Скоро конец света — страница 24 из 34

– Я вам не аквариумная рыбка! – с надрывом в голосе закричал я.

Все сразу замолчали. В наступившей тишине было слышно, как на минимальной громкости работает телевизор.

По-детски захныкав, я отодвинул стул и вышел из-за стола. В незнакомом доме мне было непонятно, куда я могу спрятаться от всех, чтобы выплакаться, поэтому пришлось ткнуться в первую попавшуюся дверь: за ней была спальня, похожая на девчачью комнату. Я взял с кровати плюшевого медведя, сел на пол и принялся плакать от всей души – и понимал, что плачу из-за закона, а не из-за этого дурацкого разговора за столом.

Через несколько минут в комнату тихо вошла Вика и присела рядом. Я надеялся, что она не будет ничего говорить, что она почувствует, как неуместны здесь любые слова, но она сказала:

– Извини, я не хотела тебя расстроить. Я правда думала, что так будет лучше. Представь, мы бы были как брат и сестра.

Последнее она сказала с нескрываемой радостной интонацией – и меня передернуло. Если до этого топор был только занесен над моей головой, то теперь Вика его опустила.

Подняв на нее заплаканные глаза, я негромко спросил:

– Так вот кто я для тебя?

– В смысле?

– Ты ничего не понимаешь, да? – шептал я. – Ты дура какая-то?

– Оливер, ты чего?

Вика протянула руку, будто хотела пощупать мой лоб, но я отбросил ее раньше, чем она успела коснуться моего лица.

– Я домой хочу.

Впервые в своей жизни я говорил эту фразу. И впервые в жизни чувствовал ужасное состояние потери, которую невозможно восполнить и еще тяжелее осознать: у меня отняли что-то, чем я никогда и не обладал.

* * *

Я не дождался поздравления президента и боя курантов – пошел спать раньше. Тетя Оля постелила мне в гостевой спальне – так они называли маленькую комнату, куда влезала только одноместная кровать и тумбочка. Но я еще долго ворочался под шерстяным одеялом, маясь от неопределенности, и из-за того, что не было дверей, слышал все, что происходило в зале: и как наступил Новый год, и как все стучали бокалами, и последующие разговоры, хоть они и старались говорить вполголоса.

– Гадкая получилась ситуация, – вздыхал Борис Иванович.

Тетя Оля тоже вздохнула, как бы поддакивая ему.

– Остается надеяться, что этот закон будет работать так же, как и другие законы в России.

– Это значит как? – спросила Вика.

– Это значит никак, – серьезно ответила ей тетя Оля.

А Борис Иванович задумчиво произнес:

– Есть что-то чарующее в том, как ужас, гнет и несвобода лезут здесь, что ни век, побеждая любые попытки их опрокинуть.

Это последнее, что я запомнил, прежде чем погрузиться в поверхностный и беспокойный сон, сквозь который я продолжал слышать отдаленные голоса и работающий телевизор.

Просыпаться было тяжело, как после аминазина (теперь это сравнение будет приходить мне на ум до конца жизни). Я не сразу вспомнил, где и почему нахожусь, а увидев белые стены и металлическое изголовье кровати, сначала испугался, что и правда попал в психбольницу. Но вскоре ощущение жаркого шерстяного одеяла и запах растопленной печки вернули меня в дом Бориса Ивановича и тети Оли.

Остальные обитатели дома будто бы и не прерывались на сон: по-прежнему работал телик, шипела маслом сковородка и шло активное, хоть и негромкое, обсуждение будничных дел. Я потянулся, вслушиваясь в эти голоса, и внезапно различил один, показавшийся мне знакомым до замирания сердца. Сначала даже не поверил, мысленно посмеявшись над собственной наивностью. Но тут же, стараясь не дышать, прислушался еще раз…

– Мама! – Я подскочил в кровати, и та жалобно скрипнула хлипкими пружинами.

Мне тут же стало стыдно за этот крик, я подумал: нет, нет, быть того не может, я перепутал и сейчас опозорюсь. Но все-таки, поднявшись, аккуратно выглянул из-за шторки, ограждающей мою комнату от зала.

– Мама! – снова закричал я, бросаясь Анне на шею.

Это и правда была она: сидела за столом, но на краешке табуретки, будто заскочила на минуточку и вот-вот готова убежать. Даже куртку не сняла, а лишь расстегнула. Рядом с ней дымился стакан с чаем, но она к нему не притронулась.

Я обхватил ее за шею, вдыхая запах то ли сладких духов, то ли ягодного шампуня. С ужасом осознал, что до этого момента и не знал, как она пахнет, не пытался этого запомнить, потому что не думал, что могу ее больше никогда не увидеть. Теперь я старался навсегда запечатлеть в памяти каждую мелочь: запах, ощущение болоньевой куртки под пальцами, тепло ее рук – все-все-все, навсегда, на всю жизнь.

– Ну что ты, малыш, – ласково спросила она, стараясь отлепиться от моей щеки (я не хотел ее отпускать).

Засмеявшись, она позволила мне постоять так с ней еще несколько секунд, а потом с усилием отстранилась, и я был вынужден разжать объятия. Она заглянула мне в глаза, и я тут же спросил самое главное:

– Где ты была?

– Нас не пускали, Оливер, – серьезно сказала она.

Я удивленно отступил на шаг.

