Скоро конец света — страница 28 из 34

совершенно один

ты кричишь о себе напоследок:

никого не узнал,

обознался, забыл, обманулся,

слава богу, зима. Значит я никуда не вернулся.

Я ничего не понял, но в носу защипало и захотелось плакать. У меня такое часто случается со стихами, когда кажется, что они написаны про меня. Как, например, про Оливера Твиста – то стихотворение Мандельштама, процитированное однажды Анной, я вспоминал все это время, пока не попал в Америку. Здесь имя Оливер кажется обесцененным: так звали сотрудника таможенной службы, и доставщика пиццы, и консультанта в магазине детской одежды. За сутки я увидел целых трех Оливеров, а еще сотни Оливеров – не увидел. Странное ощущение.

Забыв, что обижаюсь, я крикнул из кухни:

– Мам!

– Что? – послышалось в ответ из гостиной.

– А у тебя есть еще стихи про эмиграцию?

* * *

– Я больше не умственно отсталый, – объявил я Бруно, выходя вместе с Анной из кабинета клинического психолога.

– Congratula-a-ations! – шутливо пропел Бруно, поднимаясь с мягкого дивана.

Мы находились в причудливом здании-параллелепипеде с большими окнами и вывеской «Mental Health Center». Я ходил сюда к Ирине целую неделю, ежедневно, чтобы решать простые математические задачи, отгадывать загадки и объяснять скороговорки. Ирина переехала в США почти двадцать лет назад, но не из России, как я, а из Украины. Мы общались с ней по-русски, и она загадывала мне понятные фразы вроде: «Когда рак на горе свистнет» (типа никогда), потому что, как пояснила Анна, если со мной будет работать англоговорящий специалист, я точно покажусь отсталым. Родители торопились снять диагноз как можно скорее, потому что нужно было отдавать меня в школу, а директора учебных заведений любезно указывали на коррекционные классы.

– И кем я теперь смогу работать? – спросил я, когда мы уже шли по парковой аллее в сторону дома. На мне была моя новая новая куртка (в смысле вместо той, девчачьей). Я наугад ткнул в синюю с карманами на липучках, предварительно проверив, чтобы на ней не было никаких надписей.

– Кем захочешь, – ответила Анна.

– То есть как?..

– Теперь у тебя нет никаких ограничений.

– Хоть врачом?

– Хоть врачом.

– Хоть космонавтом?

– Хоть космонавтом.

– Даже президентом?

Тут Анна сделала вид, что задумалась:

– Смотря где. Говорят, в некоторых странах на такие должности без умственной отсталости не берут.

Бруно рассмеялся, но я не понял почему. Это какая-то шутка?

– Завтра начнем разбираться со школами, – сказала Анна. – Ты можешь попросить учителей обращаться к тебе как к Оливеру, я предупрежу об этом директора, и они пойдут навстречу. Потому что мы пока не успеваем поменять тебе имя.

– Поменять имя? – переспросил я, отчего-то испугавшись.

– Ну да, – просто ответила Анна. – Чтобы ты стал Оливером для всех, а не только для семьи.

Она улыбнулась мне, вроде как подбадривающе, но я не ощутил радости от этой новости. Я прочитал Оливера Твиста в восемь лет, и с тех пор не было дня, чтобы я использовал свое прежнее имя. Оно не нравилось мне: его полная форма казалась дурацкой, громоздкой, неповоротливой, словно неуместный предмет мебели, стоящий поперек комнаты – ни туда, ни сюда. А сокращение, которое использовали в баторе, и того хуже – будто кличка для облезлого кота. Все детство я провел в бестолковых раздумьях: кто дал мне это имя и почему? Может, все от того, что никто меня не любил, а если так, то не все ли равно, как называть?

То ли дело Оливер – емкое и звонкое имя, подходящее как бродячему храбрецу, так и наследному принцу. И уж точно какого-нибудь лоха таким именем не назовут. Я пока еще таких лохов не видел.

Но теперь, когда Анна сказала, что можно избавиться от этого нагромождения в моих документах, я вдруг засомневался, впервые почувствовав его глубоко своим. Настолько глубоко, что расставание показалось мне невозможным.

– Я подумаю, – наконец произнес я.

Родители удивленно переглянулись, но ничего не сказали.

Здесь, в Америке, у меня впервые появилось занятие по душе – я полюбил читать стихотворения. Все началось с эмигрантской поэзии Бродского, потом Анна подсунула мне сборники Роберта Рождественского и Марины Цветаевой. В последнем я нашел затертый листок со стихотворением, написанным бледно-синей пастой от руки. Анна сказала, что его автор Владимир Набоков и что в основном он известен как прозаик, поэтому она вообще не уверена, есть ли у него другие стихи. Но вот то, что на листке, она однажды услышала в передаче на русском телеканале и записала, чтобы не забыть.

Когда я его читал, то плакал по-настоящему, а не так, как раньше – когда только щиплет в носу или плывет в глазах. Слезы текли по щекам, я их вытирал, а они снова и снова, еще сильнее, так что я перестал с ними бороться и немного накапал на листок.


Вот что в нем было:

Навсегда я готов затаиться

и без имени жить. Я готов,

чтоб с тобой и во снах не сходиться,

отказаться от всяческих снов;

обескровить себя, искалечить,

не касаться любимейших книг,

променять на любое наречье

все, что есть у меня, – мой язык.

В таком состоянии, свернувшимся клубочком на кровати и дрожащим от слез, меня и застал Бруно, когда пришел звать на ужин. Долго выпытывал, почему я плачу, но я так и не смог объяснить. В поэзии чувствуешь больше, чем понимаешь.

А уже на следующей неделе началась школа – я действительно попал в один класс с Калебом. Накануне он прожужжал мне все уши на тему: «Я самый крутой, самый красивый, самый сексуальный в средней школе, и меня хотят все девушки, даже из восьмого класса».

Мы добрались до школы на желтом автобусе, как я и мечтал, но теперь, когда все происходило на самом деле, это не приносило мне такой радости. Изнутри автобус оказался самым обыкновенным, ехал долго, постоянно тормозил на остановках в каждом районе, и меня даже начало подташнивать: не знаю, от укачивания или от Калеба, который продолжал свой бесконечный монолог на тему собственной крутости.

Я не очень-то ему верил, но случившееся в школе все равно меня удивило. Едва мы отошли от шкафчиков (тех самых, как из фильмов, вроде бы вау, но почему-то не вау), на Калеба налетели какие-то громилы (тоже как из фильмов), потолкали его друг к другу, взлохматили волосы, обсыпали малопонятными оскорблениями (что-то про геев) и, смеясь, ушли.

Я не смог сдержать скептической улыбки: мол, самый крутой, говоришь? Калеб, уловив мой взгляд, обиженно дернул плечом:

– They’re just fucking idiots!

– Caleb! – прикрикнул кто-то прямо позади нас.

Мы обернулись, а это темнокожий мужчина в чудном синем костюме с короткими брючинами.

– Mind your language, please, – строго сказал он: сразу видно, что учитель какой-то.

– Sorry, – буркнул Калеб.

Мне даже стало его немного жаль, хоть он и забавно выделывался.

В классе было почти тридцать человек, гораздо больше, чем в классе моей коррекционной школы в России. Парты в кабинете были одиночными, совсем неудобно для списыванья и перешептываний. Калеб быстро прошмыгнул за свою, самую последнюю в третьем ряду, а я не успел: меня остановила женщина, тоже темнокожая, она представилась как мисс Купер и велела подождать вместе с ней начало урока, чтобы она могла познакомить меня с классом. Точнее, я предполагаю, что она что-то такое сказала, потому что у меня получалось уловить только отдельные слова.

Когда прозвенел звонок и ребята расселись по своим партам, мисс Купер вывела меня на середину класса, и тридцать пар глаз выжидающе уперлись прямо в меня.

Мисс Купер коротко сказала:

– Kids, this is our new student. – И внезапно обратилась ко мне: – Tell us about yourself, please.

Я так и замер на месте: рассказать о себе! А что я расскажу? Я даже не знаю, как будет «батор» на английском.

Мисс Купер начала мне подсказывать:

– What is your name and where are you from?

В голове промелькнул совет Анны: попроси обращаться к тебе как к Оливеру. Я очень долго смотрел на мисс Купер, слишком долго для вопроса об имени, так что она наверняка начала сомневаться, не ошиблись ли, отменив мою умственную отсталость. И когда она уже была готова снова мне что-то подсказать, я заговорил:

– Георгий Воронов. – Заметив удивление, на всякий случай добавил: – This is my name. I’m from Russia.

Нестройный хор детских голосов ответил мне что-то типа: «Привет, Гыорджигы-ы-ы-й».

Я сел за парту на втором рядом, предпоследнюю, по диагонали от Калеба. Он удивленно шикнул мне:

– Hey! What the heck did you say?

– That is my name.

– Гыорджигы-ы-ый?

Отвернувшись, я вздохнул, мысленно утешая сам себе: когда-нибудь они привыкнут.

* * *

Все стали называть меня Гоша. Бруно сначала спросил:

– Может, лучше Джордж?

– Но меня же не так зовут.

– Да, но это как translation, людям будет проще к тебе обращаться…

– Слушай, – раздраженно перебил его я. – У тебя тоже имя странное, но я же не просил вместо него придумать другое!

Мама только смеялась над нашим спором. Конечно, удобно смеяться, когда тебя зовут Анна.

Думаю, Бруно хотел меня переименовать, потому что у него, как и у моих одноклассников, не получалось говорить: «Гоша». Вместо моего имени они произносили «Гощиа», как будто у всех американцев одинаковые проблемы с речевым аппаратом.

Теперь каждое утро, стоя перед зеркалом, я напоминал себе, как меня зовут: «Гоша, Гоша, Гоша». Много-много раз повторял, пока мое имя не начинало казаться правдой. Наверное, какое-то время я существовал безымянно: уже не Оливер, но еще и не Гоша, словно витал в пространстве где-то между брошенным сироткой и обычным мальчиком.