Скорби Сатаны — страница 71 из 86

Я пододвинул стул и сел, наблюдая за отражением своего измученного лица в стекле рядом с лицом самоубийцы. Потом я внимательно оглядел мою неподвижную спутницу – и заметил, что она одета очень легко: под шелковым пеньюаром виднелась лишь белая сорочка из мягкой тонкой материи с обильной вышивкой, а через сорочку проглядывало ее окоченелое тело. Нагнувшись, я прикоснулся рукой к ее груди, чтобы проверить, бьется ли ее сердце. Я знал, что этого не может быть, и все же мне показалось, будто почувствовал его стук.

Убирая руку, я наткнулся на что-то чешуйчатое и блестящее. Это был свадебный подарок Лусио, обвивавший ее талию: гибкая изумрудная змейка с алмазным гребешком и рубиновыми глазами. Змея заворожила меня – свернувшаяся вокруг мертвого тела, эта змея казалась живым существом. Если бы она подняла свою блестящую головку и зашипела на меня, я бы вряд ли удивился.

Я откинулся на стуле, почти такой же неподвижный, как сидевшая рядом покойница, и посмотрел, как она, в зеркало. Там отражались мы оба, как бы «двое в одном», как говорили сентименталисты о супружеских парах, хотя на самом деле часто бывает, что нет на свете двух людей, более чужих друг другу, чем муж и жена.

Я слышал крадущиеся движения и сдавленный шепот в коридоре и догадывался, что оттуда за мной наблюдают слуги, но меня это не заботило. Я был поглощен ужасной ночной беседой, которую сам затеял, и настолько проникся духом происходящего, что включил все электрические лампы в комнате и вдобавок зажег еще несколько высоких свечей по обе стороны от туалетного столика. Когда все вокруг заблестело, труп стал выглядеть еще более синеватым и жутким.

Я снова сел и приготовился прочитать последнее послание мертвой.

– А теперь, Сибил, – шепнул я, слегка наклонившись к ней и с болезненным интересом замечая, что ее челюсти за последние несколько минут немного расслабились и улыбка сделалась еще более отвратительной, – теперь признавайся в своих грехах! Я здесь, чтобы тебя услышать. Такое немое выразительное красноречие заслуживает внимания!

Порыв ветра с воем пронесся вокруг дома, окна задрожали, замерцали свечи. Я выждал, пока стихнут все звуки, а затем, взглянув на свою умершую жену, вдруг почувствовал, что она слышит то, что я сказал, и знает, что я делаю.

Я принялся читать.

XXXV

Вот что заключало в себе «последнее послание», начинавшееся с середины и без обращения:

«Я решилась умереть. Не под влиянием страсти или раздражения, но сделав сознательный выбор и, как мне кажется, по необходимости. Мой мозг устал решать задачи, мое тело устало от жизни. Лучше положить этому конец. Мысль о смерти, то есть об абсолютном небытие, мне близка и приятна. Я с радостью чувствую, что могу собственной волей и поступком заглушить тревожное биение сердца, смятение и жар крови, мучительное напряжение нервов. Как бы ни была я молода, для меня нет никакой радости в продолжении жизни. Я не вижу в мире ничего ценного, кроме глаз моего возлюбленного, его богоподобных черт, его чарующей улыбки, – но для меня они потеряны. На короткое время он стал моим светом и жизнью. Но он ушел, и без него мне не нужен этот мир. Как могла я в одиночестве выносить медленное, мучительное течение часов, дней, недель, месяцев и лет? Но лучше быть одной, чем в скучном обществе самодовольного и высокомерного глупца, моего мужа. Он оставляет меня навсегда – так сказано в его письме, которое горничная принесла мне час назад. Ничего иного я от него не ожидала: разве такой человек сможет найти в себе силы простить удар, нанесенный его amour propre![36] Если бы он понимал мою природу, сумел проникнуть в мои чувства или хотя бы стремился направлять и поддерживать меня, если бы он обнаружил хоть какой-нибудь признак истинной любви, о которой мечтаешь и которую редко находишь в жизни, – я думаю, мне было бы жаль его теперь. Я даже попросила бы у него прощения за то, что вышла за него замуж. Но он обращался со мной как с купленной любовницей: кормил, одевал, осыпал деньгами и драгоценностями в обмен на то, что сделал меня игрушкой своей страсти. Я не помню ни одного намека на симпатию, ни одного доказательства самоотверженности или снисходительности. Поэтому я ему ничего не должна. А теперь он вместе с моим возлюбленным, который не станет моим любовником, уехал. Я вольна поступать, как захочу, с этим маленьким пульсом во мне, называемым жизнью. Это всего лишь нить, которую легко порвать. Нет никого, кто мог бы сказать мне нет или удержать мою руку, чтобы я передумала покончить с собой. Хорошо, что у меня „нет“ друзей. Хорошо, что я давно поняла лицемерие и притворство света и усвоила суровые истины жизни: нет любви без похоти, нет ни дружбы, ни религии без корысти, нет так называемой добродетели без сопровождающего ее более сильного порока. Зная все это, кто захочет принять в них участие! На краю могилы я оглядываюсь назад, на краткую череду своих лет, и вижу себя ребенком в этом самом месте, в прекрасном Уиллоусмире. Мне хочется рассказать, как начиналась та жизнь, которой я собираюсь положить конец.

