Скорбящая вдова — страница 31 из 40

Весенний тонкий лед растаял на цепях. Ужели тайный их союз раскрыт? И ныне Феодосье грозит беда?..

И дрогнул голос:

– Коли распоп не одолел и ты мне не указ, уж вдов не стану слушать…

– Да есть одна вдова… Не токмо, су, рассудком – душою овладела. Скорбящею прозвали… Ну? Иль станешь отрицать?

– Бывал я у вдовы, – признался он. – Однажды крова попросил… Ведь дом ее открыт для странников, убогих…

– А прежде не видал Скорбящей? – хитрил Великий князь.

– Я прежде зрел девицу Соковнину, на свадьбе ее был и на дуде играл. И ты, Великий князь, коли уважил бы кормильца, на свадьбе погулял, так сам позрел бы – ни йоты скорби! Весела и лепа. А ныне посмотри! За что ты держишь ее в черном теле?

– Строптива, как и ты! И старой веры не отвергла… Да сам спроси ее. Тут она, рядом, а я уйду, чтоб не мешать.

Боярин замер, затаился, на стенах стаял иней и заблестел слезой. Шаги Тишайшего в тот час же удалились, послышался стук легких сапожков и шелест платья. Он вмиг признал ее, однако, не чаял свидеться, тем паче, здесь, в узилище, в неволе. Дум мимолетный ток достал души: зачем прислал боярыню? Ужель замыслил чрез нее прознать, где Истина? Ужель прельстил жену посулами, мол, де, узнаешь, куда сокрыли нательный крест Руси, я отпущу его?.. Неужто обманулась? А то зачем пришла, коль было сказано – не признавать и виду не показывать даже на Лобном месте?..

Напрягши цепи, он припал к решетке и узрел лишь полу однорядки да красный сапожок. Она шагнула мимо и в тот же час пропала. И скоро царский глас остановил ее.

– Да что ты, матушка, слепая? Куда ты зришь? Вернись и посмотри в окно!

Она вернулась, краем подола затмила свет и вроде бы склонилась.

– Ой, низко как…

– Нагнись, чай, молодая!.. Ну, видишь узника? Ответствуй, кто таков?

Боярин вскинул руку дабы заслониться – цепь не дала, а смежить очи не достало силы…

Она позрела в тьму, на миг глаза в глаза. И разогнула стан.

– Сего сидельца я не знаю!

– Ну, будет лгать! – приблизился Тишайший. – Иль принести свечу?

– Да что ты, государь, я не слепая. И зрю – сей узник незнаком!

Он в миг смекнул и закричал:

– Помилуй же, сестра! Как незнаком, коль я на свадьбе на дуде играл? А после в терем твой являлся, чтоб крова попросить?.. Ужель не помнишь?

– Где мне упомнить? – вздохнула скорбно и незаметно сапожком огладила решетку. – На свадьбе много дударей играло. А в тереме моем народу, пожалуй, в день до ста… За что тебя, несчастный, заточили?

– За древлю веру я…

– Терпи, любезный. За веру пострадать – се Божья воля, а наша доля…

– Довольно же, вдова! – прикрикнул царь. – Ступай отсюда вон!

И сам в тот час же удалился.

Уж лучше бы погибнуть в скверной яме, безвестно умереть, чем испытать позор!

Оставшись без оков, на воле, распоп негодовал и, ярость не уняв, не мог Москву оставить, дабы вернуться в Пустозерск. Он каждый день ходил к Кремлю, чтоб обличать царя, но всякий раз стрельцы его сгоняли, не подпуская близко. Да он не унимался и, выследив Тишайшего, когда тот в монастырь поехал, вслед побежал. Должно быть, царь молился до самого рассвета и вышел лишь к утру, однако же к его карете приблизиться не дали. Тогда он закричал, взывая к самодержцу:

– Эй, государь! Попомнишь мое слово! Твой род погубит Русь! Поелику безбожен! Нам нужен православный царь! А ты, суть, басурманин!..

