Скорби Сатаны — страница 73 из 86

Прочитав это, я думала о Христе как о „падали распятой“ – если вообще о нем думала. Я узнала, что никто никогда не упрекал Суинберна за эти слова, что это не мешало рассматривать его как кандидата в поэты-лауреаты и что даже священникам не хватило смелости и преданности делу своего Учителя, чтобы публично возмутиться бесстыдным поруганием Господа. Поэтому я пришла к выводу, что Суинберн, должно быть, прав в своих суждениях, и последовала за ленивым и безрассудным ходом общественной мысли, проводя целые дни за чтением литературы, которая обогащала мой ум знанием дурных и пагубных вещей. Если во мне и была душа, ее убили. Свежесть моего восприятия исчезла: Суинберн, среди прочих, помог мне пройти если не физически, то мысленно через такую фазу порока, которая навсегда отравила мои мысли.

Насколько я понимаю, существует какой-то расплывчатый закон о запрете определенных книг, если они оскорбляют общепринятую мораль. Если такой закон действительно имеет силу, то те, кто его не приводит в исполнение, проявляют удивительное небрежение в отношении автора „Анактории“ – поэта, который беспрепятственно проникает во многие дома, развращая нечистыми помыслами тех, кто прежде был чист и простодушен.

Для меня после чтения его стихов не осталось ничего святого: я считала мужчин животными, а женщин ставила лишь немногим выше, я не верила ни в честь, ни в добродетель, ни в истину и была совершенно равнодушна ко всему, кроме одного – желания поступать по-своему в том, что касается любви. Меня могли заставить выйти замуж без любви из чисто меркантильных соображений, но все равно я нашла бы любовь или то, что я называла любовью. Это должно было быть отнюдь не „идеальное“ чувство, а именно то, что господин Суинберн и несколько самых известных романистов научили меня называть этим словом. Я спрашивала себя, когда и как может произойти встреча с возлюбленным: мысли, приходившие ко мне в это время, привели бы в ужас моралистов, но для окружающих я была образцом девичьей благопристойности, сдержанности и гордости. Мужчины желали, но боялись меня, ибо я никогда не делала им никаких авансов, потому что не видела среди них никого, достойного моей любви. Большинство из них напоминало тщательно выдрессированных павианов: прилично одетых и гладко выбритых, но тем не менее сохранивших ужимки, злобные взгляды и неотесанные манеры диких чудовищ.

Когда мне минуло восемнадцать, я начала „выезжать“, то есть меня представили ко двору со всей дурацкой фарсовой пышностью, положенной в таких случаях. Перед выездом мне сказали, что быть „представленной“ – это великая честь и необходимость, что это гарантия будущего положения, и прежде всего репутации. Королева не примет никого, чье поведение небезупречно и не вполне добродетельно. Что за ерунда! Я рассмеялась тогда и теперь не могу не улыбнуться, вспомнив об этом. Ведь у той дамы, которая меня представила, имелись два внебрачных сына, о которых не знал только ее законный муж, и она была не единственной озорницей в Придворной комедии! В тот же день при дворе присутствовали некоторые дамы, кого даже я не пустила бы на порог, настолько бесчестна была их жизнь. Тем не менее они делали скромные реверансы перед троном, изображая из себя образцы добродетели и аскезы. Случается так, что чрезвычайно красивая женщина, которой все завидуют, совершает какой-нибудь промах и ее решают в назидание другим публично наказать – перестают принимать при дворе, в то время как наперсниц, намного больше нарушающих законы приличия и морали, продолжают приглашать. В остальном же репутации и престижу дам, которых принимает королева, уделяется очень мало внимания. Если кому-то из них откажут, это значит, что леди слишком красива, и в этом заключается самое страшное из ее прегрешений, иначе никто и не стал бы шептаться о ее репутации!

В день представления я имела „успех“. Другими словами, дамы преклонных лет, уже не способные видеть во мне соперницу, открыто мне льстили, а дамы молодые, почувствовавшие во мне конкурентку, открыто выражали мне презрение. В тронном зале происходило настоящее столпотворение, и некоторые дамы использовали довольно сильные выражения. Одна герцогиня, которая шла прямо передо мной, сказала своей спутнице: „Делайте, как я, – лягайтесь! Лягайте их посильней в голени, так мы быстрее доберемся!“ Столь изысканное замечание сопровождалось ухмылкой базарной торговки и взглядом шлюхи. Однако это была знатная леди высокого происхождения и с хорошими связями, а вовсе не дикарка. Много подобных речей слышалось со всех сторон в этом высоком собрании, а лучше сказать – в «давке», которая показалась мне в высшей степени вульгарной и совершенно не соответствующей королевскому приему.

Сделав наконец реверанс перед троном, я увидела величие Империи, олицетворяемое добродушной пожилой дамой, выглядевшей очень усталой и скучающей. Рука, которую я поцеловала, была холодна как лед, и я ощутила сильную жалость к королеве. Кто захотел бы быть монархом, обреченным вечно принимать дураков? Я исполнила свои обязанности и вернулась домой, утомленная и раздосадованная церемонией, а на следующее утро обнаружила, что мой „дебют“ поставил меня в положение „первой красавицы“. Другими словами, меня теперь официально выставили на продажу. Вот что на самом деле имеют в виду наши родители-аукционисты под причудливыми терминами „представление“ и „выход в свет“.

