– Тебе правда пофиг?
– На тебя не пофиг, на твою ориентацию – вполне. Ну то есть не пофиг, но не в том смысле, в котором ты подумал… – Томас чешет в затылке и задумчиво свистит. – Ну ты, короче, меня понял. Мне пофиг, гей ты или не гей.
– Может, не будем пока произносить это слово? Я еще не привык.
Томас показывает мне большой палец:
– Твое право, чувак. Если тебе комфортно называть это как-то иначе, делись.
– Что-то ничего в голову не приходит.
– Как насчет… «парнелюб»? Сухо, четко, все по делу.
– Угу. – Почему слово, обозначающее чье-то счастье, так неприятно говорить?
– Тебе выбирать, парнелюб. Никто больше не знает?
– Только мы с тобой, – отвечаю я. – Даже Жен не в курсе. Когда разберусь в себе, буду думать, что делать с ней. Может, так у всех парнелюбов бывает: вот тебе нравятся девочки, а потом – раз! – и не нравятся. Или, может, мне нравятся и девушки, и парни, я еще не понял.
Томас пересаживается поудобнее и оказывается чуть ближе: то ли случайно качнулся, то ли специально.
– Как ты думаешь, когда все изменилось?
«Когда появился ты», – думаю я, но вслух не говорю. Вокруг так тихо. В тишине мне неуютно и как будто никогда больше не будет уютно. Если я неверно разыграю карты, я лишусь не только секрета, но, может, и счастья.
– Ну, – отвечаю я, – я в последнее время чуть чаще размышлял, как бы мне жить долго и счастливо. Наверно, это твои изыскания на меня так влияют. Типа вряд ли я смогу быть счастливым, если не разгадаю, кто я такой. И выходит, что я не на сто процентов доволен своей жизнью.
– Тебе не нравится быть парнелюбом?
– Не понял еще. Во-первых, в нашем районе им быть просто опасно для жизни, но я не то чтобы прямо завтра побегу всем рассказывать. И, конечно, вряд ли я выйду с плакатом бороться за права парнелюбов или примкну к парнелюбской организации. То есть, если они отвоюют нам будущее, в котором я смогу просто взять и выйти замуж за парня и всем будет пофиг, классно, пошлю им как-нибудь корзинку фруктов или типа того.
Томас хихикает. Ну все, сейчас он наконец признается, что все это время меня разыгрывал и делал вид, что гей, просто чтобы я ему все рассказал.
– Корзину фруктов! – выдавливает он сквозь смех. – А бананы там есть? А персики?
– Придурок, не смешно!
Томас раскачивается взад-вперед, хохоча. Наконец отсмеявшись – если честно, я бы еще немножко посмотрел, как он веселится, – спрашивает:
– Что дальше будешь делать? Добывать парня, чтобы жить долго и счастливо?
– Честно, без понятия.
Томас пересаживается поближе – теперь мне точно не показалось, – складывает руки на коленях.
– Слушай, это все мне немного напоминает, как несколько лет назад отключали электричество. Помнишь? Я тогда был на улице, и стало так темно, что я свои руки-то с трудом видел, не то что сориентироваться не мог. Но я тупо шел вперед, шаг за шагом, и наконец уткнулся в знакомый угол. Иногда надо просто идти вперед и в итоге придешь куда надо.
– Ты хранишь у себя китайское печенье, с которого содрал эту мудрость?
– Не, я умею избавляться от улик.
Я улыбаюсь и, как и раньше, чувствую, что имею на это право. С Томасом всегда так. Но под ложечкой по-прежнему сосет. Не знаю, что еще ему сказать, чтобы он полностью мне доверился и тоже признался. Он никогда не врет. Интересно, что он скажет, если прямо спросить, нравятся ли ему парни? Ответит, что не нравятся, – значит, он все-таки способен на ложь. Но вот если он скажет «да», я даже не знаю, сколько буду грызть себя за то, что вытянул из него признание клещами.
– Может, я умею читать мысли, а может, у тебя просто вид напряженный, но имей в виду, Длинный: ничего не изменилось. Ты кое-что новое о себе понял, и это нормально. Все осталось как было, – произносит Томас и обнимает меня за плечи, как будто так и надо. Как же я счастлив рядом с ним!
– Спасибо за телепатию, – говорю я и похлопываю его по колену. – Это типа мне теперь нельзя говорить «ничего гейского»?
– Да пофиг, – смеется Томас. Можно каждый вечер будет вот таким? Чтобы просто сидеть в обнимку и смеяться, и все было хорошо.
Но сегодня мне хватит и того, что есть. Зеленый бумажный фонарик отбрасывает такие причудливые тени – и не догадаться, что под ним сидят рядышком два парня и ищут себя. Видны только объятия двух смутных силуэтов.
4А помнишь?
Я обещал себе стать смелее, но вместо этого уже двадцать минут торчу у окна Женевьев под проливным дождем. По ближайшей луже проносится такси с рекламой института Летео, вода летит прямо мне на джинсы. Можно, пожалуйста, Женевьев забудет меня и все будет хорошо?
И можно, пожалуйста, мне сухие штаны?
Наконец я поднимаюсь, сняв кроссовки снаружи. Носки насквозь мокрые, и я чуть не проезжаю по коридору, как по катку, но Женевьев держит меня за руку, чтобы я не упал. Я почти предлагаю посидеть в гостиной, чтобы не намочить ей постель – хреновое оправдание, на самом деле мне не хочется к ней в спальню по другим причинам. Но Женевьев идет именно туда, и я плетусь за ней.