Изнеженная и избалованная, я постоянно слышала, что нужно „хорошо выглядеть“ и находить удовольствие в нарядах. В десятилетнем возрасте я уже была способна на известное кокетство. Старые roués[37], пропахшие вином и табаком, сажали меня на колени и норовили ущипнуть мое нежное тело. Они прижимались своими иссохшими и оскверненными поцелуями кокоток губами к моим невинным губам! Я часто задавалась вопросом, как смеют эти люди дотрагиваться до рта маленького ребенка, если осознают, какие они животные!

Я помню свою бонну – опытную лгунью, которая важничала больше, чем королева, и запрещала мне разговаривать с теми детьми, кто были „ниже“ меня. Потом появилась ханжа-гувернантка, образец безнравственности, но тем не менее с „прекрасными рекомендациями“, имевшая вид строжайшей добродетели, подобно некоторым лицемерным женам священнослужителей, которых мне приходилось встречать впоследствии. Я скоро все о ней поняла, ибо даже в детстве была весьма наблюдательна: историй, которыми потихоньку обменивались они с горничной-француженкой моей матери, время от времени разражаясь грубым смехом, было достаточно, чтобы просветить меня относительно ее истинного характера.

Если не считать презрения к женщине, благочестивой на вид, но развратной в душе, я мало размышляла о сложных вопросах, которые задавала природа. Я жила… – как странно, что я пишу теперь о себе в прошедшем времени! – да, я жила в мечтательном, идиллическом состоянии духа, думая, но не отдавая себе отчет в своих мыслях, полная фантазий о цветах, деревьях и птицах и желая того, о чем ничего не знала: воображала себя то королевой, то крестьянкой.

Я была всеядной читательницей и особенно любила поэзию. Я вчитывалась в мистические стихи Шелли и считала его полубогом. Впоследствии, даже узнав все о его жизни, я не могла представить его человеком с тонким, визгливым голосом и „вольными“ понятиями о женщинах. Но я была убеждена, что для его славы было хорошо, что он утонул в молодости при драматических обстоятельствах: это спасло его от порочной и отвратительной старости. Я обожала Китса, пока не узнала, что он напрасно растратил свою страсть на Фанни Брон, и после этого его очарование для меня исчезло. Не знаю, отчего так произошло, и просто констатирую факт. Моим героем сделался лорд Байрон, который всегда казался мне единственным поэтом-героем. Сильный сам по себе и безжалостный в любви к женщинам, он обращался с ними большей частью так, как заслуживали те недостойные представительницы нашего пола, с кем он имел несчастье повстречаться. Читая любовные строки, написанные этими мужчинами, я задавалась вопросом, встретится ли мне когда-нибудь любовь и какие блаженные чувства мне тогда предстоит испытать?

Затем наступило грубое пробуждение от всех моих мечтаний: детство растворилось в юности, и в шестнадцать лет родители отвезли меня в город, чтобы „познакомить с нравами и обычаями общества“, прежде чем я „выйду в свет“. О, эти нравы и обычаи! Я выучила их в совершенстве! Сначала изумленная, затем сбитая с толку, чтобы составить какое-либо суждение об увиденном, я набралась только смутных „впечатлений“ о вещах, которых и вообразить не могла. Оставаясь в недоумении, я в то же время постоянно общалась с девушками моего круга и возраста: они уже ушли гораздо дальше меня в познании света.

Внезапно отец сообщил мне, что Уиллоусмир для нас потерян: мы не можем позволить себе его содержать и больше туда не вернемся. Ах, сколько слез я пролила! Какое горе испытала! Я не понимала тогда трудных хитросплетений, связанных с богатством и бедностью. Мне было ясно одно: двери дорогого сердцу старого дома закрылись для меня навсегда.

Именно после этого я сделалась холодной и жестокой. Я никогда не любила свою мать. На самом деле я видела ее очень редко, так как она постоянно разъезжала с визитами или принимала гостей и редко брала меня с собой. Поэтому когда ее вдруг поразил первый удар, это не произвело на меня большого впечатления.

О ней заботились врачи и сиделки, при мне состояла гувернантка. Кроме того, сестра моей матери, тетя Шарлотта, переехала к нам, чтобы вести хозяйство. Таким образом, я начала познавать общество, не выражая своих мнений по поводу того, что наблюдала. Я еще не выезжала в свет, но посещала все собрания, куда приглашали девушек моих лет, и замечала многое, не показывая, что способна к пониманию. Я выработала бесстрастную и холодную манеру держаться, принимала равнодушный и холодный вид. Многие воспринимали это как неразвитость, благодаря чему оказывались со мной откровеннее, чем с другими, и некоторые джентльмены нечаянно выдавали свои пороки.

Тем временем мое „светское воспитание“ началось всерьез. Известные титулованные дамы приглашали меня на „чаепития в узком кругу“, потому что я была, по их мнению, „безобидной девушкой“, „довольно хорошенькой, но скучной“, – и позволяли мне помогать им развлекать беседой любовников, навещавших их в отсутствие мужей.