Скорей бы настало завтра — страница 26 из 29

Немец, надсмотрщик линии, все не показывался.

— Ленивые, дьяволы, — не удержался наконец Бекасов и принялся ругать немецких телефонистов, будто это ему они должны были наладить связь.

Разведчики уже отчаялись кого-либо дождаться, когда вдали замигал фонарик.

Как Бекасов и предполагал, телефонисты пришли вдвоем.

На немца, шедшего впереди, набросился Фоминых. Он вырос как из-под снега и расправился с ним быстро и бесшумно.

Бекасов бросился под ноги второму и свалил его. Тот оказался дюжим верзилой и сопротивлялся отчаянно, но ему мешала катушка с кабелем на спине, да и не так легко было устоять против широкоплечего Бекасова, хотя боролся тот одной рукой, потому что другой крепко зажал немцу рот.

А тут еще подоспел Фоминых, и через минуту телефонист лежал со связанными руками, с кляпом во рту и с забинтованным подбородком — словно у него болели зубы.

Немец лежал на снегу и тяжело дышал. Он долго артачился, никак не хотел подыматься на ноги и идти с разведчиками. Он уже понял, что его обязательно хотят взять живьем, что его жизнью дорожат, а потому начал капризничать и упираться.

Бекасов нарочно громко заговорил с Фоминых. Он не видел лица немца, но по тому, как тот перестал сопеть и насторожился, убедился, что он кое-что понимает по-русски.

— Пожалуй, придется фрица прикончить, — внятно, повысив голос, сказал Бекасов. — В куклы с ним, что ли, играть?

Пленный тотчас же послушно вскочил на ноги.

Так они и двинулись в обратный путь — впереди всевидящий, не признающий компаса Фоминых, за ним на поводу немец со связанными руками, сзади Бекасов.

Ночь такая темная, что не видно снега под ногами, не видно кисти руки, протянутой вперед. Но Фоминых обладал кошачьим зрением, он шел быстро, уверенно. Никто не мог сравниться с ним в искусстве ходить и воевать ночью.

Когда немец слишком громко сопел или шаркал ногами, Бекасов призывал его к порядку легким подзатыльником.

«Язык» был доставлен, как выразился Фоминых, «в исправном виде» и сдан капитану «на ходу», даже с катушкой кабеля в пунцовой обмотке. Катушку пленный так и приволок на спине — «зачем же пропадать добру?».

В блиндаже Квашнина при свете «летучей мыши» Бекасов мог наконец как следует разглядеть немца. Бекасов спросил у переводчика, как зовут немца, и записал имя в книжечку. Он вел список своих «языков», и все они значились под именами: Курт, Вилли, Рихард, еще один Курт, Фриц, Хельмут, Михель, Адольф и еще один Рихард.

Бекасов, выяснив, что немца зовут Карлом, потерял к нему всякий интерес. Все равно, кроме «капут», «цурюк» и «хенде хох», Бекасов не понимал по-немецки ни слова.

Капитан Квашнин протянул Бекасову документы, ордена и пошутил:

— Ох, боюсь я, что придется вам в третий раз гимнастерку дырявить.

Бекасов сделал вид, что не понимает, о чем идет речь, и собрался уходить. Ему бы уже давно пора собраться и уйти, но он все медлил, мялся и, наконец набравшись духу, сказал:

— Мы там, в доме отдыха, пять суток не дожили. Так что, если требуется, можем вернуться.

— Это совсем не обязательно. Еще за наказание примете.

— Да мне-то все равно, но вот моя группа обеспечения обижается, что я ему курорт испортил.

— Ну что же, пошлем одного Фоминых, если вы отказываетесь, — сказал капитан, с трудом удерживаясь от смеха.

— Да как сказать, — замялся Бекасов. — И самому не мешает после Карлушки проветриться. Все-таки поспать на простынях и на других постельных принадлежностях…

Квашнин расхохотался, разрешил вернуться в дом отдыха, да еще приказал отгулять те два дня, которые занимались делом.

В тот же день полковник вручил Бекасову и Фоминых ордена Славы III степени и приказал отвезти разведчиков в дом отдыха на своей машине.

Бекасов ввалился в дом отдыха шумный, каким его здесь не видели, а к обеду вышел в новенькой гимнастерке, при всех орденах. За ним, одергивая гимнастерку и водворяя на место пряжку, вошел Фоминых.

— Это когда же ты, братишка, успел? — поразился рябой старшина. Он сидел в красном углу, на самом почетном месте, куда его в качестве самого знатного отдыхающего усадил лейтенант в день приезда.

— Старые дела, — небрежно, стараясь казаться равнодушным, сказал Бекасов и принялся за борщ.

Обедающие многозначительно переглянулись, старшина так и остался сидеть с пустой ложкой в руке, уставившись на грудь Бекасова, но вопросов больше никто не задавал, тем более что борщ был знаменитый и все проголодались после прогулки на лыжах.

Фоминых на лыжах не ходил, но в аппетите не уступал никому и дважды просил добавку — тарелка всегда казалась Фоминых мелкой посудой. Тарелки — это, пожалуй, единственное, что не устраивало Тихона Петровича в доме отдыха.

Марфуша подкармливала Фоминых, но улыбалась при этом Бекасову и чаще, чем нужно, поправляла прическу.

