Теперь, когда младший сержант ее не слышал, она одними губами шептала ему самые нежные, самые ласковые слова. Она называла его именами, которыми не называла прежде никого.
Санитары не торопили Незабудку ни словами, ни жестами. Как бы сговорясь, они отвернулись и принялись свертывать цигарки из одного кисета.
Незабудка снова проверила пульс, и лицо ее стало светлее.
Очень захотелось написать что-нибудь младшему сержанту на прощание, но писать было не на чем, нечем и некогда.
Вспомнила! Ведь у него же был при себе карандаш. Она расстегнула карман гимнастерки и нашла огрызок карандаша. И ни клочка бумаги, только красноармейская книжка.
Тогда она стала перелистывать дрожащими руками красноармейскую книжку.
Первая страничка, та самая, на которой значились имя, отчество и фамилия владельца, размыта водой. Расплылись лиловыми пятнами чернила, которыми записаны все эти сведения. Она вглядывалась и ничего, ну ничего не могла разобрать в лиловых кляксах и потеках — ни имени, ни отчества, ни фамилии.
Значит, она не узнает его имени и должна примириться с мыслью, что, когда он очнется, поправится, — никогда не узнает, как ее зовут. Она сама, сама, сама виновата во всем…
Вспомнилась почему-то безыменная могила где-то у подножия высоты 208,8 на подступах к Витебску. Могильный холмик, на нем телефонная катушка с оборванным проводом; в холмик воткнута палка, тем же проводом к палке привязана фанерная дощечка, а на ней надпись: «Здесь похоронен неизвестный связист, позывные „Казбек“».
И тут вдруг Незабудка заметила, что кляксы на страничке красноармейской книжки, которую она по-прежнему держала в руках, расплылись еще больше. Дождь?.. Она запрокинула голову — пасмурное небо, но дождя нет. И только тогда поняла, что это она, старший сержант медицинской службы, санинструктор третьего батальона Легошина, плачет. Она еще умеет плавать после всего, что пережила? Еще не высохли до дна ее глаза? Это младший сержант научил — ее заново слезам, и, как знать, возможно, он воскресил бы в ее жизни многое из того, что казалось умершим…
Дрожащими пальцами она перелистывала намокшую с обложки, подмоченную по краям, волглую книжицу. Она искала чистую, не заполненную текстом страничку. Черкнуть бы несколько прощальных слов!
Но чистая страничка все не попадалась, а в глаза лезла почему-то опись вещевого имущества:
шаровары суконные, шаровары хлопчатобумажные, шаровары ватные…
чехол к котелку, чехол к фляге…
ремень поясной, ремень брючный, ремень ружейный…
Эта интендантская обстоятельность, переживающая всех и вся, была сейчас оскорбительной. «Ну причем здесь чехол к фляге? Ну кому он сейчас нужен?» Она раздраженно перевернула листочек.
Конечно, хорошо бы написать младшему сержанту письмецо. Но санитары ждут, а ей самой пора к раненым, которые лежат у подножия кряжистого двуствольного дуба.
Она продолжала судорожно листать красноармейскую книжку и пятнала слезами отсыревшие странички, сплошь заполненные каким-то печатным текстом.
Но вот на глаза попалась чистая страничка с рубрикой наверху: «Домашний адрес; фамилия, имя и отчество жены или родителей».
Она вспомнила, что он круглый сирота, дрожащей рукой зачеркнула «или родителей» и написала на чистой страничке: «Легошина Галина Ивановна».
А под этим указала номер своей полевой почты.
Впервые в жизни она назвалась женой, да еще самозванно!
Незабудка взглянула на свою запись и огорчилась. Такой корявый почерк, каракули. Но она все-таки надеялась, что потом, когда младший сержант поправится, выпишется из госпиталя и найдет в своей красноармейской книжке эту запись, он разберет, узнает — а не узнает, так угадает, почувствует! — ее руку.
«Вот удивится, что меня зовут Галей!»
Сызмальства помнит она, что знакомые, соседи удивлялись и даже попрекали родителей — как это Легошиных угораздило назвать Галкой свою беленькую, голубоглазую девчушку!..
Она еще раз пощупала пульс, облегченно вздохнула и, не вставая с колен, поцеловала в твердые, безучастные губы того, кого назвала своим мужем.
Наконец она поднялась и кивнула санитарам, которые, как по команде, смущенно кашлянули. Она дала им знак двигаться к берегу.
Две дубовые жерди и та самая, оставленная ею в подарок и продырявленная пулей плащ-палатка, пошли на самодельные носилки.
Санитары стали невольными свидетелями этого расставанья. Вот, оказывается, кому Незабудка отдала свое сердце! Никто и не подозревал, что между ними такая любовь — простилась с младшим сержантом, как невеста с женихом, как жена с мужем.
Санитары зашагали к Неману, и вскоре носилки скрылись за дубками.
Незабудка потерянно оглянулась — все вокруг осталось, как было. И не потемнело небо, не покачнулась земля под ногами, не застыла неподвижно вода в Немане, не опали листья на дубах! И она пережила все это!
Только сердце ныло, ныло, ныло, как рана к непогоде. Да и настанет ли теперь для нее хорошая погода?
Она увидела справа далекую линию телеграфных столбов, шагающих вдоль Немана, и безотчетно поискала глазами тот самый столб, к которому прислонилась тогда, — провода оборваны, а гудит, как живой.
