми силами старалась подружиться со мной, но вскоре она нашла это невозможным. Я верю, что она добросердечное существо, но она дурно воспитана, как и все ее соотечественники; мне она с самого начала не понравилась, и я не давала себе труда скрывать это. Между тем, я знаю, она будет графиней Элтон, как только это станет возможным, то есть после годового церемониального траура по моей матери, а может быть, через три месяца по мне. Мой отец воображает себя еще молодым человеком, интересным, и он совершенно не в состоянии отказаться от богатства, которое она принесет ему. Когда она поселилась у нас и тетя Шарлотта сделалась ее оплаченной chaperone, я редко выезжала на общественные собрания, так как я не могла выносить, чтобы нас видели вместе. Я проводила много времени в моей комнате и прочла много книг. Вся модная литература дня прошла через мои руки – если не для назидания мне, то для моего просвещения. Однажды – я помню хорошо этот день, сделавший переворот в моей внутренней жизни, – я прочла роман одной женщины, который я сначала не поняла, но, перечитав некоторые его места во второй раз, я вдруг обнаружила все его ужасное сладострастие во всем его блеске, и это наполнило меня таким отвращением, что я с презрением швырнула роман на пол. Однако я видела в журналах похвальные отзывы о нем; на его бесстыдство намекали как на «смелость»; его вульгарность называли «блестящим остроумием» – факт тот, что хвалебные столбцы, написанные о нем, привели меня к решению прочитать его снова. Ободренная современными «литературными цензорами», я перечла его, и мало-помалу его коварная гнусность проникла в мою душу и засела там.
Я начала думать об этом и вскоре нашла удовольствие в этих думах. Я посылала за другими книгами того же автора, и мой аппетит к этому сорту зудящих романов сделался острее.
Тем временем одна моя знакомая, дочь маркиза, девушка с большими черными глазами и губами, которые невольно напоминали свиное хрюкало, принесла мне два или три тома стихов Суинборна. Всегда преданная поэзии, считая ее величайшим из искусств и до того периода незнакомая с трудом этого писателя, я с жадностью набросилась на книги, ожидая насладиться обычными возвышенными волнениями души, которое поэт внушает смертным, менее божественно одаренным, чем он сам, что и составляет его привилегию и славу. Теперь я бы хотела, если смогу, объяснить ясное действие этого певуна-старика на мою душу – так как я думаю, что для многих женщин его произведения были более смертоносны, чем самый смертоносный яд, и гораздо более развращающими, чем какая-либо из пагубных книг Золя или других современных французских писателей.
Сначала я прочла поэмы быстро, находя некоторое удовольствие в их музыкальном размере и не обращая внимания на смысл стихов, но тотчас, как если б пламя молнии обнажило красивое дерево от украшающих его листьев, мой ум вдруг заметил жестокость и чувственность, скрытые под нарядною речью и убедительным стихом, – и на минуту я приостановила чтение и закрыла глаза, содрогнувшись и с болью в сердце. Была ли человеческая натура настолько гнусна, как ее выставляет этот человек? Разве не было Бога, но только сластолюбие? Были ли мужчины и женщины ниже и развращенней в своих страстях и аппетитах, чем животные? Я задумывалась и мечтала, я внимательно изучала «Фаустину» и «Анакторию», пока не почувствовала себя стащенной вниз до уровня разумения, считающей подобные гнусности благопристойностью; я упивалась дьявольским презрением поэта к Богу и читала опять и опять его стихи «Перед Распятием», пока не выучила их наизусть, – пока они не привели мои мысли к надменному презрению Христа и Его учений. Мне все равно теперь – теперь, когда без надежды, или веры, или любви, я собираюсь погрузиться в вечный мрак и безмолвие, – но ради тех, кто имеет утешение в религии, я спрашиваю: зачем в так называемой христианской стране такому безобразному кощунству, как «Перед Распятием», позволено распространяться среди людей безо всякого порицания со стороны тех, кто избирает себя судьями в литературе? Я видела многих благородных писателей – невыслушанных, но осужденных; многие были обвинены в кощунстве, однако труды их имели совсем другое направление; но этим строчкам не возбраняется делать свое жестокое зло, а автор их прославляется, как если бы он был благодетелем рода человеческого. И я в конце концов пришла к заключению, что Суинборн прав в своих мнениях, и я последовала ленивому и безрассудному течению общественного движения, проводя дни за подобной литературой, обогащающей мой мозг знанием дурных и пагубных вещей. Если во мне и была душа, она была убита; свежесть духа исчезла: Суинборн вместе с другими помог мне пережить если не физически, то нравственно такую фазу порока, которая навсегда отравила мои мысли.
Я знаю, что есть какой-то смутный закон относительно запрещения некоторых книг, вредных для нравственности публики; если существует такое правило, то оно было слишком слабо применительно к автору «Анактории», который, по праву поэта, вторгается во многие дома, принося нечестивые мысли в светлые и простые умы. Что касается меня, то после изучения его стихов для меня ничего не осталось святого; я судила о мужчинах как о скотах, и о женщинах – немногим лучше; у меня не было веры в честь, добродетель или правду, я была абсолютно равнодушна ко всему, кроме одного, и это было моим решением – испытать все, касающееся любви. Я должна была выйти замуж только по материальному расчету, но тем не менее я хотела любви – или того, что называется любовью; не идеальную страсть, но именно то, что мистер Суинборн и некоторые из восхваляемых романистов дня учили меня считать любовью.
Я начала раздумывать: когда и как я встречу своего любовника? Такие мысли, бывшие у меня в то время, могли бы заставить изумиться моралистов, возведших в ужасе руки, но для внешнего мира я была образчиком девической благопристойности, выдержанная и гордая.