У порога доктор Касл кладет мне руку на плечо.
– Не забывай, ты делаешь это ради собственного блага, – говорит она с британским акцентом.
– Типа я пришел сюда забыть, что вообще это сделал, – пытаюсь я пошутить. Доктор улыбается.
Скоро я забуду, зачем мне понадобилась операция, и саму операцию забуду. Больше не буду помнить, что у нас было с Колином. Перестану выть от тоски по нему. Меня больше никогда не изобьют в поезде за то, что мне нравится парень. Я больше не буду скрываться от друзей, чтобы заняться чем-то запретным. Та часть меня, которая все портит, сегодня умрет. Мне будут нравиться девочки. Отец был бы доволен.
Операция не гарантирует, что я перестану быть сами знаете кем, но изменить свою природу научными методами – мой последний шанс.
Я лежу на узкой койке, на лбу и у сердца наклеено по электроду. Я уже сбился со счету, сколько раз мне что-то кололи и сколько раз спрашивали, все ли в порядке и точно ли я не передумал. Я постоянно повторяю: «Да, да, да».
Вокруг бегают врачи и техники, настраивают мониторы. Другие что-то печатают на компьютерах, колдуют над данными из моего мозга. Доктор Касл не отходит от меня ни на шаг. Она наливает из крана в углу стакан воды, бросает туда две голубые таблетки и отдает мне. Я пялюсь на таблетки и не спешу пить.
– Доктор, со мной все будет нормально?
– Больно не будет, приятель, – отвечает она.
– А сны вы тоже подавляете?
Иногда сны приносят нежеланные воспоминания, иногда оборачиваются кошмарами. Например, этой ночью мне приснилось, как Колин посадил меня на велосипед, не слушая моих протестов, столкнул с крутой горы и, хохоча во все горло, ушел.
– Да. Они могут свести на нет всю нашу работу, – объясняет доктор. – Если бы мы просто стирали память, такой проблемы бы не было. Но для безопасности пациентов мы только перемещаем дурные воспоминания поглубже. Когда мы примемся за работу, тебе не придется даже переживать их. Это было бы слишком сурово. Ты просто крепко-крепко уснешь.
– Обычно так говорят про смерть.
– Мы не жнецы, а скорее добрые духи.
– Я ничего не заподозрю, когда вы станете меня навещать?
– После операции ты будешь думать, что я когда-то была твоей няней. Всех, кто знает об операции, подготовят, и они будут поддерживать легенду, – объясняет доктор. Я все это уже знаю: раз десять прочел в брошюрках и посмотрел на видео. Сотрудники Летео всегда с разрешения пациентов внедряются в их воспоминания, чтобы потом наблюдать за их состоянием, не вызывая подозрений.
Я не рискую вспомнить про Колина. У меня ничего не осталось на память. Я выбросил его кривые рисунки, дебильные подарки, свитер с «Людьми Икс»… Даже сжег на газу все его смешные записки. Как будто от того, что они обратились в пепел, я мог забыть, что там написано.
Доктор Касл взбивает мне подушку. Интересно, она обо всех пациентах так заботится?
– Аарон, можно один вопрос? Личный?
– Ага.
Она отводит глаза, явно сомневаясь. Не знаю, чего и ждать.
– Извини, если я тебя расстрою… С тех пор как мне поручили твое дело, я видела, насколько тебе тяжело, и все же… Не могу не спросить. Если бы все нормально приняли твою ориентацию – ты все равно хотел бы ее поменять?
Хорошо, что я уже обдумал это даже до того, как отец покончил с собой.
– Дело не в том, чего я хочу. Дело в том, что мне нужно.
К нам подходит техник:
– Все готово, доктор Касл. Дайте знак, когда можно приступать.
Я залпом выпиваю стакан и отдаю ей.
– В бой!
Один из врачей надевает мне маску, техник поворачивает какие-то переключатели. В нос ударяет усыпляющий газ – свежая тугая струя с металлическим вкусом, совсем как жгущая горло лава, поднимающаяся изнутри. Не заснуть становится все сложнее. Эванджелин не перебирает пальцами рукав, но тоже явно нервничает. Когда глаза совсем слипаются, я кое-что вспоминаю. Приподнимаю маску, вдыхаю чистый воздух:
– Пока не забыл – спасибо. – Маска падает обратно.
Врачи начинают обратный отсчет от десяти. На восьми я отключаюсь. Проснусь у себя в кровати обычным гетеросексуальным парнем.
Часть третьяЕще меньше счастья
1С чистого листа
Да ладно, я все еще жив?
Боль выкручивает кости. Я и не думал, что бывает так больно. Помню, на мое девятилетие я плакал, разбив колени. Как это было глупо и смешно. Даже то, как меня избили в электричке, потому что я коснулся Колина, – кажется дружеским щипком. Сейчас меня по-настоящему избили, желая мне смерти. Это даже хуже, чем разрывающая сердце тоска по Томасу.
Вся прежняя жизнь рушится мне на голову – все мои ошибки, которые я, сам того не ведая, сделал снова, все удары по моему разбитому сердцу. Наверно, внутри меня сейчас бьются два сердца, отданные двум людям, – будто настал конец света и Луна и Солнце вместе вышли на небо моей личной планеты.
Два моих мира столкнулись и раздавили меня. Как подняться на ноги?