Поди, с версту бежал, хуля Тишайшего, и был услышан: стрелецкий голова вдруг развернул коня и, сбив распопа наземь, замахнулся плетью.

– Умолкни, пес! Ведь насмерть засеку!

А Аввакум в тот час вскочил и сам полез под плеть.

– Секи, Пилат! Я весь перед тобой!

Палач зубами скрежетнул и к свите поскакал, ибо имел приказ не трогать Аввакума.

Так и покинул он Москву в смятении и горе. До града Ярославля слезами умывался, былое вспоминая, и утешался тем, что государю не досталась Истина. Хоть сам не завладел, хоть выпустил из рук, но и тишайший супостат ни с чем остался! А так бы продал немцам!

Покуда шел с мучительною страстью, легка была нога и разум светел, а чуть утешил горе, вдруг занемог и чай, седмицу в постоялом пластом лежал. То набежит урядник, то стрелец, или иной начальник, всяк признает – Матерь Пресвятая, так се же Аввакум! – но хоть бы пальцем тронули! Еще и попытают, будто с добром, де, мол, далеко ль держишь путь? Поскольку хворый, так можно и с обозом хоть до Мезени. Распопу было ведомо, откуда сия щедрость, и всякую подмогу он отверг, а чуть одыбавшись, на ярмарку пошел и сторговал коня с повозкой, толику овса, бадейку со смолой, дабы подмазать оси, тулупчик ветхий. А еще на целый рубль купил бумаги, замыслив грамотки писать ко староверам, чтоб вдохновлять на подвиг. С тем и пустился в путь. Однако весть о нем и злая слава бежали впереди, и уж за Вологдой, на Северной Двине, ему сказали, мол, ты что же, Аввакум, отрекся от судьбы и поступился честью?

– Да кто сие изрек? – разгорячился он. – Я – Аввакум! И буду Аввакум!

– А весть была, с царем ты замирился! Он с миром отпустил и место дал в Мезени. Аще повозку подарил, коня и сей тулуп!

– Се ложь лихая! Господь свидетель – сам купил!

– Но замирился?

– Ничуть и не бывало! Аще и злей вражда!

– Чего же отпустил?

– Замыслил погубить!

– Коль так, на плаху бы возвел, или замучил до смерти, а то бы и спалил, – сомненьем мазали, как дегтем. – Царь отпустил!.. Чудно же, право.

– Глупцы безмудрые! – ругался Аввакум. – Да ведали бы истину!.. Тишайший ныне водится сплошь с иноземцами, с поганой немчурой. От них он и набрался хитростей. Се иезуитство суть, и фарисейство!

Народ по мезенской дороге жил простолюдно, без долгого ума, и слов сих не слыхал, а потому и устрашился.

– Что ж на Руси творится, Аввакум? Почто за горем идет беда, а за бедой – несчастье?

Тут без запинки отвечал:

– От древлей веры отреклись! Господне наказанье!

А сам потом, озябнув и трясясь в телеге, о сем и думал: воистину, почто? И до раскола было – то горе, то нужда, и так из века в век. За что ж России сия Господня кара?.. И потом обливался – а ежли не Господь?!.

Ох, спросить бы надо старца! Да что же скажет Епифаний, коли Пилат, Иван Елагин язык урезал чуть ли не под корень? И написать не сможет, перстов нет, коими перо держать…

У Бога токмо и спросить, Ему известно, кто карает Русь.

С сей мыслию, на девяностый день, бесснежною зимой, в телеге, приехал Аввакум в Мезень. Едва обняв жену и приласкав младенца, он подал рубль серебром – все, что осталось, и снова за тулуп. Семейство в плач и на колена.

– Помилуй же, Петрович! Не оставляй! Возьми с собой! Ей-ей, разделим участь! Егда в немилости держали – так всюду за тобой брели, а ныне что?.. Помрем ведь без тебя!

