– Верно! – ответил он. – Все, что имеет смысл и является ценным, имеет отношение к деньгам или аппетиту, Джеффри! Очевидно, что более широкого мировоззрения нет. Но мы говорили о любви, и я считаю, что любовь должна быть такой же вечной, как ненависть. Вот вам суть моего религиозного кредо, если таковое у меня есть, – что вселенной правят две духовные силы – любовь и ненависть, – и что их непрекращающиеся стычки создают всеобщую неразбериху в жизни. Обе борются друг с другом, и только в Судный день будет доказано, кто из них прав и кто сильней. Я сам на стороне Ненависти, ибо в настоящее время Ненависть одержала все достойные победы, в то время как Любовь так часто подвергалась мученической смерти, что от нее остался лишь жалкий призрак на земле.
В этот момент в окне гостиной появилась фигура моей жены, и Лучо выбросил свою наполовину выкуренную сигару.
– Ваш ангел-хранитель зовет! – сказал он, глядя на меня со странным выражением: чем-то напоминавшим жалость, смешанную с презрением. – Пройдемте в дом.
Уже на следующий вечер после странной беседы Лучо с Мэйвис Клэр удар молнии, которому суждено было разрушить мою жизнь и обратить меня в прах, обрушился с ужасающей внезапностью. Без предупреждения! – все случилось в тот миг, когда я осмелился счесть себя счастливым. Весь тот день – последний день, когда я знал, что такое гордость или самодовольство, – я наслаждался жизнью в полной мере; это был также день, когда Сибил, казалось, стала милее и нежнее, чем была со мной до сих пор, – когда все прелести ее красоты и манеры, по-видимому, были задействованы для того, чтобы пленить и увлечь меня, как будто мне еще предстояло за ней ухаживать и завоевать ее. Или она хотела очаровать и подчинить себе Лучо? Об этом я никогда не думал, никогда не мечтал. Я видел в своей жене только обворожительную женщину самой чувственной и утонченной красоты, женщину, сама одежда которой, казалось, нежно облегала ее, как будто гордилась тем, что скрывает столь изысканные формы, создание, каждый взгляд которого был блестящим, каждая улыбка была восхитительна и чей голос, настроенный на самые мягкие и ласкающие тона, каждым своим словом уверял меня в такой глубокой и продолжительной любви, какой я еще никогда не наслаждался. Часы пролетели, как на золотых крыльях. Мы трое, – Сибил, я и Лучо, – достигли, как я и предполагал, совершенного единства дружбы и взаимопонимания, мы провели тот последний день вместе в отдаленном лесу Уиллоусмира, под великолепным пологом осенних листьев, сквозь который солнце проливало сочные розово-золотые лучи, мы пообедали на свежем воздухе, Лучо пел для нас дикие старинные баллады и любовные мадригалы, пока, казалось, сама листва не затрепетала от радости при звуках столь чарующей мелодии, и ни одно облако не омрачило идеальный покой и удовольствие от проведенного времени. Мэйвис Клэр с нами не было, и я был рад этому. Каким-то образом я чувствовал, что в последнее время она была более или менее диссонирующим элементом всякий раз, когда присоединялась к нам. Я восхищался ею, – в каком-то братском, наполовину покровительственном смысле я даже любил ее, – тем не менее я сознавал, что ее пути были не такими, как наши, ее мысли – не такими, как наши. Я, конечно, возложил вину на нее; я пришел к выводу, что причиной было то, что я предпочел назвать «литературным эгоизмом», а не его истинным именем – духом благородной независимости. Я никогда не задумывался над своим раздутым себялюбием – жалко гордясь своим состоянием и положением в графстве, что является самым ничтожным видом тщеславия, которому кто-либо может предаваться, – и, поразмыслив над этим, я решил, что Мэйвис была очень очаровательной молодой женщиной, с большими литературными способностями и удивительной гордыней, которая делала для нее совершенно невозможным общение со многими так называемыми «великими» людьми, поскольку она никогда не опустилась бы до необходимого уровня лакейского подобострастия, которого они ожидали, и чего я, конечно, и требовал. Я был бы почти склонен отправить ее на Граб-стрит, если бы слабое чувство справедливости, а также стыд не удержали меня от того, чтобы нанести ей это унижение даже в мыслях. Однако я был слишком впечатлен своими собственными огромными ресурсами неограниченного богатства, чтобы осознать тот факт, что любой, кто, подобно Мэйвис, добивается независимости интеллектуальным трудом и чего-то стоит в одиночку, имеет право испытывать гораздо большую гордость, чем те, кто по чистой случайности рождения или наследства становятся обладателями миллионов. Затем опять же, литературная позиция Мэйвис Клэр, хотя лично она мне нравилась, всегда была для меня своего рода упреком, когда я думал о своих собственных безуспешных попытках снискать лавры славы. Так что в целом я был рад тому, что тот день она не провела с нами в лесу; конечно, если бы я обращал хоть какое-то внимание на мелочи, из которых складывается жизнь, я бы вспомнил, как Лучо говорил ей, что «больше не встретит ее на земле» – но я решил, что это всего лишь поспешные и мелодраматичные слова, без какого-либо смысла.
Итак, мои последние двадцать четыре часа счастья прошли в благодатной безмятежности, – я ощутил растущее удовольствие от существования и начал верить, что будущее готовило мне более яркие события, чем я в последнее время осмеливался ожидать. Новая фаза мягкости и нежности Сибил по отношению ко мне в сочетании с ее редкой красотой, казалось, предвещала, что недоразумения между нами будут недолгими и что ее натура, слишком рано ставшая суровой и циничной из-за «светского» воспитания, со временем смягчится до прекрасной женственности, которая в конце концов является лучшим средством женского обаяния. Так думал я в блаженной и удовлетворенной задумчивости, полулежа под ветвистым осенним деревом рядом со своей прекрасной женой и слушая богатый, великолепный голос моего друга Лучо, выводившего звонкие, неистовые песни, в то время как закат на небе сгущался и опускались сумеречные тени. Затем наступила ночь – ночь, которая всего на несколько часов опустилась на тихий пейзаж, но навсегда нависла надо мной! Мы поужинали поздно и, приятно утомленные проведенным на свежем воздухе днем, рано отправились на покой. В последнее время я стал крепко спать и, полагаю, проспал несколько часов, когда был внезапно разбужен словно повелительным прикосновением чьей-то невидимой руки. Я вскочил в постели – ночник горел тускло, и при его мерцании я увидел, что Сибил больше нет рядом со мной. Мое сердце ударилось о ребра, а затем почти остановилось – ощущение чего-то неожиданного и катастрофического оледенило мою кровь. Я отодвинул расшитый шелковый полог на кровати и заглянул в комнату… она была пуста. Затем я поспешно встал, оделся и подошел к двери, – она была тщательно закрыта, но не заперта, как это было, когда мы ложились спать. Я бесшумно отворил ее и выглянул в длинный коридор – никого! Прямо напротив двери спальни была винтовая дубовая лестница, ведущая вниз, в широкий коридор, который в прежние времена использовался как музыкальная комната или картинная галерея, – один конец его занимал старинный орган, все еще нежно звучавший, с тусклыми золотыми трубами, возвышающимися до резного и рельефного потолка, – торцевая же часть была освещена большим эркерным окном, похожим на церковное, заполненным редкими старинными витражами, изображающими в различных нишах жития святых, центральным сюжетом которых была мученическая смерть святого Стефана. Осторожно подойдя к балюстраде, выходящей на галерею, я заглянул туда и на мгновение не увидел на полированном полу ничего, кроме узоров крест-накрест, образованных лунным светом, падающим через большое окно, но вскоре, затаив дыхание, я стал присматриваться, гадая, куда могла подеваться Сибил в этот ночной час, и я увидел темную высокую тень, колеблющуюся на залитой лунным светом сети линий, и услышал приглушенный звук голосов. С бешено бьющимся сердцем и ощущением удушья в горле, полный странных мыслей и подозрений, которым я не осмеливался дать определение, я медленно и крадучись спускался по лестнице, пока, когда моя нога не коснулась последней ступеньки, я не увидел то, что чуть не повергло меня на землю от приступа мучительной боли – и мне пришлось отступить назад и сильно прикусить губы, чтобы подавить едва не сорвавшийся с них крик. Там, – там передо мной в ярком свете луны, цвета красных и синих одежд нарисованных на окне святых, сияющих вокруг нее, словно кровь и лазурь, окутали мою жену, стоявшую на коленях, одетую в прозрачное одеяние прозрачно-белого цвета, которое скорее подчеркивало, чем скрывало очертания ее фигуры, – ее роскошные волосы ниспадали на плечи в диком беспорядке, – ее руки были сложены в мольбе, – ее бледное лицо обращено кверху; а над ней возвышалась темная внушительная фигура Лучо! Я уставился на них сухими горящими глазами, – что это предвещало? Была ли она – моя жена – неверной? Был ли он – мой друг – предателем?
«Терпение! терпение! – пробормотал я себе под нос. – Это, несомненно, представление, подобное тому, что случилось прошлой ночью с Мэйвис Клэр! – терпение! – давай-ка взглянем на это – на эту комедию!»
И, прижавшись вплотную к стене, я, чуть дыша, ждал ее слов – его голоса; когда они заговорят, я узнаю, – да, я узнаю все! И я пристально смотрел на них, пока они стояли там, смутно удивляясь, даже в своей напряженной тоске, пугающему свету на лице Лучо – свету, который едва ли мог быть отражением луны, когда он закрывал окно, и презрению его нахмуренных бровей. Какое потрясение могло так повлиять на него? – почему он, даже на мой ошеломленный взгляд, казался больше, чем человеком? – почему в тот момент сама его красота казалась отвратительной, а облик – дьявольским? Тише, тише! Она говорила, моя жена, я слышал каждое ее слово, все слышал и все вытерпел, не упав замертво к ее ногам в момент моего бесчестия и отчаяния!
«Я люблю тебя!» – причитала она. – Лучо, я люблю тебя, и моя любовь убивает меня! Будь милосерден! Сжалься над моей страстью! Люби меня один час, всего лишь час! – это не так уж много, о чем можно просить, а потом – сделай со мной что бы ты ни пожелал – пытай меня, заклейми на глазах у публики, проклинай меня перед Небесами – мне все равно – я твоя душой и телом, я люблю тебя!» Ее голос дрожал от безумной, идолопоклоннической мольбы – я в ярости слушал, но молчал. «Тише, тише! – сказал я себе. – Эта комедия еще не разыграна!» – и я, напрягая каждый нерв, ждал ответа Лучо. Он прозвучал в сопровождении смеха, тихого, издевательского: