Скорее всего — страница 20 из 47

Однажды бабушка, в основном молчавшая, решилась встрять в разговор. Она сказала: “Нюра, вот вы тут все говорите про евреев. А ведь я, между прочим, тоже еврейка”. Судя по всему, лучшей шутки хозяева прежде не слышали никогда, поэтому от дружного хохота долго не могли произнести ни слова, а только безвольно махали руками. Первой отсмеялась Нюра и, вытирая слезы, сказала: “Ой, не могу! Сама себя еврейкой назвала. Мосевна, ты что ж такое говоришь! Ты ж хороша баба, хоть и городска! Кака ж ты еврейка-то! Ну насмешила! Я прям чуть не обоссалася!”

Превратности любви

Это история почти такая же старая, как история вообще. Согласно распространенному мнению, критически мыслящая интеллигенция возникла как следствие перепроизводства образованных людей. Люди, не вписавшиеся в институты власти, становились критиками этих институтов. Но от власти они не дистанцировались. Ненависть и любовь перетекали одна в другую, образуя какую-то ленту Мебиуса. Даже и наше все, даже Пушкин, декларативно отказывавшийся “зависеть от царя, зависеть от народа”, не умел последовательно соответствовать собственному манифесту.

Существует миф о русском дворянстве как о носителе определенных ценностей, главной из которых является честь. Миф – он и есть миф. А реальность заключается в том, что существует особый род подлости, именно дворянской, придворной подлости. Все это описано русской литературой, и незачем повторяться. Близость к власти во что бы то ни стало требует нравственных жертв, и они приносятся, причем с чистопородной элегантностью. Близость к власти есть абсолютная самоцель, а формулой “власть отвратительна, как руки брадобрея” пусть утираются ущербные неудачники. Слово “порода” не всегда окрашено в безусловно позитивные тона. Мы ведь видим и сегодня эту “породу”, этих несомненно ярких и разнообразно одаренных отпрысков старинных родов, трепетно относящихся к своим родословным, с фатальной неизбежностью и с непоколебимой уверенностью в своих правах воспроизводящих подлость своих предков. Они, как и их предки, не мыслят своего существования вне близости к власти. Однажды я слушал по радио интервью Михалкова-старшего. В числе прочего он говорил о том, что прожил счастливую жизнь, ибо никогда и ни при каких обстоятельствах не говорил того, чего не думал. И представьте себе, я ему поверил. Он именно всегда, всякий раз думал именно то, что говорил. Такие понятия, как беспринципность или, скажем, цинизм, просто из какого-то другого словаря. Они ничем не могут помочь в осмыслении этого причудливого феномена. Если скажешь, что, может быть, не очень красиво получается, когда один и тот же автор три раза переписывает слова государственного гимна, тебя просто не поймут, а если поймут, то поймут как завистника и неудачника. Их всех – старых гимнописцев, стареющих кинорежиссеров, одаренных злословных писательниц – объединяет одно: завещанное предками влечение к власти. Ибо успех и власть – это одно и то же.

Впрочем, “дворянский этап” постепенно сходит на нет. Скукоживается на глазах и “разночинский”, шестидесятнический этап. К власти жмутся новые ребята, не отягченные не только дворянскими, но и советскими комплексами. Страна совсем другая, они совсем другие. Власть тоже совсем другая, но она власть, и это главное.

Мы наблюдаем расцвет определенной моды, моды на лояльность. И дело вовсе не только в развеселой семейке спичрайтеров, политтехнологов да раскрутчиков всех мастей. Это работа такая.

“Быть в оппозиции пошло” – вот что сказал мне недавно один знакомый газетный писатель в ответ на мое осторожное недоумение по поводу его, на мой взгляд, уж слишком безудержного рвения в оценках исторических свершений законно избранного президента. Я не нашел что ответить. Выходит, что это не проблема этики, а проблема эстетики. Проблема моды. Было вот модно критиковать и зубоскалить. Теперь модно лизать и подмахивать.

Впрочем, неправильным было бы стричь всех под одну гребенку.

Неправильным было бы успокоиться на том, что “от них, сук продажных, чего и ждать?”. Неправильно. Слишком просто и слишком самоуспокоительно. Я даже верю в возможность искренней страсти по отношению к государству. Я даже понимаю, что “обаяние власти” – это не пустой звук, не прикрытие шкурных интересов. Я даже понимаю, что для кого-то это лишь азартная постмодернистская игра, игра в цинизм, игра в неразличение добра и зла, верха и низа, игра в нарушение границ и дистанций. Я даже понимаю, что в интеллигентской, особенно артистической и журналистской, среде весьма распространены трепетные, женственные натуры, влюбчивые до невозможности. Я, как и многие, не могу забыть, как один жесткий и бескомпромиссный телеведущий брал интервью у вновь избранного второго российского президента. Я помню его глаза, глаза влюбленной в учителя физкультуры девятиклассницы, не умеющей превозмочь своего горячечного обожания. Я не мог не верить в искренность его чувств. Впрочем, последующая стремительная эволюция телеведущего заметно поколебала мою веру в чистую, целомудренную любовь.

Ну и мода опять же. Мода на политический и эстетический консерватизм, на просвещенную ксенофобию, на рассуждения о национальных интересах, на “позитивность”. Тут совпадение многих, впрочем, связанных друг с другом обстоятельств. И невнятная генетическая тоска по “порушенным традиционным ценностям”. И неосознанная для одних и вполне даже осознанная для других ностальгия по советским культурным колхозам – творческим союзам, где многим, вроде как горьковскому ужу, было некогда “тепло и сыро”. И влияние общемировых неоконсервативных тенденций.

Из политической и общественной жизни ушло время артистов. Пришло время пыльной скуки, бумажного шелеста, коридорного шепотка, мимолетного переглядывания, многозначительного покашливания, молчаливого тыканья пальцем в потолок.

Время, рекрутировавшее тот тип искусства и тот тип журналистики, какие сложились к сегодняшнему дню, увы, подходит к концу. Пришло время бархатной реставрации, время бесшумной фундаментализации всех сфер общественной и культурной жизни. Сама идея культурного пространства, где сформировалась и бытует свободная, ироничная, непочтительная интонация, с точки зрения новых времен всего лишь затратный анахронизм.

Новое время – новые песни; о главном, разумеется. И новые ценности – разумеется, вечные.

Моды сменяют друг друга, чередуясь, как широкие и узкие штаны. Пусть так. Отрицать моду нецивилизованно. Но существует и такой принцип, который исповедуют многие, я в том числе. Этот принцип сводится к формуле “модно то, что я ношу”. И мне плевать на чужую моду.

И речь не о том, чтобы непременно пребывать в оппозиции. Натужная, крикливая, неопрятная оппозиция так же глупа и неприятна, как респектабельная, самодовольная, лоснящаяся любовь к начальству. Впрочем, нет, не так. Глупа так же. Неприятна так же. Но в гораздо меньшей степени опасна для душевного здоровья общества.

Нужна дистанция. Именно дистанция по отношению к власти, государству и даже обществу. Но на это не способна интеллигенция, склонная к крайностям. Одним из признаков цивилизованности того или иного государства можно считать наличие такой общественной функции, носителем которой является человек, обычно называемый интеллектуалом. Это не оппозиционер и не апологет государства. Это его трезвый критик и ироничный комментатор. Это официально признанный носитель независимого взгляда. Это диагност. И никому не приходит в голову упрекнуть его в неблагодарности. Про таких людей никто не скажет, что сало они американское едят, а сами только гадят, издеваются да подначивают. Эти люди необходимы, и никому не приходит в голову в этом усомниться.

Но это другая традиция, которая ни к нашей стране, ни к нашей интеллигенции – “совести народа” – никакого отношения не имеет. А к ней имеют отношение судорожные метания от ненависти и презрения к горячей любви и беззаветной преданности.

Слово “интеллигенция” недаром женского рода. Она, то есть русская, потом советская, потом снова русская интеллигенция, – дама столь же влюбчивая, сколь и ветреная.

В начале советской власти интеллигенция не очень жаловала Ленина. Революцию, которая ей “дала все”, она беззаветно любила. Ленина – не очень. Поэма Маяковского – скорее социальный заказ уже сталинской эпохи, чем плод страсти.

Интеллигенция на ранних порах полюбила Сталина. Он завораживал и интриговал. Он мало говорил и очень пристально смотрел. Потом к этим вольным чувствам прибавилось ощущение ледяного ужаса, и интеллигенция на многие годы закоченела в своей любви, вроде как спящая красавица, покуда к ее сахарным устам не приник Никита Сергеевич. Тогда интеллигенция прониклась священной ненавистью к тирану и полюбила как раз Ленина, полюбила настолько, что со всей решительностью, на какую оказалась способна, потребовала убрать его с денег. Впрочем, не особенно отказывалась и от денег с Лениным.

Я хорошо помню, как интеллигенция пыталась полюбить Андропова, сменившего совершенно нетоварного, смешного, нелепого, обсыпанного орденами и анекдотами Брежнева. Я помню, как мне всерьез говорили о том, что Андропов – человек интеллигентный и образованный. Что он не то, чем кажется вначале. Что он собирает абстрактные картины, слушает джаз, а по своему дачному участку ходит в – страшно сказать – джинсах. Я тогда спросил у одного своего приятеля: “Как ты думаешь, мы доживем до того, что члены Политбюро вдруг разом облачатся в джинсовые костюмы?” “Боюсь, что доживем”, – ответил приятель. Он, слава богу, ошибся. До такого великолепия мы не дожили, а дожили мы до того, что никакого политбюро нету и в помине. Политбюро нет и многого другого нет, а вот любовь и ее превратности никуда не делись, ибо ни природа, ни история не терпят пустоты.

Некритические дни

В нашей стране критика во все времена воспринималась с большим подозрением, иногда чреватым серьезными последствиями для носителя критического сознания. Критика в разные времена называлась то очернительством, то лживыми измышлениями, порочащими наш общественный строй, то фальсификацией истории в ущерб интересам группы граждан, в дальнейшем именуемой “Россией”.