– Женщин-писательниц я ненавижу! – негодующе воскликнул я.
– Но почему? Потому, что они могут существовать независимо? Или вы предпочли бы видеть их всех рабынями в угоду мужской похоти? Мой дорогой Джеффри, вы неблагоразумны. Если вы признаете, что завидуете известности этой женщины и вините ее в этом, я могу вас понять, так как зависть способна толкнуть на убийство – кинжалом или пером.
Я молчал.
– Действительно ли эта книга так никчемна, как вы о ней отзываетесь? – спросил он наконец.
– Думаю, кое-кому она может понравиться, – сухо ответил я, – но не мне.
Я солгал; и конечно, он знал, что это ложь. Труд Мэйвис Клэр пробудил во мне безоглядную зависть – а тот факт, что Сибил Элтон прочла ее книгу прежде, чем спросила о моей, еще сильнее огорчал меня.
– Что ж, – наконец сказал Риманез, закончив чтение моего потока критики, – могу вам сказать, Джеффри, что это ни в малейшей степени не затронет Мэйвис Клэр. Вы взяли выше мишени, друг мой! Ее читатели всего лишь воскликнут: «Какой позор!» и будут восторгаться ее книгами пуще прежнего. Что же до нее самой – сердце у нее жизнерадостное, и она над этим посмеется. Вам следует как-нибудь с ней встретиться.
– Не хочу я с ней встречаться, – отрезал я.
– Может быть. Но вам вряд ли это удастся, раз вы поселитесь в Уиллоусмир-Корт.
– Не обязательно знакомиться со всей округой, – надменно возразил я.
Лучо расхохотался.
– Как хорошо вам служит ваше богатство, Джеффри! Для нищего бедолаги-литератора, не смевшего мечтать о соверене, как быстро вы постигли всю суть нынешних времен! Более всего я восхищаюсь теми, кто манкирует своим богатством перед своими приятелями и держит себя так, словно способен подкупить саму смерть и благосклонность Создателя. Какое восхитительное бесстыдство, какая непревзойденная гордыня! Я сам, хоть и невероятно богат, так странно создан, что не щеголяю своими деньгами – я предъявляю право на интеллект, не только на золото – и знаете ли, иногда в моих странствиях по свету меня принимали за весьма бедного человека! Но у вас более не будет подобного шанса – вы богаты и выглядите как богач!
– А вы, – вдруг перебил я его с некоторой горячностью, – знаете ли, как выглядите вы? Вы подразумеваете, что у меня на лице написано, будто я богат, но знаете ли вы, что читается в каждом вашем взгляде и жесте?
– Представить не могу! – ответил он с улыбкой.
– Презрение ко всем нам! Неизмеримое презрение. Даже ко мне, кого вы зовете своим другом. Скажу вам правду, Лучо – порою, несмотря на всю нашу близость, я чувствую, что вы меня презираете. Я считаю, что так и есть; вы личность незаурядная и человек необыкновенных талантов; однако вы не должны ждать выдержки и безразличия к людским страстям, подобным вашим, от остальных людей.
Он бросил на меня пытливый взгляд.
– Ждать! – повторил он. – Мой добрый друг, я ничего не жду – от людей. Они же, напротив, – по меньшей мере те, с кем я знаком, – ждут от меня всего. И они это получают… в основном. Что же до моего презрения к вам – разве я не говорил вам, что восхищаюсь вами? И это так. Я думаю, что в блистательном и столь скором достижении вами славы и успеха в обществе есть нечто положительно изумительное.
– Славы! – с горечью отозвался я. – Но как я ее достиг? Чего она стоит?
– Вопрос не в этом, – ответил он с легкой улыбкой. – Какими мучительными для вас должны быть эти угрызения совести, Джеффри! Слава в наши дни, конечно, стоит немного – она утратила свое классическое значение благородного величия, став всего лишь вульгарной, шумной знаменитостью. Но ваша слава, какой бы она ни была, совершенно неподдельна, о ней судят с точки зрения практической выгоды, с каковой стороны сейчас судят все и обо всем. Вы должны помнить о том, что в нынешнее время никто не работает бескорыстно – неважно, сколь чистые и благие намерения лежат на поверхности, в основе всегда кроется личное. Примите это как данность, и вы поймете, что нет ничего более честного и откровенного, чем способ, которым вы заполучили славу. Вы не давали взяток неподкупной британской прессе и не смогли бы, так как это невозможно – она непорочна и ощетинилась своими принципами чести. Не существует ни одной английской газеты, что приняла бы чек ради публикации заметки или хотя бы абзаца; ни единой!
Его глаза весело сверкнули, затем он продолжил:
– Нет, как утверждает британская пресса, лишь иностранные издания погрязли в коррупции – Джон Булль с целомудренным ужасом смотрит на журналистов, что под угрозой бедности немного заработают на том, чтобы похвалить или очернить кого-то. Слава небесам, у него таких журналистов нет, все его газетчики являют собой подлинный образец благонравия, стоически выживая на фунт в неделю, вместо того, чтобы принять десять ради оказанной дружеской услуги. Знаете ли вы, Джеффри, кто в числе первых святых вознесется на небо под звуки фанфар, когда настанет Судный День?
К моей досаде примешивалось веселье; я покачал головой.
