– Вы настолько прекрасны и милы, насколько это вообще возможно, – восхищенно ответил я ей, наблюдая, как ностальгия на ее безупречном лице сменяется нежностью.
– Так судите вы, вы, мужчина, абсолютно довольный той, что избрали своей женой! – сказала она с нотой присущего ей прежде цинизма. – Но я знаю себя лучше, чем вы меня. Вы называете меня прекрасной и милой, но не можете называть добродетельной. Я не добродетельна. Ведь та любовь, что пожирает меня…
– Что же это за любовь? – поспешно спросил я, стиснув ее руки, сжимавшие колокольчики и испытующе глядя ей в глаза. – Даже до того, как я услышу от вас ответ, я знаю, что в ней есть страсть и нежность истинной женщины!
С минуту она молчала. Затем на ее губах появилась обворожительно томная улыбка.
– Если вы знаете, то нет нужды вам что-либо говорить, так что не будем здесь задерживаться и нести чушь. Общество обвинит нас в отсутствии хороших манер; какая-нибудь пишущая дама тиснет заметку в газете, где будет сказано следующее: «Гостеприимство мистера Темпеста оставляет желать лучшего, так как он со своей невестой предавался любовной страсти весь день».
– Здесь нет ни одной пишущей дамы, – смеясь, возразил я, одной рукой обняв ее за изящную талию.
– Так уж и нет! – воскликнула она, тоже со смехом. – Неужели вы думаете, что любое грандиозное торжество обойдется без них? Они способны проникнуть в любое общество. К примеру, эта старуха, леди Маравэйл, что весьма стеснена обстоятельствами и пишет по скандальной статье для одной из газет за гинею в неделю. Она точно здесь – я видела, как она объедалась куриным салатом с трюфелями с час назад!
Помедлив и прислонившись к моему плечу, она взглянула сквозь деревья.
– А вот и трубы коттеджа «Лилия», где живет знаменитая Мэйвис Клэр, – сказала она.
– Да, знаю, – немедля отозвался я. – Мы с Риманезом нанесли ей визит. Она уехала и не смогла прийти сегодня.
– Вам она нравится? – спросила Сибил.
– Очень. Она очаровательна.
– А… князю она нравится?
– Клянусь, – улыбаясь, ответил я ей, – я думаю, что она нравится ему куда больше, чем остальные женщины! Он обращался к ней с совершенным почтением, и казалось, почти что робел в ее присутствии. Вам холодно, Сибил? – поспешно спросил я, так как она вдруг задрожала и побледнела. – Уйдемте прочь от реки; здесь, под деревьями, совсем сыро.
– Да, вернемся в сад, на солнце, – полузадумчиво проронила она. – Значит, ваш эксцентричный друг-женоненавистник нашел в Мэйвис Клэр нечто, достойное восхищения. Полагаю, она должна быть весьма счастлива – совершенно свободна, знаменита, верит во все хорошее в жизни и человечестве, если судить по ее книгам.
– Что ж, жизнь в целом не так уж и плоха! – весело заметил я.
Она промолчала, и мы вернулись на луг, где сиятельным гостям, расположившимся в тени деревьев или шелковых шатров, подавали послеполуденный чай, пока – если бы только их кто-нибудь слушал! – незримые музыканты исполняли прекраснейшую и неслыханную музыку и пели, сокрытые от всех, кроме Лучо.
Едва солнце стало клониться к закату, из дома появились несколько маленьких пажей, и низко кланяясь, принялись раздавать затейливо тисненые программки представления живых картин в маленьком импровизированном театре. Множество гостей разом вскочили с кресел на лужайке, горя ожиданием нового зрелища, и в спешке расталкивая друг друга, бросились внутрь, совершенно в духе светских манер, так часто демонстрируемых при дворе ее величества. Мне с Сибил пришлось обгонять нетерпеливую, спешащую толпу, так как я желал занять лучшее место для своей прекрасной невесты до того, как зал переполнится людьми. Однако все сумели разместиться в театре с комфортом без труда – казалось, зал был рассчитан на бесчисленное число зрителей. Вскоре все с живым интересом изучали программки, так как названия живых картин были оригинальными и несколько загадочными. Всего их было восемь; именовались они следующим образом: «Общество», «Доблесть, древняя и современная», «Заблудший ангел», «Автократ», «Уголок ада», «Семена порока», «Его последнее приобретение» и «Вера и материализм». Лишь оказавшись в театре, все наконец-то начали обращать внимание на таинственную, чарующую музыку, что слышалась повсюду весь день. Оказавшись под одной крышей и поневоле вынужденное хранить молчание и сосредоточиться, невразумительное, пустое сборище сливок общества успокоилось, смирилось; с иных лиц, привычных к фальшивой улыбке и фальшивым словам, сошла глупая светская ухмылка, больше не слышно было ужасного хихиканья незамужних охотниц на мужчин, и вскоре даже самая напыщенная из модниц перестала шелестеть платьем. Страстно и трепетно, глубоко и призывно среди наступившей тишины под аккомпанемент двойной арфы звучала виолончель, и я видел, как все слушали ее, словно околдованные, чуть дыша, глядя на золотой занавес с уже знакомой цитатой:
Весь мир есть сцена,
И люди лишь играют свои роли.
Мы не успели наградить виолончелиста аплодисментами – радостно запели скрипки и флейты, играя головокружительный, сладостный вальс. В тот же миг зазвенел серебряный колокольчик, и занавес бесшумно раздвинулся, открыв первую картину – «Общество». Перед нами предстала невероятной красоты женщина в изысканнейшем вечернем платье; в ее волосах и на груди сверкали бриллианты. Ее голова была чуть приподнята, губы полуоткрыты в томной улыбке; в руке она держала бокал пенящегося шампанского, а обутая в золотую туфельку ножка покоилась на песочных часах. Позади, судорожно цепляясь за шлейф ее платья, пресмыкалась другая женщина – в тряпье, измученная, убогая, истощенная голодом; рядом лежал мертвый ребенок. Над этой сценой возвышались две сверхъестественные фигуры – одна в алом, другая в черном, огромные, ростом намного превосходящие человека. Алая фигура олицетворяла Анархию, и ее кроваво-красные пальцы тянулись к бриллиантовой диадеме в волосах Общества; в траурных одеждах была Смерть, и нам, смотревшим на эту картину, казалось, что она заносит стальное копье для удара. Эффект был поразительным, и мрачное предостережение явно произвело впечатление на испуганную публику. Никто не произнес ни слова, никто не аплодировал, но все беспокойно задвигались в креслах, и когда закрылся занавес, в зале послышался всеобщий вздох облегчения. Вновь открылся занавес, явив следующую картину: «Доблесть, древняя и современная». Состояла она из двух сцен: на первой благородный господин елизаветинской эпохи с обнаженной рапирой попирал труп скотоподобного бандита, очевидно, оскорбившего стройную женщину, стремившуюся прочь от места расправы. То была «Древняя доблесть», быстро сменившаяся «Современной», демонстрируя вялого, узкоплечего, бледного денди в смокинге и шляпе, курившего сигарету, безжизненно взывая к грузному полицейскому, чтобы тот защитил его от такого же юного светского дурня в точно такой же одежде, презренно крадущегося за углом и охваченного ужасом. Посыл этой сатирической картины был ясен всем, и мы развеселились куда больше, чем после просмотра «Общества». Далее последовал «Заблудший ангел», где изображалась зала в королевском дворце, полная пышно одетых людей, разбитых на группы и полностью поглощенных своими заботами, совершенно не замечая того, что среди них стоит чудесный Ангел в сверкающих белых одеждах, с нимбом над светлыми волосами и сияющим, подобным закату, ореолом над сложенными крыльями. В глазах ее была печаль, задумчивое лицо выражало надежду; она будто хотела сказать: «Увидит ли мир, что я здесь?» Под громкие аплодисменты занавес закрылся; картина была невыразимо прекрасна, и почему-то мне вспомнилась Мэйвис Клэр. Я вздохнул. Сибил взглянула на меня.
– Почему вы вздыхаете? Это прелестные картины, но их символизм недоступен присутствующей публике; в наши дни никто из образованных людей не верит в ангелов.
– Верно, – согласился я, но с тяжелым сердцем, ведь ее слова напомнили мне то, что я предпочел бы забыть, а именно, ее собственное признание в полном отсутствии веры. Следующей картиной, изображающей императора на троне, был «Автократ». У его ног теснилась жалкая толпа униженных и голодных, протягивавших к нему свои тощие руки в мучительной мольбе, но он даже не смотрел на них, словно их вообще не было. Он склонил голову, прислушиваясь к шепоту почтительно склонившегося советника и конфидента, меж тем как тот прятал за спиной обнаженный кинжал, готовясь вонзить его в сердце монарха. «Россия!» послышался чей-то шепот, едва сцену скрыл занавес; но еле слышные догадки сменились удивленными и восхищенными восклицаниями, как только открылась следующая картина, «Уголок ада». Она была действительно оригинальной и совершенно противоположной тому, что можно было вообразить, исходя из ее названия. Мы увидели черную, глубокую каверну, где искрился лед и сверкал огонь – гигантские сосульки свисали с потолка, а внизу горело бледное пламя. В черном проеме виднелся силуэт человека, считавшего золотые монеты, но каждая из них, падая из его призрачных пальцев, превращалась в язык пламени, и нетрудно было понять заключенную в картине мораль. Заблудшая душа сама была виновна в своих муках и всячески усугубляла и продлевала их. Игра тени и света напоминала картины Рембрандта, но я был рад, когда закрылся занавес – что-то в ужасном лице обреченного грешника напомнило мне жуткую троицу, явившуюся мне в ту ночь, когда застрелился виконт Линтон. Следующей картиной были «Семена порока». Прекрасная, совсем юная обнаженная дева покоилась на роскошном ложе; в руке ее был роман, чье заглавие было отчетливо видно всем – то была книга, принадлежавшая перу одного из прославленных современных писателей. Вокруг нее, на полу и на стоявшем рядом стуле, были небрежно разбросаны схожие романы порнографического содержания, и на всех обложках столь же отчетливо можно прочесть имена их авторов.
– Какая дерзость! – послышался голос леди, сидевшей непосредственно за мной. – Интересно, есть ли в зале кто-нибудь из авторов?