Теперь я должна была одеваться, фотографироваться, позировать начинающим модным художникам и „осматриваться“ мужчинами с целью заключения брака. Общество понимало, что меня не продадут за определенную сумму годовых – цена была слишком высока для большинства потенциальных покупателей. Как претило мне постоянно выставляться на брачном рынке! Сколько презрения и ненависти чувствовала я по отношению к подлому и жалкому лицемерию своего окружения! Вскоре я поняла, что деньги являются главной движущей силой всякого успеха в обществе, что самых гордых и знатных господ можно легко собрать в доме любого плебея, если у него хватает денег кормить и развлекать их.

В качестве примера я вспоминаю женщину, некрасивую, немолодую и косоглазую, которой отец выдавал на карманные расходы лишь около полукроны в неделю. Когда же отец умер, оставив ей половину состояния (другую половину унаследовали внебрачные дети, о которых она ранее даже не слышала, поскольку покойный всегда изображал из себя образец добродетели), то старая дева вдруг превратилась в „законодательницу мод“, и ей удалось благодаря интригам и обильной лести собрать под своей крышей самых высокопоставленных людей страны. И хотя она была уродлива, уже приближалась к пятидесяти годам, не обладала ни изяществом, ни остроумием, ни интеллектом, благодаря одной только силе денег она приглашала на свои обеды и танцы знатных особ – и, к их позору, они действительно принимали ее приглашения. Я не могла понять такого добровольного унижения со стороны людей со связями. И дело не в том, что они нуждались в еде или развлечениях – того и другого у них было в избытке в любое время года. Им следовало бы показывать лучший пример, а не толпиться у неинтересной и некрасивой дамы только потому, что у нее есть деньги. Я ни разу не бывала у нее, хотя она имела наглость приглашать меня. Более того, мне рассказывали, что она обещала моей подруге сто гиней, если та сможет убедить меня хоть раз появиться в ее доме. Моя слава „красавицы“ в сочетании с моей гордостью и исключительностью повысила бы престиж ее вечеринок, хоть я и не особа королевской крови. Она знала это, и я тоже это знала. Поэтому я никогда не удостаивала ее чем-то большим, чем поклон.

Конечно, я получала определенное удовлетворение, отомстив таким образом скотской вульгарности выскочек и нарушителей приличий, но я томилась однообразием и пустотой того, что светские люди называют „развлечениями“, и вскоре заболела нервной лихорадкой. Меня отправили на море, чтобы я на несколько недель сменила обстановку. Со мной поехала и моя младшая кузина, которая мне очень нравилась, потому что была совсем не похожа на меня. Ее звали Ева Мейтленд, ей было всего шестнадцать, и она была чрезвычайно хрупкой. Бедняжка! Она умерла за два месяца до моей свадьбы. Мы с ней и сопровождавшей нас горничной приехали в Кромер. Однажды, когда мы вместе сидели на скале, Ева робко спросила меня, знаю ли я писательницу по имени Мэвис Клэр? Я ответила отрицательно, после чего кузина вручила мне книгу под названием „Крылья Психеи“.

– Прочитайте! – искренне сказала она. – Вы почувствуете себя такой счастливой!

Я рассмеялась. Мысль о том, что современный автор может написать нечто такое, от чего человек почувствует себя счастливым, показалась мне смехотворной. Я знала, что цель большинства писателей – пробудить в читателе отвращение к жизни и ненависть к себе подобным. Однако, чтобы доставить удовольствие Еве, я прочитала „Крылья Психеи“, и если эта книга не сделала меня по-настоящему счастливой, то по крайней мере удивила и вызвала глубокое почтение к женщине, ее написавшей. Я узнала о ней все: она молода, хороша собой, отличается благородством характера и незапятнанной репутацией, а ее единственными врагами являются газетные критики. Это последнее обстоятельство настолько расположило меня к Мэвис, что я немедленно купила все ее сочинения, и они сделались для меня настоящей отдушиной. Ее представления о жизни странны, поэтичны, идеальны и прекрасны. И хотя я не могла принять их или следовать им, мне приносило утешение возникающее во мне желание, чтобы эти идеи оказались правдой.

А сама писательница – странная, поэтичная, идеальная и прекрасная, как и ее книги, – сейчас, как ни удивительно, находится всего в десяти минутах ходьбы от меня! Я могла бы послать за ней, если бы захотела, и рассказать ей все. Но она помешает моему плану. Она станет обнимать и целовать меня, держать за руки, приговаривая: „Нет, Сибил, нет! Вы не в себе, вы должны прийти ко мне и отдохнуть!“ Странное настроение овладело мной… Я открою окно и потихоньку позову ее: может быть, она в саду и придет ко мне. А что, если она услышит и ответит? Да, может быть, ход моих мыслей изменится и сама судьба сложится иначе!