Скорбь Сатаны — страница 32 из 86

– Терпеть не могу, когда кто-то убивается из-за пары проигранных фунтов, – сказал мне как-то один из этих сановных титулованных ослов. – Это признак трусости и малодушия.

Понукаемый этой «новой моралью» и желая избежать обвинений в «трусости и малодушии», почти каждый вечер я проводил за баккара и прочими гибельными играми, охотно проигрывая «пару фунтов», что в моем случае означало несколько сотен, ради немногочисленных побед – благодаря им я обрел власть над некоторыми из благородных повес и мошенников голубых кровей из-за «долгов чести», по которым следует честно платить и к которым следует относиться серьезнее, чем к любым другим долгам; насколько мне известно, я все еще их не выплатил. Я делал большие ставки везде, где только мог, и чтобы не отставать от равных мне в «стиле» и «познании мира», я часто наведывался в публичные дома и позволил нескольким полуголым, пропитанным бренди танцовщицам и вульгарным артисткам вытянуть из меня драгоценностей на добрую пару тысяч фунтов, так как подобное времяпровождение называлось «жить в свое удовольствие» и считалось развлечением, достойным джентльмена. Боже! Какими скотами были мы с моими закадычными друзьями-аристократами! Никчемными, бесполезными, бессердечными негодяями! И все же мы считались лучшими, благороднейшими из людей; прекраснейшие из лондонских титулованных красавиц принимали нас в своих домах с улыбкой и шептали нам комплименты – нам, источавшим порок; нам, молодым модникам, которым, знай он, какова наша жизнь на самом деле, честный, терпеливо трудящийся башмачник плюнул бы в лицо, негодуя, как таких низких подлецов способна носить земля! Иногда, хоть и очень редко, князь Риманез играл с нами и посещал мюзик-холлы, и я замечал, что он позволяет себе пуститься во все тяжкие, да так, что никто из нас не мог сравниться с ним в необузданности. Но даже в своем неистовстве он никогда не опускался до грубости – не то что мы; его глубокий, мелодичный смех был звучным, красочным, совершенно непохожим на наш ослиный радостный гогот; он никогда не был вульгарным, и его непринужденные рассуждения о людях и вещах, остроумные, насмешливые, или серьезные, даже патетические, странным образом влияли на всех, кто его слушал, а более всего на меня. Я помню, как однажды мы возвращались с какой-то глупой пирушки – я, в сопровождении трех молодых сыновей английских пэров, а подле нас шествовал Риманез – и мы встретили бедно одетую девушку, с плачем цеплявшуюся за решетку у закрытых церковных дверей.

– О Боже! – рыдала она. – Боже милостивый! Помоги мне!

Один из моих спутников схватил ее за руку, сделав непристойный жест, но внезапно вмешался Риманез.

– Оставь ее в покое! – грозно воскликнул он. – Пусть найдет бога, если сумеет!

Объятая ужасом девушка смотрела на него, из глаз ее струились слезы, и он вложил в ее руку пару-тройку золотых. Она зарыдала еще громче прежнего.

– Да благословит вас Бог! – неистово рыдала она. – Храни вас Бог!

Он снял шляпу и стоял в свете луны с непокрытой головой; на его прекрасном лице, обрамленном черными волосами, застыло выражение необычайной тоски.

– Благодарю вас! – сказал он простодушно. – Теперь я у вас в долгу.

И он направился прочь; мы, притихшие и присмиревшие, следовали за ним, хотя один из моих друзей-господчиков идиотски хихикал.

– Дорого же вам обошлось это благословение, Риманез! – сказал он. – Вы дали ей три соверена – клянусь Юпитером! Будь я на вашем месте, я бы не обошелся одним благословением.

– Несомненно! – бросил Риманез. – Ты заслуживаешь большего, куда большего! Надеюсь, ты это получишь! Благословения тебе без пользы – но не мне.

