ал Суинбёрна за его направление, что он пожинал лавры, как будто облагодетельствовал человечество, и что не нашлось ни одного пастора достаточно храброго, чтобы заткнуть глотку этому безумцу и богохульнику. И так я пришла к заключению, что Суинбёрн прав в своих суждениях и продолжала жить в ленивой роскоши, упиваясь развратными и декадентскими романами. Если у меня была душа, то умерла она, скорее всего, в то время. И чистота моего ума пропала навеки. Суинбёрн, в числе других, помог мне умственно, если не физически, пройти через такую школу порока, что лучше и не надо было. Я считала мужчин за животных, и женщин почти такими же. Я не верила ни в честь, ни в добродетель, ни в правду: я была равнодушна ко всему, за исключением одного. Я решила настоять на своем, когда дело коснется любви, я допускала возможность брака на чисто денежных основаниях, но любовь все же будет моя, т. е. любовь, как я ее понимала, не идеальная, но такая, какую описывает Суинбёрн, да и все современные писатели. Я начала задумываться над тем, когда и где я встречу своего любовника, мысли, которые в то время наполняли мне голову, заставили бы содрогнуться от ужаса всех так называемых моралистов; но для внешнего мира, я была примерной молодой девицей, сдержанной и горделивой. Мужчины желали, но боялись меня, так как я никого не поощряла, не находя еще человека, достойного такой любви, какую я могла бы дать. Большинство молодых людей походили на обезьян — хорошо одетых и чисто выбритых, но с той же улыбкой и сладострастными глазами, как косматые жители африканских лесов…
Когда мне минуло восемнадцать лет, я начала „выезжать“, то есть меня представили ко двору со всей пышностью, практикуемой в этих случаях. Перед тем, как ехать, мне сказали, что быть „представленной“ — весьма необходимая и важная вещь, что это гарантирует положение и репутацию. Королева не принимает тех, чье поведение не вполне корректно и добродетельно! Я засмеялась тогда и могу улыбнуться теперь, подумав об этом, — еще бы! Та самая дама, что представляла меня, имела двух незаконных сыновей, не известных ее законному мужу, и она была не единственной грешницей, играющей в придворной комедии! Некоторых женщин, бывших там в этот день, я не приняла бы — так позорна была их жизнь; однако они делали в положенное время свои реверансы с видом прекрасной добродетели и строгости. Время от времени случается, что какая-нибудь чрезвычайно красивая женщина, которой все остальные завидуют, за одну маленькую ошибку избирается „примером“ и исключается из двора, тогда как другие, нарушающие семьдесят семь раз законы приличия и нравственности, продолжают быть принятыми; но очень мало заботятся о репутации и престиже женщин, которых королева принимает. Если какой-нибудь из них откажут — значит, несомненно, что она к своим общественным безобразиям присоединяет великое преступление быть красивой, иначе не найдется ни одной, которая б шепнула о ее репутации! Я, что называется, произвела „фурор“ в день представления, то есть на меня устремились все взгляды, и мне открыто льстили некоторые из дам, слишком старые и некрасивые, чтоб завидовать, и с дерзкою презрительностью обошлись со мной те, что были еще довольно молоды для соперничества со мной.
Пройти в тронный зал было нелегко из-за большой толпы, и некоторые дамы употребляли довольно сильные выражения. Одна герцогиня как раз передо мной сказала своей спутнице: „Делайте, как я, толкайте ногой! Как можно сильней, набейте им синяков, мы тогда скорей доберемся!“ Это изысканное замечание сопровождалось смехом рыбной торговки и взглядом проститутки. Однако же это была „знатная леди“! И много подобных речей я слышала со всех сторон — меня эта толпа поразила своей вульгарностью и дурными манерами.
Когда я, наконец, делала реверанс перед троном и увидела величие империи в лице старой дамы с добрым лицом, выглядевшим очень усталым и скучным, рука которой была холодна, как лед, когда я поцеловала ее, я почувствовала к ней жалость в ее высоком положении.
Кто захотел бы быть монархом, обреченным непрерывно принимать компанию дураков! Я быстро проделала все, что от меня требовалось, и возвратилась домой более или менее утомленная, с отвращением ко всей церемонии, и на следующий день я нашла, что мой „дебют“ дал мне положение „первой красавицы“, или, другими словами, что я теперь формально была выставлена на продажу. Это-то в сущности и разумеется под терминами „представляться“ и „выезжать“ на языке наших родителей. Моя жизнь теперь проходила в одевании, фотографировании, в позировании для модных художников, и мужчины осматривали меня с целью жениться. В обществе ясно поняли, что я не продавалась за известную цифру в год, и цена была слишком высока для большинства покупателей.
Как мне была противна моя постоянная выставка на брачном рынке! Сколько ненависти и презрения я питала к моему кругу за его жалкое лицемерие! Я вскоре открыла, что деньги были главной силой всех общественных успехов, что самые гордые и родовитые лица на свете легко соберутся под кровлей какого-нибудь вульгарного плебея, которому случится иметь достаточную кассу, чтоб кормить и принимать их.