– Ну, вот вам еще конь, – и повод сыну подал. – На ярмарку сведите, иль режьте, коль станет голодно. Хотя и грех…

– Да что нам конь, Петрович? Ты нам нужен! Позри на чад своих! Не ведают отца! Да я уж снова на сносях…

– Почто же эдак? И когда?..

– А с Пустозерска-то бежал через Мезень!

– Ох, право, запамятовал я… Ох, что же мне творить?

– С семейством оставайся! Довольно уж плутать.

– Ох, Марковна! Ох, сыновья! – воскликнул горько он. – Увы, увы мне – в ссылку надо! Вам должно здесь сидеть, а мне след в Пустозерск. Царь место дал, ослушаться не смею.

– Да как же, Аввакум? Слух был, ты вольный! Тишайший отпустил!..

– Цыц, баба! Полно слухам верить! С чего взяла, что отпустил?

– Да едешь сам…

– Се верно, сам. Но лучше в с казаками гнали! Плетьми пороли! – тут Аввакум заплакал. – Даурия, Пашков Афоня… Сколь раз уж помянул! Эх, сладко сек меня!.. А что теперь? Да сам секу себя! Ох, больно мне, душа скулит, подобно псу.. Тишайший ведал, что творит. Знать, немцы научили! Тако, прощай, жена и дети. Не поминайте лихом!

Плеть сунул за кушак и в Пустозерск пошел.

От царского двора она вернулась чуть живая. Карету кони докатили до красного крыльца и встали, прислуга дверцу распахнула и руки подала.

– Слезай же, госпожа. Мы дома!

Боярыня едва лишь шевельнулась и вовсе обмерла. Тем часом нищий люд, подобно саранче, карету облепил и голосить:

– Ратуйте! Ох, беда! Что приключилось-то?! Ох, примерла! Ох, худо ныне будет! Куда нам сирым, кто подаст?..

Тогда и кликнули Ивана, мол, матушка твоя совсем плоха. Боярыч прибежал и к матери в карету, за длани треплет и главу трясет:

– Ах, маменька, проснись! Эк, заспалась!.. Ну, что там государь? Зачем позвал?.. Отверзни очи! Ужель меды вкушала? Царь потчевал?

И глас сыновий чуть оживил ее, открыла очи и уста.

– До смерти напоил…

– Пойдем в палаты! Я уложу тебя, а утром ты проснешься, хмель и развеется, как дым…

– Да коли в так… От хмеля царского не встать. Суровым потчевал вином…

Боярыч скликал всех служанок, велел нести в покои, и следом сам.

– Чудная речь твоя… Обидел государь? Ну, да вот я ему воздам!

– Не смей! – от слов сиих она зашевелилась и руку подняла. – Ты мал еще и глуп, дабы судить царей.

Скорбящую на ложе возложили и отступили – страх овладел: бледна, как полотно, уста уж сини и взор туманом облекло.

– Вели послать за немцами! – служанки задрожали. – Они хоть ни бельмеса, да все же лекаря! И снадобье имеют от всех недуг! Сейчас их все зовут. Намедни Ртищев приболел, так купоросу дали…

– Ступайте вон! – она привстала. – Что немцы мне? Все суета, идите прочь!.. А ты, Иванушка, у изголовья встань.

Тот сам ни жив, ни мертв, приблизился к постели и боязливо встал, словно птенец у краешка гнезда. Боярыня затылок потрепала.

– А ты не бойся, сын. Довольно возмужал и оперился, пора женить тебя…

– Ну, что ты, матушка, я мал, суть отрок! Четырнадцатый год!.. Сие мне не по нраву…

– Что захочу, то сотворю! – застрожилась она. – Не смей перечить мне! Невесту подыщу – и с Богом.

– Ужели в сей же час? – Иван уж чуть не плакал.