– Блошиный рынок явно закрыт, – говорит Женевьев, помогает мне стащить толстовку и щиплет сквозь футболку за сосок. Щекотно, но мне не до смеха. – У меня не лучший отец, зато его никогда нет дома.
Мы садимся на кровать. Женевьев целует меня. По-хорошему, мне бы ее оттолкнуть, но я не шевелюсь.
– Я люблю тебя, – выдыхает Женевьев и, не дожидаясь неловкой паузы (я же не отвечу), спрашивает: – А помнишь, ты мне всю кровать загадил своими мокрыми джинсами?
Мне надоела эта игра. Может, у меня просто настроение хреновое, но, думаю, дело в том, что типа как бы довольно глупо спрашивать, помню ли я то, что происходит прямо сейчас. Я неправ, да.
Я сажусь, скрестив ноги, беру ладони Женевьев в свои и подыгрываю:
– А помнишь, летом мы с тобой купили водяные пистолеты и я гонялся за тобой по всему Форт-Уилли-парку? А ты все время кричала «стоп игра!» и обливала меня, как только я тормозил.
Женевьев сплетает ноги с моими:
– А помнишь, мы в феврале катались в метро туда-сюда, потому что снаружи было слишком холодно?
– Ага, это было тупо. В час ночи нам все равно пришлось выйти, и было еще холоднее, – отвечаю я. Как сейчас помню этот адский мороз. Я мерз еще сильнее, потому что отдал ей свою куртку. – А помнишь, как мы сидели на классном часу и писали друг другу послания в кроссворде, а потом у нас его забрали? У меня больше нет улик, что ты пишешь «тарнадо».
Женевьев пихает меня.
– А помнишь, мы писали друг другу эсэмэски названиями песен?
– А помнишь, мы катались на лодке в Центральном парке, пошел дождь и я перепугался?
Женевьев хихикает. Пожалуй, играть в эту игру еще более жестоко, чем целоваться, но сейчас одновременно самый подходящий и самый неподходящий момент для воспоминаний.
– А помнишь, на мой день рождения мы путешествовали во времени и ты сказал, что любишь меня?
Женевьев садится ко мне на колени и гладит меня по рукам. Мы смотрим друг другу в глаза, она тянется за поцелуем, и я не отстраняюсь, потому что, понимает она или нет, это наш последний поцелуй. Женевьев кладет подбородок мне на плечо, я обнимаю ее крепко-крепко.
– Помнишь, я пытался быть хорошим парнем и дарил тебе приятные воспоминания? – Она пытается вырваться, снова взглянуть мне в глаза и сказать, что я и сейчас хороший парень, но я сжимаю объятия еще сильнее. Не выдержу сейчас ее взгляда. – Я уже не тот, кого мы вспоминаем.
Женевьев перестает вырываться и тоже стискивает меня изо всех сил, впиваясь ногтями в кожу:
– Так ты?.. Точно. Ты?..
Наверно, она хочет спросить, собираюсь ли я ее бросить. Хотя, может, она имеет в виду: парнелюб ли я?
Я себя знаю: та часть моей личности, которая так долго изображала натурала, подталкивает меня соврать и наобещать, что я смогу превратиться обратно в того, кто ей нужен. Только это уже буду не я, и я с самого начала не должен был быть таким. В итоге я просто киваю: «Угу», – и собираюсь извиниться и все объяснить, но Женевьев высвобождается из моих объятий, отползает на край кровати и отворачивается.
Когда отец покончил с собой, Женевьев отвела меня к себе и дала выплакаться – при друзьях-то не поплачешь. Она объясняла мне химию, чтобы я все сдал, – а я все время залипал на нее и особо не слушал. Когда ее отец оправился от смерти жены настолько, что начал таскать домой молодых девчонок, я устраивал ей по выходным вылазки: скажем, перейти Бруклинский мост, попялиться на людей в Форт-Уилли-парке… А теперь она даже не дает себя обнять.
– Это все он, – произносит Женевьев.
– Не знаю, о ком ты, – тупо вру я.
Она начинает плакать и, как обычно, прячет лицо. В меня летит моя толстовка.
– Иди отсюда.
Я и иду.
5И снова драка
Как играть в крышки
Многие каждый раз чертят игровое поле мелом, но мы много лет назад взяли ведро желтой краски и запечатлели его на асфальте раз и навсегда. Есть тринадцать квадратов с номерами – тринадцатый в самой середке, – и нужно по очереди попасть фишкой в каждую клетку. Кто первый добьет до тринадцати, тот и выиграл.
Самое классное в игре, конечно, делать фишки. Каждый раз, как чья-то семья допивает бутылку воды или молока, мы забираем крышку (иногда еще воруем их из магазинов) и заливаем внутрь свечной воск, чтобы она что-то весила и ее не сдуло первым ветерком. Моей маме нравится обезжиренное молоко, поэтому у меня синяя крышка, а воск я беру с маминых желтых ритуальных свечек.
Сегодня мы играем с Малявкой Фредди (зеленая крышка с красным воском), Бренданом (красная крышка с оранжевым воском) и Дэйвом Тощим (синяя крышка с синим воском).
Скоро должен прийти Томас.
Малявка Фредди встал на четвереньки и измеряет расстояние от старта до тринадцатой клетки (можно первым ударом попасть сразу в нее, это тоже будет победа). Запускает фишку – недолет. Дальше ходит Брендан, его крышка и выглядит как комета, и летит так же стремительно. Он попадает в первую клетку, во вторую и сбивается на третьей.