В качестве примера этого я помню одну женщину, безобразную, косую и увядшую, которая при жизни своего отца до сорока лет имела на карманные расходы около трех полукрон в неделю, и которая после смерти отца, оставившего ей половину состояния, (другая половина отошла к его незаконным детям, о которых она никогда не слыхала, так как он всегда считался образчиком непорочной добродетели) внезапно превратилась в светскую женщину; и ей удалось, благодаря осторожной системе и обильной лести, собрать под свою кровлю многих из высшего общества страны. Некрасивая, увядшая и приближающаяся к пятидесятой весне, без грации, ума и талантов, она благодаря только своей кассе приглашала на свои обеды и вечера владетельных герцогов, и все эти „титулы“, к их стыду, принимали ее приглашения. Я никогда не была в состоянии понять такое добровольное унижение людей истинно высокого рода: ведь не нуждаются же они в еде и увеселениях, так как и то, и другое они имеют в избытке каждый сезон! И мне кажется, они должны показывать лучший пример, чем толпиться на приемах у неинтересной и безобразной выскочки только потому, что у нее есть деньги.
Я ни разу не вошла в ее дом, хотя она имела дерзость приглашать меня; кроме того, я узнала, что она обещала одной из моих знакомых сто гиней, если та убедит меня появиться в ее залах: так как моя слава как „красавицы“, в соединении с моей гордостью и исключительностью, дали бы ее вечерам больший престиж, чем даже королевская особа могла ей дать. Она знала это, и я знала это — и, зная это, я никогда не удостаивала ее чем-либо большим, кроме поклона.
Но, хотя я нашла некоторое удовлетворение, мстя, таким образом, вульгарным выскочкам и общественным контрабандистам, я утомилась монотонностью и пустотой того, что великосветские люди называют „весельем“, и, внезапно заболев нервной лихорадкой, я на несколько недель для перемены воздуха была отправлена на берег моря с моей молоденькой кузиной, которая мне нравилась, потому что она была совсем не похожа на меня. Ее звали Ева Майтланд; ей было только шестнадцать лет, и она была чрезвычайно хрупкая — бедняжка! Она умерла за два месяца до моей свадьбы.
Она и я и прислуживавшая нам девушка поехали в Кромер, и однажды, сидя со мною на скале, она робко спросила, не знаю ли я писательницу по имени Мэвис Клер. Я сказала, что не знаю; тогда она протянула мне книгу, называющуюся „Крылья Психеи“.
— Прочитай — сказала она серьезно. — И ты поймешь, что такое счастье.
Я засмеялась и не поварила ей. Почти все нынешние писатели стараются внушить чувство отвращения к жизни и ненависть к людям. Однако чтобы угодить кузине, я прочла данную ей книгу и, хотя она не осчастливила меня, однако внушила удивление и глубокое уважение к женщине-автору. Я навела на ее счет справки, и узнала, что эта была женщина молодая, хорошенькая с незапятнанной репутацией, коей единственные враги были критики. Это последнее обстоятельство так подняло ее в моих глазах, что я немедленно купила все, что она написала и ее произведения стали для меня в некотором роде убежищем покоя. Ее теории насчет жизни странны, поэтичны, идеальны и красивы.
Хоть мне и не удалось применить их к собственной жизни, желание, чтобы в ее словах была частица правды, поддерживало и утешало меня. И женщина похожа на свое творчество, она тоже странна, поэтична, идеальна и красива. Мне кажется непонятным, что в данную минуту, она находится в каких-нибудь десяти минутах ходьбы от меня. Я могла бы послать за ней и все ей рассказать. Но она помешала бы мне исполнить мое решение. Она прильнула бы ко мне с чисто женской лаской, поцеловала бы меня и прошептала:
— Нет, Сибилла, нет, вы сама не своя, приходите ко мне и отдохните!
Странная прихоть пришла мне в голову… Я открою окно и позову ее… Она может быть в саду, пожалуй придет ко мне, если она услышит меня и ответит, кто знает? Может быть, мое решение поколеблется, и судьба, примет иное направление.
Ну что же? Я позвала ее! Трижды я послала ее имя „Мэвис“ в теплый солнечный воздух, и только маленькая птица ответила мне.
Мэвис!
Она не придет сегодня, Бог не выберет ее своим посланником. Она не может угадать, не может знать ту драму, которая живет в моем сердце, драма, сильнее, жгучее всех театральных трагедий. Если бы она знала меня такой, как я есть, чтобы она подумала…
Перенесусь к тому времени, когда мной овладела любовь, любовь страстная, сильная, бесконечная! Какая бешеная радость охватила меня, каким безумным восторгом загоралась моя кровь, какие волшебные сны наполнили мой ум!
Какие грезы овладели моим мозгом! Я увидела Лючио, и, казалось, великолепные глаза какого-нибудь великого ангела пролили свет в мою душу! С ним пришел его друг, в присутствии которого его красота только выигрывала — надменный, самодовольный дурак и миллионер Джеффри Темпест — тот, кто купил меня и кто, благодаря покупке, по закону называется моим мужем…»