– Все английские (не заграничные) редакторы и журналисты! – с благочестивым упоением проговорил Лучо. – А почему? Потому, что они столь добродетельны, столь благочестивы и беспристрастны! Их иностранную братию, конечно же, оставят на вечное растерзание дьяволу, а британцы будут расхаживать по золотым улицам, распевая «Аллилуйя»! Уверяю вас, что считаю британских журналистов достойнейшим образцом неподкупности на всем свете – они стоят рядом с церковниками благодаря своей добродетельности и следованию евангельским заветам – добровольной бедности, целомудрию и послушанию!
В его глазах сияла насмешка сродни отраженному блеску стали.
– Утешьтесь, Джеффри! – продолжал он. – Вы честно добились своей славы. Просто вы, благодаря мне, сошлись с критиком, что пишет для двух десятков газет и влияет на остальных, что пишут еще для двадцати – человеком благородным (а все критики существа благородные), владельцем небольшого «общества» нуждающихся авторов (благородное дело, в которое вы вложитесь), для благотворительных нужд которого я совершенно добровольно выделяю пятьсот фунтов. Тронутый моей щедростью и участием (в особенности потому, что я не интересуюсь судьбой пяти сотен фунтов), МакУинг помогает мне в одном небольшом деле. Редакторы газеты, для которой он пишет, считают его человеком умным и рассудительным; им ничего не известно ни о чеке, ни о благотворительности – им необязательно знать об этом. Все дело в целом представляет собой весьма выгодную сделку, и лишь вы, будучи специалистом по самоистязанию, продолжаете думать о такой мелочи.
– Если МакУинг действительно добровольно оценил достоинства моей книги… – начал было я.
– А с чего бы вам думать иначе? – перебил меня Лучо. – Я считаю его совершенно откровенным и честным человеком. Я считаю, что он действительно говорит и пишет то, о чем думает. Полагаю, что, если бы он счел вашу работу недостойной его рекомендации, он бы отослал мне этот чек назад, предварительно разорвав его в знак презрения!
Сказав это, он откинулся в кресле и захохотал так, что на глазах его выступили слезы.
Я же не мог смеяться – я устал и был подавлен. Тяжкое отчаяние тяготило меня; я чувствовал, что надежда, которой я тешил себя в дни моей бедности, надежда завоевать настоящую славу, столь отличную от известности, растаяла. В настоящем триумфе было нечто неуловимое, неподвластное ни деньгам, ни влиянию. Славословие газетчиков не давало этого. Честно зарабатывавшая себе на хлеб Мэйвис Клэр добилась этого, а я со своими миллионами – нет. Я был глупцом, считая, что способен купить это; мне еще предстояло узнать, что все лучшее, величайшее, чистейшее и достойнейшее в жизни не имеет цены и дар богов не продается.
Спустя недели две после выхода моей книги в свет мы с моим другом были представлены ко двору одним видным офицером, близко связанным с непосредственным окружением ее королевского величества. Зрелище было блистательное – но вне всяких сомнений, ярче всех блистал Риманез. Я поражался статности и очарованию его фигуры, облаченной в черный бархатный костюм со стальной фурнитурой; несмотря на то что я успел привыкнуть к тому, насколько он хорош собой, я никогда еще не видел, чтобы платье так подчеркивало его черты. Я был доволен тем, как выглядел в своем парадном костюме, пока не увидел его; моему тщеславию был нанесен тяжкий удар, и я понял, что, подобно амальгаме, лишь отражаю непревзойденную красоту своего друга. Но я ему нисколько не завидовал – напротив, я выразил ему свое искреннее восхищение.
Казалось, его это позабавило.
– Мой милый мальчик, – сказал он, – все это лакейство, фикция и вздор. Взгляните! – и он извлек из ножен парадную рапиру. – Этот хрупкий клинок бесполезен, он всего лишь символ мертвого рыцарского духа. В старину, если мужчина оскорблял вас или даму, которой вы восхищались, сверкала закаленная толедская сталь – вот так! – Тут он сделал невероятно грациозный выпад – и негодяй получал от вас на память укол меж ребер или в плечо. А теперь… – он вложил рапиру в ножны, – эти игрушки мужчины носят лишь как печальный знак былого мужества, как подтверждение того, сколь трусливы они сейчас, когда надеются не на себя самих, но с готовностью кричат: «Полиция! Полиция!» при малейшей угрозе здоровью их ничтожной персоны. Идемте, время начинать, Джеффри! Идемте, склоним головы перед еще одним человеком, подобным нам, и бросим вызов Смерти и Божественному, что сделали всех людей равными!
Мы сели в экипаж и отправились к Сент-Джеймсскому дворцу.
– Его королевское высочество принц Уэльский – не создатель вселенной, – вдруг сказал Лучо, глядя в окно, по мере того как мы приближались к шеренге солдат, стоявших на страже.
– Конечно нет! – ответил я со смехом. – К чему вы вообще это сказали?
– Вокруг него столько шума, что можно подумать, будто он таковым является, если не чем-то большим. Самому Создателю не уделяют столько внимания, сколько Альберту Эдварду. Мы никогда не облачаемся подобающим образом перед лицом Господа, не удосуживаясь даже сделать чистыми наши помыслы.