– Как? Кто?

– Никто не пускал: ни администрация, ни воспитатели.

– И в больницу?

Анна удивилась:

– Ты лежал в больнице? Нам не говорили…

Сейчас это уже было неважно, поэтому, снова прильнув к ее щеке, я с жаром попросил:

– Забери меня с собой, пожалуйста.

– Я не могу… – виновато произнесла она.

– Можешь, – упрямо сказал я, глотая слезы и не позволяя им показаться наружу. – Тут же никого нет. Никто не запретит.

В глубине души я понимал, что все не так просто, но в ту минуту решение казалось очевидным: вот я, вот она, почему мы не можем взяться за руки и уйти вместе?

Анна слегка отодвинула меня, чтобы взять мое лицо в ладони и снова заглянуть мне в глаза.

– Если я вот так заберу тебя, это все равно что похищу, понимаешь? – грустно объясняла она. – Мы не можем так действовать, это незаконно.

– Значит, мы никак не можем действовать, – заключил я.

Но Анна нахмурилась.

– Это неправда.

Я понял, что она просто так это говорит, а не потому, что у нее есть план.

– А как же закон? – спросил я.

– Димы Яковлева?

– Ага.

Анна только вздохнула. Что и требовалось доказать.

– Почему они его придумали? Этот закон…

– Потому что этот мальчик, Дима Яковлев, погиб по вине своих опекунов из Америки.

– Чушь, не поэтому. – Это Борис Иванович прокряхтел из-за газеты.

Все это время он сидел здесь же, в зале, прикрываясь свежим выпуском «Событий Стеклозаводска» – видимо, маскировался, чтобы мы не подумали, что он подслушивает. Но он, очевидно, только за этим тут и сидел.

Отбросив газету, он раздраженно пояснил:

– Они считают, что таким образом ввели санкции. – Последнее слово, незнакомое мне раньше, он произнес с ироничной интонацией – будто смеясь. – Может быть, так оно и есть, но это санкции против собственных детей, а не против Америки. Это же все равно что выстрелить себе в ногу.

Все чаще я стал замечать, как в разговорах взрослых появляются какие-то «они» – обезличенные существа, всегда связанные с разрушением, словно монстры из моих детских кошмаров. Про телевизионщиков в баторе тоже говорили «они». Может, это один большой монстр, который ведет себя как инфузория, образующая колонии с другими инфузориями. Я видел такое на «Энимал Планет».

– Дети каждый день погибают по вине своих родителей, – продолжал Борис Иванович. – И это родные дети! От недосмотра, от безответственности, от рук алкашей – здесь, в России, каждый день! А тут несчастный Дима Яковлев… – Он тяжело вздохнул. – Разменная монета в политических играх.

– Ладно, Боря, перестань. – Это тетя Оля высунулась из кухни, чтобы прервать ворчание мужа.

Но Бориса Ивановича это только раззадорило:

– А что «перестань»? Что «перестань»?! Если будем затыкать друг друга как в тридцать седьмом, то и жить будем как в тридцать седьмом!

Анна потянула меня за руку, призывая отвлечься от этого разговора и снова посмотреть на нее.

– Оливер, мне нужно идти.

– Мы еще увидимся? – с плохо скрываемой паникой в голосе спросил я.

– Конечно.

Это прозвучало так, как когда ты пытаешься быть убедительным, но у тебя ничего не выходит. Это прозвучало как «нет», в лучшем случае – как «я не знаю», и я был готов расплакаться.

Заметив это, Анна снова взяла мое лицо в свои ладони и сказала уже совсем по-другому, строго, как учительница:

– Так, Оливер. Я твоя мама, ты ведь так сказал сегодня?

Я кивнул.

– А знаешь, что делают мамы?

– Что? – сипло спросил я.

– Они делают все, чтобы защитить своих детей. – Она прислонила свой лоб к моему и заглянула мне в глаза. – И они никогда их не бросают.

От напавшей плаксивости мне захотелось заспорить, сказать, что это неправда, что меня однажды бросила мама и нечего тут мне врать. Но Анна так доверительно смотрела, что я не смог. Мне не хотелось спорить и ссориться, тем более если я больше никогда ее не увижу. Я бы себе не простил, если бы последнее, что я сказал Анне, была бы какая-нибудь гадость.

– Хорошо, – всхлипнул я.

– Ты мне веришь?

– Да. – Это была ложь.

– Мы с папой тебя любим. Мы тебя не оставим. – Она поцеловала меня в лоб, прежде чем отпустить.

Пока она застегивала куртку, обувалась, прощалась с Борисом Ивановичем и тетей Олей, я уговаривал себя держаться. Я повторял себе: не плачь, не реви, ты ее только расстроишь. Я старался улыбаться, когда она целовала меня в щеку на прощание и когда выходила во двор дома, а я смотрел из окна и радостно махал рукой, словно я персонаж детского фильма.

Но когда она скрылась за забором, что-то внутри меня ухнуло, словно сорвалась пружина. В голову ударило ясное понимание: мы виделись в последний раз.

И напуганный этим пониманием, я выбежал во двор, прямо так, в чем был: в своей баторской пижаме и белых хлопковых носках, которые тут же намокли от снега. Но я, не обращая внимания на холод, побежал за Анной, утопая по щиколотку в сугробах и сотрясая округу плачем, почти ревом: