— Хирургом? Нет, на мирное время военных хирургов хватит. Еще без практики окажешься. Тогда ведь только гражданские болезни останутся. А вот если бы, — она проводила взглядом трассу пуль, светящихся поверх голов, — ребятишек лечить. Впрочем, не знаю… Никогда не думала…
— О мирной жизни мечтать — за нее и воевать сподручнее…
— А если вернусь домой, да с пустой душой? До того обеднела — хорошим людям разучилась верить. Сам-то разве не заметил за мной та кого? — Она замолчала, ждала, что он откликнется, но отклика не последовало. — Все чувства во мне умерли. Только ненависть к фашистам осталась.
— Не верю! А любовь? Доброта? Знаете, что Новиков, ну, тот усатый дяденька, про вас сказал? «Она, — сказал, — сердитая, но добрая…»
— Твой Новиков уже, наверно, в медсанбате. Голень у него перебита. Шину наложат. Костылями долго ему стучать придется. Для него война вся…
— Я же видел, как вы за ранеными ухаживаете! Из-под огня выносите. Ну как же! А без любви откуда и ненависть возьмется?..
— За ранеными ухаживать — дело хорошее. — Она снова вздохнула. — Хуже, когда за тобой здоровые начинают ухаживать… Плохим людям поверила. На хороших веры не хватило.
— Опять на себя наговариваете.
— Сам не убедился? Вот тебя сегодня в трусы зачислила. Еще на том берегу возвела напраслину. Эвакуировались бы мы вдвоем на дно — и разговор весь. Утопленникам рассуждать некогда. Теперь представь: только один из нас выбрался бы на этот берег подобру-поздорову. Один из нас из двоих живой из воды вышел бы, чтобы обсушиться на белом свете. Или я бы о тебе, несчастливом, правды не узнала. Или ты бы от меня, убитой, прощения не выслушал, носил с собой вечную обиду.
— А я на вас, Незабудка, вообще обидеться не могу. Только пожалеть…
— Не смей меня жалеть! Я вовсе не слабая.
Вот захочу — и забуду про себя все плохое! Только и всего…
— А я ничего про себя забывать не хочу. И когда страхом трясся, дрожал за свою шкуру, помню. Я вот, признаться, в последних боях больше бояться стал, чем прежде. Или потому, что победа ближе?
— Мой страх, наоборот, на убыль идет. Привыкла? Или стала к себе безразличная?
— А может, оттого, что душа в одиночестве?
Незабудка привстала и всмотрелась в его смутно белевшее лицо. Увидела глубокие глаза с теплинкой и разлетистые черные брови. Она долго молчала, возбужденная разговором, который затеял младший сержант.
— «Мечты, мечты, где ваша сладость?..» Намечтаешь столько, что в каску не заберешь. Придет ли для меня мирная жизнь? А если я с войны калекой приковыляю? Очень прошу, — она все сильнее раздражалась, даже сердилась, — не думай обо мне лучше, чем я есть. Все чувства на войне израсходовала. Даже энзе не осталось…
— А чувства вообще нельзя израсходовать.
— Если дотяну до победы, забуду себя, фронтовую. Забуду — и вся недолга! Натощак буду жить, без памяти.
— А память нам не подчиняется. Над ней не то что наш «большой хозяин», ноль первый, — сам Верховный Главнокомандующий не властен. Ну как же! Иногда начнешь что-нибудь вспоминать — никак не вспомнишь. А забыть захочешь — никак того из памяти не выгонишь. Разве я могу хоть на минуту забыть, что меня война обездолила, круглой сиротой сделала? А чем прилежнее забываешь — тем сильнее это прячется в памяти. Какие-то там есть закоулки, тайники, запасные позиции, что ли… Прячется, а прочь из памяти не уходит. Если бы мы своей памятью распоряжались, никто бы зла не помнил, никто бы от угрызений совести не страдал…
9
Может быть, темнота придала Незабудке смелости, возможно, тронуло душевное расположение соседа или ее в самом деле мучила совесть, но она ощутила внезапную потребность исповедаться.
— Между прочим, я всю зиму в одном блиндаже с майором прожила. Походно-полевая жена. На правах пэпэже. Впрочем, — она горько усмехнулась, — прав было меньше, чем обязанностей. Весь медсанбат знал. Как говорится, — она запнулась, а затем с отчаянной решимостью выпалила, обжигая себе губы словами: — замужем не была, без мужа не спала!..
Зачем же она говорит о себе в насмешку? Старается как можно больнее себя уязвить? Выставить себя в самом непривлекательном виде? Младший сержант понял: чтобы он не стал ее жалеть. Но он догадывался, он чувствовал, что ее цинизм — деланный, нарочитый. Она лишь маскирует неопрятными, грубыми словами свою чувствительность, притворяется бесстыдной, хочет себя унизить.
— Если с вами вместе в том блиндаже любовь проживала… — с трудом вымолвил младший сержант. — Любовь греха не знает.
Она резко повернулась, и ее опалило горячим блеском глаз, глядящих в упор. Незабудка не выдержала немого допроса и откинула голову на песок, мимо его сиротливой руки, белевшей бинтом.
— А если без любви? — спросила она после долгого и подавленного молчания с каким-то недобрым вызовом. — Конечно, поначалу всему верила. Вот она любовь, единственная, неповторимая. «Ты у меня одна заветная, другой не будет никогда». Потом заставляла себя верить. Потом поняла, что сама обманулась и другого человека обманываю. А когда поняла — не накопила смелости, не объяснилась до конца. Не распрощалась вовремя. Под огнем ползать не стеснялась, а тут смелости не хватило. Только весной, когда под Витебском шли бои, перевелась из медсанбата на передовую… Как поется в той песенке: «И разошлись мы, как двое прохожих на перепутье случайных дорог…» А в батальоне у Дородных служить хорошо! Никто из офицеров не кавалерничает. И прошлым глаза мне не колют. — Незабудка передохнула с облегчением, самое трудное было произнесено. — «Голубые глаза, в вас горит бирюза…» — запела несмело. — Мне голубой цвет был к лицу… — она запнулась, застеснялась. — И платье дома осталось. Такой веселый ситец, цветочки-василечки кругом. Косынка тоже голубого шелка. И сережки бирюзовые… Между прочим, я красивая, хорошо знаю, что красивая. И это после того, что пережила!.. Теперь притерпелась, а прежде мне так своего тела жалко было! Нежная кожа совсем ни к чему оказалась. И тут шрам, и тут изувечило, и тут метка прячется, — смущаясь, она показала на грудь, на живот, ткнула пальцем в бедро. — А было время, подолгу перед зеркалом крутилась. Одно слово — парикмахерская! Маникюр. Прическа. Как полагается. Даже не верится, что есть женщины, которые разгуливают сейчас на высоких каблуках, красят губы и ресницы, завиваются, ходят на примерку к портнихе или спешат вечером на танцы… Чудно! Какие там еще каблуки и танцы! Тут мечтаешь разуться на Ночь. Почти три года не снимала сапог. Не надевала… — она снова запнулась, — лифчика. В зеркало не гляделась досыта. Или в лужу на себя поглядишь, или в разбито стекло. Вот в Вильнюсе, который ты вспомнил, на главных улицах уцелело много зеркальных витрин. Было куда поглядеться… Может, я даже слишком красивая. А вот нету у меня судьбы… Ой, зачем ты мне руки целуешь?! Они такие грубые, обветренные. И кожа потрескалась… Наверно, порохом пропахли, оружейным маслом. Сегодня утром два диска расстреляла, когда раненых подбирала там, на лугу. — Она запрокинула голову и поглядела куда-то вверх, за край песчаного косогора. — Никто, никто не целовал мне рук. Только пленный немец. Подольститься хотел. Я в санитарную сумку полезла, немец подумал — в кобуру. Я перевязать его собралась, немец подумал — пристрелить… Между прочим, приятно, когда человек меняет о тебе мнение к лучшему. Даже если тот человек — немец. Хуже, когда случается наоборот. Как бы и с тобой такое не приключилось. Издали глядел — любовался. Ну, прямо ангел голубоглазый! Невинная, как незабудка. А вот полежал рядом на этом ночном пляже да разглядел получше — крылышки-то у ангела помятые, подмоченные. А характеристика такая, что в рай этого ангела и на порог не пустят…
— Вот и хорошо! Я тоже пароля не знаю, по которому в рай пускают. А мне, кстати, в том раю и делать нечего. Вот мирная жизнь наступит, какая до войны была, — это и будет рай на земле.
Незабудка отрицательно покачала головой.
— Какой же у нас был рай? В нашей прошлой жизни многое чинить нужно. Есть еще затруднения, или, как ваш брат связист выражается, помехи, что ли… — Чтобы несправедливые указы аннулировали. Чтобы людей не виноватили понапрасну. Чтобы не только наш Свердловск, а каждый медвежий угол на довольствие взяли. Между прочим, бабка у меня в Чердыни живет. Глухомань, тайга. Так вот к ним керосин, сахар или белая мука уже много лет дороги найти не могут, заблудились еще в первую пятилетку. Перед войной отправила бабке посылку. Муки для куличей. А керосин по почте не пошлешь. Вот как ее жизнь осветлить там, в Чердыни? Да и потом жизнь не только от лампы светлеет. Она и от песен, от смеха светлей становится.
Наступила очередь младшего сержанта надолго призадуматься. Он думал над тем, что сказала Незабудка, но этому мешало раздумье о ней самой. Она совсем не та, какой он воображал ее себе сегодня утром. Он не знает — лучше Незабудка или хуже той, выдуманной, но эта, прежде незнаемая, стала ему желанней и дороже прежней…
— Ну, кому я нужна буду после войны? Ушла на фронт, мне уже двадцать лет стукнуло.
Воюю четвертый год. Кто знает, когда сниму каску и сапоги… А в тылу подросли невесты, много невест. И девушки-то все на выданье. Я еще до войны заневестилась. Кавалеров было — хоть пруд пруди. А вот единственного, любимого… На танцы пойду — не дают присесть, отдышаться вволю. Но жизнь, она длиннее самого длинного вальса… Нынешние невесты пороха не нюхали. Не знают, какой грубой и некрасивой стороной иногда поворачивается жизнь. Им не кружит голову контузия. Не гнет в дугу ревматизм. Они не ковыляли на костылях, кожа у них нежная, без шрамов… А потом, разве ты не знаешь, как некоторые в тылу смотрят на нашу сестру, когда она возвращается с фронта? А я по всем статьям фронтовичка…
Если бы так рассуждала какая-нибудь дурнушка, да еще девица на возрасте… А Незабудка слегка, самую малость кокетничала.
Она представлялась достойной жалости не потому, что хотела вызвать его жалость, а потому, что ей не терпелось услышать горячие возражения младшего сержанта. Она так хотела, чтобы младший сержант ей возразил, чтобы он ее ободрил, как это делал сегодня уже не раз!