Вот и с ней приключилась такая же история — все прожилки, все нервы оборваны, все в ней одеревенело, а сердце стучит.
Она шла по кромке дубравы, вдоль телефонного провода. Еще недавно провод был серым, а сейчас, в предчувствии рассвета, все расцветилось, и она увидела, что оплетка провода — красная.
Может, уже кто-то другой называл себя в телефонную трубку «Незабудкой», но для нее провод стал безжизненным — никогда больше этот провод не будет согрет теплом его голоса.
С трудом ступала она в своих легких сапожках, сшитых по ноге. Она шла сгорбившись, будто подымалась в крутую гору или ступала против сильного ветра. И слезы, непрошеные и давно забытые слезы, текли по ее щекам.
1961
Скорей бы настало завтра
аксаков вошел в палатку, неуместно громко поздоровался и бойко спросил:
— Где тут нашего брата в починку принимают? Только учтите — эвакуировать меня нельзя. А то завезут в тыл, за тридевять земель от батареи… Так что ремонт срочный.
Хирург поднял глаза на вошедшего и посмотрел на него с веселым любопытством.
Раненый, в гимнастерке, надетой на одно плечо, стоял и бережно убаюкивал здоровой левой рукой забинтованную в плече правую.
Боль запеклась на его сухих губах, бледность проступала сквозь загар, давно не стриженные полосы были спутаны и падали на лоб.
Очевидно, у раненого закружилась голова, потому что он вдруг ухватился за шест, торчащий посредине палатки.
— Вот видите, сударь! — сказал хирург строго и пододвинул раненому табуретку. — А еще хорохоритесь!
— Не оставите в медсанбате — уеду обратно на батарею.
— Глупости! — нахмурился хирург.
Он старался выглядеть очень сердитым; кустистые брови его были нахмурены, но глаза оставались добрыми.
Максаков встал, неловко, левой рукой, надел пилотку и сказал:
— Что же, тогда… Разрешите идти? Отлежусь у себя в землянке.
— Может, удобнее будет в кювете? Или в снарядной воронке? Кто же вас, сударь, отпустит? В таком виде!
— За видом не гонюсь. Что я, на свидание с девушкой собрался? А далеко от батареи мне сейчас, товарищ военврач, ну никак…
Вообще-то говоря, хирургу нравились лихие вояки, строптивцы, горячие головы, которым не терпится удрать из госпиталя, которые долго не остывают после боя и не торопятся сами зачислять себя в разряд тех, кто надолго расстается с передним краем или отвоевался вовсе, вчистую.
— Еще не познакомились, а уже ругаемся!
— Лейтенант Максаков, — отрапортовал раненый, становясь по команде «смирно»; он вытянул здоровую руку по шву и замер с шутливой старательностью.
— Это еще что за представление? Отставить! Предупреждаю! У нас медсанбат! А не Художественный театр! Капризничать нечего! Извольте, сударь, во всем подчиняться! Вот, кстати, и медсестра Нестерова. Она у нас здесь самая строгая.
И хирург кивнул на медсестру, которая в этот момент вошла в палатку.
Максаков обернулся, взглянул на вошедшую и даже слегка пошатнулся, так что снова ухватился за шест.
— Эх вы, Аника-воин! А еще, сударь, капризничаете. Герой, а сестры испугался!
— Вы?! — воскликнул Максаков, не слыша хирурга, не слыша ничего, кроме сердцебиения, всматриваясь в лицо вошедшей, узнавая ее и опасаясь того, что обознался.
— Как будто я. А вы — это вы?
— Кажется, я!
Оба рассмеялись.
Хирург только развел руками.
— Знакомые?
— Чуть-чуть знакомы, Юрий Константинович, — подтвердила медсестра несмело.
— Еще какие знакомые! — горячо заверил Максаков.
Он сразу узнал вошедшую девушку, хотя никогда прежде не видел ее в этом ослепительно белом халате, в косынке, повязанной так, что были закрыты волосы, лоб, уши. Но глаза, разве он мог их не узнать? Глаза запомнились еще и потому, что тень страха не затемнила их, когда было очень страшно; отблеск счастья жарко светился тогда в ее глазах, то было счастье освобождения из неволи, и перед этим счастьем отступило все, все — и страх, и голод, и беспокойство за мать и сестренку.
— И сильно вас? — Она озабоченно взглянула на забинтованное плечо.
— Разве у этого сударя что-нибудь толком узнаешь? А ну, марш на койку! — грозно прикрикнул хирург.
Она проводила Максакова в офицерскую палатку, спрятанную под сенью маститых кленов, и уложила на койку; оказалось, что койка ему коротковата и тесна. Она сняла с него засаленную гимнастерку, пропахшую орудийным маслом и порохом, раздела его. Он успел спросить ее про мать и сестренку Настеньку, услышать, что они благополучно вернулись домой, в Ельню. Но не успел он коснуться взлохмаченной головой подушки, как уже заснул. И во сне он продолжал бережно придерживать левой рукой забинтованную в плече правую.
Он проснулся с рассветом и уже не мог заснуть, тревожимый воспоминаниями вчерашнего дня. Он долго не мог понять; вспоминает ли он то, что на самом деле произошло, или все это ему приснилось. Но если это приснилось — пусть снится дольше, как можно дольше. Он не будет делать никаких резких движений, он согласен лежать смирнехонько, и не потому, что боится потревожить плечо и руку, но потому, что боится спугнуть сон.