Скорби Сатаны — страница 77 из 86

Я погрузился в мечтательные раздумья о том, что не имело ничего общего с моим прошлым и настоящим. Время от времени, после долгих промежутков, Бог создает гениальную женщину с умом философа и душой ангела, и такая женщина способна прославить мир смертных, в котором обитает. Размышляя таким образом, я неотрывно смотрел на Мэвис Клэр и видел, как ее глаза наполняются слезами по мере чтения. Почему же она плачет, недоумевал я, над последним посланием Сибил, которое ничуть не тронуло меня самого? Когда ее голос, дрожащий от скорби, нарушил тишину, я вздрогнул, словно пробудившись ото сна.

Она встала, глядя на меня как на ужасное видение.

– О, как вы слепы! – воскликнула она. – Разве вы не понимаете, что это значит? Разве вы не узнаете своего злейшего врага?

– Злейшего врага? – изумленно повторил я. – Вы удивляете меня, Мэвис. Какое отношение я, мои враги и друзья имеют к предсмертной исповеди моей жены? Она бредила под воздействием яда и страсти и, как следует из ее последних слов, сама не знала, жива она или мертва. Чтобы написать это, она предпринимала феноменальные усилия. Однако в письме нет ничего, относящегося лично ко мне.

– Ради Бога, не будьте так жестокосердны! – пылко взмолилась Мэвис. – Как ужасны последние слова Сибил – бедной, измученной, несчастной девочки! Вы хотите сказать, что не верите в будущую жизнь?

– Ничуть, – ответил я убежденно.

– Значит, для вас ничего не значат ее заверения, что она не умерла, а начала новую жизнь, полную неописуемых страданий? Вы не верите этому?

– Но ведь это предсмертный бред? – пожал я плечами. – Она, как я уже сказал, мучилась одновременно от яда и от страсти и писала так, как мог бы писать подвергаемый пыткам…

– Неужели невозможно убедить вас в истине? – спросила Мэвис. – Неужели у вас так ослабло духовное восприятие, что вы не понимаете несомненного: этот мир – всего лишь тень ожидающих нас Иных Миров? Уверяю вас, в один прекрасный день вам придется принять это ужасное знание! Мне известны ваши убеждения. Сибил тоже была неверующей, как и вы, но все же она в конце концов уверовала! Я не буду пытаться с вами спорить. Если последнее письмо несчастной, на которой вы женились, не может открыть вам глаза на вечные истины и вы по-прежнему предпочитаете их игнорировать, ничто не в силах вам помочь. Вы находитесь во власти своего врага!

– О ком вы говорите, Мэвис? – спросил я изумленно, заметив, что она говорила, устремив взор в пустоту, с дрожащими губами.

– О вашем враге, о вашем враге! – энергично повторила она. – Мне чудится, будто его призрак стоит сейчас рядом с вами! Прислушайтесь к этому голосу из царства мертвых – голосу Сибил! Что говорит она? «О Боже, помилуй! Я знаю, КТО сейчас требует от меня поклонения и тащит меня в разгорающееся пламя!.. Его зовут…»

– Ну и что? – вмешался я с нетерпением. – Там дальше оборвано. Его зовут…

– Лусио Риманес! – заключила Мэвис. – Я не знаю, откуда он явился, но – Бог свидетель – он творец зла, злой дух в прекрасном человеческом обличье, разрушитель и развратитель! Проклятие пало на Сибил, когда она встретила его, и то же проклятие лежит на вас! Оставьте его, если у вас осталась хоть капля разума, воспользуйтесь возможностью спасения, пока она есть, и никогда больше не позволяйте ему взглянуть вам в лицо!

Она говорила задыхаясь, поспешно, словно движимая внешней силой, а я смотрел на нее изумленно и даже раздраженно.

– Такой образ действий для меня невозможен, Мэвис, – ответил я холодно. – Князь Риманес – мой лучший друг, какого никогда ни у кого не было. И его преданность мне подверглась суровому испытанию, которое большинство мужчин не выдержали бы. Я еще не все вам рассказал.

В нескольких словах я описал сцену между моей женой и Лусио в музыкальной галерее Уиллоусмира, свидетелем которой стал. Мэвис слушала с видимым усилием и в конце, откинув со лба спутавшиеся волосы, тяжело вздохнула.

– Простите, но это не меняет моего убеждения! – сказала она. – Я считаю вашего лучшего друга вашим злейшим врагом. И мне кажется, вы не осознаете истинного значения этого ужасного бедствия – смерти вашей жены. Нельзя ли попросить вас оставить меня сейчас? Письмо леди Сибил ужасно на меня подействовало, и я не могу больше о нем говорить… Лучше бы я его не читала… – У нее вырвалось чуть слышное подавленное рыдание.

Понимая, как она расстроена, я взял листки из ее рук и сказал полушутливым тоном:

– Так вы не предложите эпитафию для памятника моей жене?

Мэвис повернулась ко мне с величественным и укоризненным видом.

– Да, предложу, – ответила она тихим негодующим голосом. – Напишите так: «От безжалостной руки – разбитому сердцу!» Это подойдет и мертвой девочке, и вам, живому человеку!

Подол ее платья скользнул по моим ногам: она прошла мимо и исчезла.

Ошеломленный этим внезапным гневом и столь же внезапным уходом, я продолжал стоять как вкопанный. Сенбернар поднялся с коврика у камина и сердито поглядел на меня, очевидно желая, чтобы я удалился. Афина Паллада смотрела, как обычно, с безграничным презрением. Всё в этом тихом кабинете, казалось, молча выпроваживало меня, как нежеланного гостя. Я с тоской озирался в комнате, как усталый изгнанник смотрит на мирный сад, куда он тщетно желал бы войти.

– Как же она похожа на всех женщин, – произнес я вполголоса. – Она винит меня в безжалостности и забывает, что грешницей была Сибил, а не я! Сколь ни велика вина женщины, она обычно получает определенную долю сочувствия, а мужчине достается лишь равнодушие.

Чувство одиночества охватило меня, когда я оглядывал эту мирную комнату. В воздухе витал запах лилий, оставленный, как мне показалось, самой нежной и изящной Мэвис Клэр.

– Если бы я узнал и полюбил ее раньше! – прошептал я, выходя из дома.

Но затем я вспомнил, что ненавидел Мэвис до того, как впервые увидел ее. И не только ненавидел, но клеветал на нее и искажал содержание ее произведений своим грубым пером, и делал это анонимно, из чистой злобы. Тем самым я предоставил публике величайшее доказательство ее гениальности, которое только может получить одаренная женщина, – зависть мужчины!

XXXVIII

Две недели спустя я стоял на палубе яхты Лусио «Пламя». Это великолепное судно было чудом скорости и вызывало во мне, как и во всех, кто ее видел, изумление и восхищение. Яхта управлялась с помощью электричества, и ее двигатели были настолько сложны, что секрет их мощности ставил в тупик желающих разгадать тайну механизма.

Толпа, привлеченная красотой яхты, собралась поглазеть на нее, когда та стояла у берегов Саутгемптона. Некоторые смельчаки даже приближались к ней на лодках, надеясь, что им разрешат подняться на борт ради экскурсии, но дюжие матросы, люди чужеземного и неприятного вида, давали понять, что компания зевак на борту нежелательна.

Подняв белые паруса и малиновый флаг, яхта снялась с якоря на закате того дня, когда мы с ее владельцем взошли на борт. Двигаясь совершенно бесшумно и невероятно быстро, она вскоре оставила далеко позади английский берег, ставший похожим на линию в тумане или на бледное видение давно затонувшей земли. Перед отъездом я совершил несколько донкихотских поступков: в том числе подарил лорду Элтону его бывшее имение – Уиллоусмир, не без удовольствия полагая, что этот расточительный джентльмен обязан возвращением своего имущества мне, хотя я был просто писателем, одним из «тех людей», которым, как воображают милорды, они могут иногда «оказывать покровительство», чтобы потом снова преспокойно забыть о них. Самонадеянные дураки не знают, что обладатель блестящего пера, уязвленный незаслуженным пренебрежением, может и отомстить! В каком-то смысле я радовался и тому, что дочь американского железнодорожного короля, доказывая свое «графство», поселится в почтенном старом доме и будет любоваться своим хорошеньким личиком в том самом зеркале, с помощью которого Сибил наблюдала за наступлением своей смерти. Не знаю, чем мне понравилась эта идея, ведь я не питал зла к Диане Чесни: она была вульгарна, но безобидна и, вероятно, в качестве хозяйки Уиллоусмир-корта окажется не хуже моей жены.

Среди прочих дел, я уволил своего лакея Морриса, чем сделал его несчастным, но подарил ему тысячу фунтов, чтобы он женился и открыл свое дело. Несчастным он стал потому, что никак не мог решить, чем именно заняться, какая профессия принесет больше дохода. Кроме того, хотя он и «приглядывался» к нескольким молодым женщинам, он не мог решить, кто из них будет менее расточительной и более полезной в качестве кухарки и домохозяйки. Любовь к деньгам и желание их умножить отравили его дни, а моя неожиданная щедрость обременила такими неприятностями, что лишила сна и аппетита. Однако меня не волновали его заботы, и я не дал Моррису никаких советов, ни хороших, ни плохих. Других слуг я отпустил, причем каждый из них получил в подарок значительную сумму денег – не потому, что мне хотелось им помочь, а чтобы они поминали меня добром. Единственный способ сохранить о себе добрую память в этом мире – заплатить за это!

Я заказал памятник Сибил известному итальянскому скульптору, поскольку английские скульпторы никуда не годились. Изящный памятник из чистейшего белого мрамора должен был представлять собой устремленного в полет ангела с лицом Сибил, точно скопированным с ее портрета. Ибо как бы ужасна ни была женщина при жизни, по всем законам социального лицемерия после смерти из нее следует сделать ангела!

Незадолго до отъезда пришло известие о внезапной кончине Джона Каррингтона, по прозвищу Боффлз, – моего старого товарища по колледжу. Он задохнулся от ртутных паров во время занятий «ретортацией» своего золота и умер в ужасных мучениях. В другое время эта новость глубоко тронула бы меня, но теперь я почти не сожалел о нем. Я ничего не слышал о Каррингтоне с тех пор, как обрел свое состояние: он ни разу не прислал мне даже поздравительной открытки. Исполненный чувства собственной значимости, я расценил это как непростительное пренебрежение с его стороны и после его смерти переживал не больше, чем любой из нас при потере приятеля. Нам действительно некогда сожалеть, и потом – сколько людей вокруг умирает! Мы сами отчаянно спешим к смерти! Меня не трогали вещи, не касавшиеся непосредственно моих личных интересов, и у меня не осталось привязанностей, если только не называть привязанностью смутную нежность, которую я испытывал к Мэвис Клэр. Но, честно говоря, это чувство было не чем иным, как желанием утешения. Мне хотелось сказать свету: «Вот женщина, которой вы воздаете такие почести, которую венчаете лаврами, – и она любит меня, она не ваша, а моя!» Желание это было корыстным, эгоистичным и не заслуживало другого названия, кроме себялюбия.