Как часто я вспоминал об этом происшествии! Тогда я был слишком туп, чтобы придать ему какое-либо значение – поглощенный самим собой, я не уделял внимания обстоятельствам, что, казалось, никак не были связаны с моей жизнью и моими делами. Несмотря на весь мой пьяный разгул и так называемые развлечения, меня поглощало беспрестанное беспокойство – истинного удовольствия мне не приносило ничто, кроме моего медленного, порою мучительного ухаживания за леди Сибил. Она была странной девушкой – ей были достаточно хорошо известны мои намерения, но она предпочитала делать вид, что ни о чем не догадывается. Каждый раз, когда я пытался выказывать ей нечто большее, чем почтительность, являя любовный пыл в своем облике и обхождении, она притворно удивлялась. Хотел бы я знать, почему иные из женщин с такой охотой фарисействуют перед лицом любви? Их инстинкты подсказывают им, когда мужчины в них влюблены, но пока они не загонят лису, или, иначе говоря, не заставят своих поклонников раболепствовать, унизив их настолько, что ради них несчастные безумцы во власти страстей готовы расстаться с жизнью, и даже честью, что дороже жизни, их гордыню не удовлетворить. Но кто я такой, чтобы судить о гордыне – я, чье вопиющее, абсолютное самодовольство ослепило меня, не позволяя ни понять, ни принять ничего, кроме того, в чем отражалось мое эго! И все же, несмотря на весь болезненный интерес, с которым я относился к себе самому, к тому, что меня окружало, к своему комфорту, продвижению в обществе, существовало нечто, вскоре ставшее для меня пыткой, тяготившей меня и ввергавшей в отчаяние – как ни странно, то была моя слава, столь желанная, что должна была стать венцом и вершиной моих амбициозных мечтаний. Моя книга – книга, которую я считал гениальной, вознеслась на волне рекламы и критики – превратилась в литературное чудовище, день и ночь плотоядно преследовавшее меня; жирный, черный шрифт лживых объявлений, данных моим издателем, с омерзительной настойчивостью смотрел на меня со страниц каждой газеты, ненароком открытой мной. Чего стоили похвалы рецензентов! Раздутая, нелепая, мошенническая сенсация! Боже милостивый! Какой тошнотворной, какой лживой казалась она теперь! Каждый хвалебный эпитет переполнял меня отвращением, и однажды, взявшись за один из крупнейших журналов, я увидел там длинную статью о «невероятной блистательности и потенциале» моего романа, в которой меня сравнивали с Эсхилом и Шекспиром одновременно, подписанную Дэвидом МакУингом, и мне захотелось избить этого начитанного продажного шотландца до полусмерти. Неизменным хвалебным рефреном звучало одно и то же: я был «нынешним гением», «надеждой будущего поколения», я написал «роман месяца» – я, величайшее, умнейшее, многограннейшее, блистательнейшее бумагомарающее ничтожество, что почтило чернильницу одним лишь своим касанием! Разумеется, я стал для МакУинга «открытием» – пять сотен фунтов, пожалованные на его загадочные «благотворительные цели», настолько обострили его зрение, что он увидел мое сияние на литературном горизонте прежде всех прочих. Пресса покорно последовала за ним; хотя пресса, в особенности английская, отличается неподкупностью, владельцы газет внемлют доводам разума, когда речь идет о хорошей плате за рекламу. Более того, когда МакУинг объявил меня «открытием» в характерном для него пророческом стиле, несколько критиков написали обо мне несколько эффектных статей, отправив мне свои сочинения с тщательными пометками. Я понял намек, немедленно разослав им в ответ благодарственные письма с приглашением отужинать. Они явились, и все мы вместе с Риманезом пировали по-королевски (после один из них даже написал оду в мою честь), а когда веселье кончилось, двух авторитетов, перебравших шампанского, отправили домой в карете с Амиэлем с тем, чтобы тот сопроводил их и помог добраться до дверей собственного дома. Поднялась шумиха – обо мне, как я и предсказывал, заговорил весь Лондон; ворчащая, чудовищная столица обсуждала меня и мою книгу в своей особенной манере. «Высшая десятка» покупала библиотечные абонементы, и Мьюди выпустил в оборот всего пару сотен экземпляров, чтобы подписчики, ждавшие по пять-шесть недель, устали спрашивать о наличии книги, постепенно забывая о ней. Читатели, за исключением владельцев абонемента, никак не отреагировали на выход книги. Из хвалебных рецензий в газетах следовало, что «все, кто что-то собой представлял» читали этот «чудесный» роман, но это было ложью. Обо мне говорили как о великом миллионере, но никого не заботили мои достижения на литературном поприще. Куда бы я ни направлялся, меня встречали примерно такими словами: «Вы написали роман, не так ли? Как это странно!» – далее следовал смех; «Я не читал его… у меня так мало времени… спрошу в библиотеке». Большинство вообще ни о чем не спрашивало, считая, что дело того не стоит, и я, чьи деньги в сумме с неотразимым обаянием Риманеза положили начало потоку положительных отзывов в прессе, обнаружил, что большая часть публики вообще не читает критических статей. Так что моя анонимная рецензия на роман Мэйвис Клэр ровным счетом никак не повлияла на ее популярность, несмотря на то, что вышла весьма впечатляющей. Это было пустой тратой сил – эту женщину считали слепленной из иной глины, нежели всех остальных, и ее книгу охотно читали, обсуждали и восторгались ей; экземпляры продавались тысячами, несмотря на отсутствие благосклонных оценок прессы и рекламы. Никто не догадался, что я был автором статьи, совершенно безнравственно перевиравшей всю суть ее книги – никто, кроме Риманеза. Вышла она в одном уважаемом издании, экземпляры которого были в каждом клубе и библиотеке, и как-то взяв один из них в руки, он немедля обратил внимание на эту статью.

– Это вы написали! – сказал он, пристально посмотрев на меня. – Должно быть, вам это доставило невероятное облегчение!

Я ничего не ответил.

Какое-то время он молча читал; затем, отложив журнал, взглянул на меня необычайно пытливо.

– Есть люди такого рода, что, если б они были на Ноевом ковчеге, о коем гласит старое глупое предание, они бы пристрелили голубя, несущего в клюве ветвь оливы над пустошью вод. Вы, Джеффри, принадлежите к их числу.

– Мне непонятна суть вашего сравнения, – буркнул я.

– Вот как? Чем же вам навредила эта Мэйвис Клэр? Вы с ней совершенно противоположны. Вы миллионер; она честная женщина, что зарабатывает литературным трудом, а вы, купаясь в роскоши, пытаетесь лишить ее средств к существованию. Делает ли это вам честь? Добытая ей слава – исключительно плод ее ума и усилий, и даже если вам не пришлась по нраву ее книга, стоило ли оскорблять ее так, как вы сделали это в данной статье? Вы совершенно ее не знаете; вы даже ни разу ее не видели…