Перед операцией я просто вырубился, а в Летео уже разложили по полочкам все то, с чем я проснусь. Одни мои воспоминания чуть-чуть поменяли, завернули в новую упаковку, чтобы не говорить мне правду. Другие забили лопатами, похоронили заживо и затолкали поглубже. Но в Летео налажали. Что-то недочистили в потаенном уголке сознания, и вот я уже снова тот, кого хотел убить.
Я хотел забыть, что я гей. Легко сказать, конечно. Это отец думал, что ориентацию можно переключить по желанию, одним щелчком. В Летео бросили вызов природе и стали растить из меня гетеросексуала (недолго же он прожил), прицельно подавляя все воспоминания о моей ориентации: встречи с Колином, папины кулаки, детскую влюбленность в Брендана… Пока я твердо верил, что я не гей, я не был геем. Жить было легко. Но, оказывается, Летео не всемогущи, хотя и я, и врачи надеялись на обратное.
Веки отяжелели и не поднимаются.
Трудно дышать, точно на мне сидит Дэйв Толстый.
В голове гудит, как будто внутри играют в кости. Мысли прыгают мячом-попрыгунчиком.
Лицо, похоже, опухло. Наверно, виноваты друзья. Те, которые избили меня из ненависти.
– Аарон, моргни, если слышишь меня, – доносится до меня голос доктора Касл. Эванджелин.
Не могу сейчас смотреть в глаза ни ей, никому другому. Лежу, зажмурившись, в темноте, и меня затапливает жуткая боль.
Больше спать не могу, хотя пытаюсь.
Один глаз открывается нормально, второе веко тяжелое и болит, побудет пока закрытым. Одним глазом видно половину незнакомой комнаты в темно-синих тонах беззвездной ночи. Чуть поворачиваю голову – на стуле уснула Эванджелин с планшетом на коленях. Как ей удалось заснуть? Может, конечно, стулья для посетителей мягче, чем у нее в кабинете. Там он, по виду, бетонный, чтоб не расслаблялась. Рядом с ней – мама. Сидит, уронив голову на руки, и молится.
– Ма… – еле-еле выдыхаю я, горло саднит. Каким-то чудом мама меня слышит. Эванджелин тоже – вскидывается и открывает глаза, как будто заснула на работе и ее застукал начальник.
– Сынок, мальчик мой! – Мама целует меня в лоб. Больно адски. Она снова и снова извиняется и благодарит бога, что я жив. Эванджелин мягко отстраняет ее. Хоть вздохнуть можно.
– Аарон, – сообщает она, – твое состояние стабильно. Постарайся поменьше шевелиться. – Просит маму напоить меня водой из трубочки и прижимает к больному глазу и ко лбу завернутый в полотенце лед. – У тебя сейчас, наверно, дико голова трещит, но нас очень радует, как быстро ты поправляешься.
– Сынок, очень, очень радует, – добавляет мама.
Я делаю еще глоток. Пить больно, но становится чуть легче.
– Почему я… не… в больнице?
– Сперва тебя туда и доставили, но ты кричал о том, чего не должен был помнить, и твоя мама связалась со мной, – произносит Эванджелин. Я поднимаю голову – посмотреть ей в лицо. Болит шея. – Скорая привезла тебя сюда, и мы четыре дня стабилизировали твой рассудок, чтобы размотанные воспоминания совсем его не разрушили. Когда оклемаешься, проведем несколько проверок, убедимся, что все в порядке.
Четыре дня. Я четыре дня провалялся в отключке.
Вроде бы я помню все, что должен. Хотя как проверить? Я помню, как думал, что Эванджелин – моя няня. Помню, что мамина сантерия – чушь собачья, а я сам кретин и трус.
– Вы… что-нибудь меняли?
– Ничего не трогали, приятель. Там и так все запутано.
Сознание снова захлестывают кошмары: тело отца, его ужасные слова; уход Колина, его поцелуи; тупые придирки Эрика; осуждающие взгляды парней со двора. И самое худшее – наш с мамой разговор перед операцией.
Воспоминание о том, как я впервые признался ей, кажется одновременно знакомым и незнакомым, как давно выросший школьный хулиган, совсем изменившийся, но в чем-то прежний. Я знаю, что мама знает, а мама знает, что я знаю. Об этом можно не говорить, есть более важные вопросы.
– Когда можно повторить операцию? – С каждым словом говорить все легче. – Я хочу снова стать нормальным. Только на всю жизнь, пожалуйста.
Эванджелин не отвечает. Тишину нарушает только мамин плач.
В моем тоне звенит сталь:
– Ваша операция не сработала… Мы дохренища за нее заплатили, потрудитесь сделать ее нормально.
– Если сердце помнит то, о чем забыл мозг, операция ни при чем, – отвечает Эванджелин.
– Бред собачий.
– Я же тебя предупреждала, что наша область науки еще очень молодая и стопроцентных гарантий пока нет, помнишь?
– Помню. Не хочу помнить.
Я поднимаю взгляд на маму. Она мотает головой:
– Нет, больше я ничего подписывать не буду. Мне чудом вернули сына, я отказываюсь снова тебя терять.
Лучше бы экзорциста мне вызвали, или в конверсионный лагерь на все лето сослали, или еще что-нибудь придумали.
– Можете, пожалуйста, обе уйти? Мне надо побыть одному.
– На пять минут можем, – соглашается Эванджелин. – Больше, боюсь, в текущих обстоятельствах небезопасно.