— Аппетит у моего Тихона Петровича — уйди с дороги, — посмеивался Бекасов. — Его сразу нужно большими калориями кормить, а мелкие калории для него без последствий. Он может три комплекта борща съесть…

Вечером, когда все в доме отдыха узнали, что разведчик «Козырь» это и есть их сосед, скромный парень со смеющимися голубыми глазами, Бекасову не удалось отвертеться от рассказа о последней вылазке.

Он никогда не распространялся о происшествиях по ту сторону фронта — в этих делах Бекасов был скромен и немногословен, как Фоминых. Но сейчас он разболтался и, кто знает, может быть, виной тут была Марфуша, которая тоже пришла послушать. Она уселась у печи в любимой позе, опершись подбородком на руки, и не сводила с рассказчика блестящих глаз.

— Я ему сую кляп в зубы, а мой Карлуша нос воротит, брезгует. А чего, спрашивается, брезговать-то? Что ему грязную портянку в рот суют или тряпку половую? Нет, я на него индивидуальный пакет потратил. Вата с гарантией, кипяченая. И бинт, чтобы он вату не выплюнул, — из того же пакета. Полная гигиена!

Все вокруг засмеялись, рябой снайпер даже крякнул от удовольствия и стал крутиться на табуретке во все стороны, а Марфуша посмотрела на Бекасова с восхищением и зачем-то опять стала поправлять пышные волосы.

Потом все начали собираться ко сну. Бекасов накануне ночью не сомкнул глаз, но ему все-таки захотелось сейчас прогуляться.

— Ты оставайся, Тихон Петрович, — мягко сказал Бекасов, нахлобучивая ушанку. — Мне сегодня группа обеспечения не требуется. Да и луна светит во всю железку…

Бекасов вышел на крыльцо и оказался лицом к лицу с Марфушей, глаза ее ласково светились. Бекасов не уславливался о свидании, но не удивился, найдя ее на крыльце.

— Это я, Марфуша, — сказал Бекасов, как будто она не стояла рядом и не видела его лица, потерявшего при лунном свете весь загар.

Они пошли по деревенской улице, которая сейчас была видна из конца в конец.

Снег, расплавленный дневным солнцем, лоснился при свете молоденькой луны, как если бы его корка была смазана жиром. Крыши отбрасывали резкие тени, и дым, который валил из трубы соседнего дома, стлался по снегу смутным движущимся пятном.

Вода в колеях на дороге и в черных копытных следах успела покрыться ледком, но Марфуша опасливо переступала через подмерзшие лужи, будто, ступив на них, можно было промочить ноги.

Она доверчиво опиралась на руку Бекасова, а он с веселым удивлением думал, что луна, оказывается, вовсе не всегда вызывает у разведчика раздражение, досаду и не всегда мешает жить.

Студеный ветер дул так же, как вчера, когда они лежали с Фоминых на хвое в чужом перелеске, но ветер казался сейчас совсем теплым и ласковым — это было предчувствие весны.

1944

Сентиментальный вальс

онферансье поставил на середину сцены стул, сварливым голосом объявил следующий номер программы, и в боковой дверце показался баянист. Он сел на стул, положил баян на колени, поправил на плече ремень.

Мокшанов заерзал на скамейке, затем подался ко мне и, горячо дыша в ухо, зашептал:

— Ну кто бы мог подумать? Ей-богу, он!

Петр Матвеич, он самый. Нет, вы только поду майте!

И так как лицо мое не выражало, очевидно, ничего, кроме крайнего недоумения, Мокшанов стал теребить меня за рукав.

— Он, ей-богу, он! Петр Матвеич, собственной персоной. Вот так встреча!

Мокшанов говорил таким тоном, будто я упрямо отказывался признать в этом неизвестном мне человеке Петра Матвеевича.

За все дни нашего знакомства я еще не видел Мокшанова таким возбужденным.

— Вот видите, — сказал он укоризненно, — а вы еще не хотели идти на концерт…

Дело в том, что концерт этот шел в соседнем санатории, куда нас никто не приглашал. Но Мокшанова это смутить не могло.

— Мало ли что не приглашали, — сказал он. — А мы с черного хода пойдем. Я знаю лазейку в заборе. Удобнее, чем ворота. А то еще кругом обходить…

В Мокшанове была веселая житейская удаль, слишком безобидная, чтобы быть названной бесцеремонностью, удаль, которая хороша уже тем, что не знает излишней застенчивости.

Сад тянулся берегом, полого спускающимся к морю. Скамейки стояли амфитеатром: была удачно использована естественная покатость площадки. Зрители сидели обратив лица к невидимому морю. В штормы море шумело за сценой-раковиной так, будто было совсем-совсем близко.

Здесь же, под черным небом, устраивались и киносеансы. Сегодня экран был свернут в белую трубку и висел выше ламп, под белым куполом раковины. Мошки, бабочки, жуки, диковинные ночные стрекозы вели вокруг ламп свой неутомимый опасный хоровод. На полу, под лампами, лежала мошкара с обожженными крылышками.

Конферансье объявил, что сейчас будет исполнена фантазия «Штраусиана», причем объявил это таким самодовольным тоном, будто всей своей популярностью Штраус обязан прежде всего именно ему, этому конферансье.

Петр Матвеевич пододвинул стул поближе к рампе, уселся поудобнее и положил пальцы на лады.

Он несколько старомодно причесывался на прямой пробор. На