– Я правда не могу! Это всех нас подставит! Мы же нарушили один закон, чтобы обойти другой, понимаешь?
– Но если ты нам поможешь, его вообще могут отменить, – осторожно заметила Вика. – А если его отменят, то тебе нечего бояться…
– Да почему вы вообще решили, что можете на что-то влиять, что-то отменять?! – взорвался я.
– Потому что так всегда и бывает, если пытаться хоть что-нибудь делать, а не отсиживаться в стороне. Это называется активной гражданской позицией, – спокойно ответила Вика.
– Да-да, слышал. – Я закатил глаза. – Ты как будто учебник по обществознанию цитируешь, но реальная жизнь – она же не такая, как в учебнике. Они делают что хотят.
– Кто «они»?
– Ты знаешь кто.
– Они делают что хотят, потому что мы не делаем ничего. – Вика вдруг закрыла лицо ладонями и, посидев так несколько секунд, жалобно заумоляла: – Ну, пожалуйста, Гоша, мне ведь больше некого попросить! Люди хотят видеть реальных жертв, они начнут больше сочувствовать, если им показать настоящего человека, а не абстрактных мальчиков и девочек!.. Если на нашей стороне будут все, им больше ничего не останется, как просто отменить этот дурацкий закон.
– Ну почему я? – спросил я почти так же жалобно. – У многих же детей сорвалось усыновление…
– Кто подпустит к ним журналистов? Они же все под контролем в своих детдомах, а ты ничем не связан.
– Связан, – возразил я. – Я связан тем, что мы сделали. Нарушили закон.
– Да его отменят, если ты нам поможешь!
– А если не отменят?
Вика устало, будто бы из последних сил, произнесла:
– А если бы ты был здесь, а не там, тебе бы разве не хотелось, чтобы за тебя поборолись? Ты выбрался, а как же все остальные?
«Да какое мне дело до остальных!» – чуть не выкрикнул я, глядя на экран через слезливую пелену в глазах. Я ненавидел Вику в тот момент – конечно, легко ей рассуждать, когда терять нечего, а у меня на кону – семья. Из-за этого интервью вся моя тщательно оберегаемая благополучная американская жизнь может рухнуть в один момент, а Вика сидит и разглагольствует об ответственности и гражданской позиции.
– Гоша… – негромко позвала меня Вика.
– Я подумаю! – резко ответил я, хотя на самом деле не собирался ни о чем думать.
Смешно даже представить: я и это интервью… Они совсем там рехнулись с Эриком на пару.
– Спасибо, – ответила Вика, и я тут же нажал на красную трубку, прерывая звонок.
Меня противно трясло и тошнило от нашего разговора. Я говорил себе: успокойся, ты все правильно сказал, и ты не обязан никого спасать, но в то же время вкрадчивый голос Вики не давал покоя: а как же все остальные?
Зачем я обменялся контактами с Викой? Лучше бы я не продолжал с ней общаться. Лучше бы я никогда ничего этого не узнал.
Я тщательно оберегал родителей от того информационного шума, который распространялся в России вокруг темы с иностранным усыновлением. Я смотрел русские передачи, только когда никого не было дома, а в остальное время, даже просто щелкая каналы на телевизоре, старался избегать российских новостей.
С одной стороны, мне не хотелось нервировать Анну и Бруно, с другой – я чувствовал в них готовность бороться с любой несправедливостью (иначе они не забрали бы меня любой ценой!) и боялся, что волна протестов в России вновь пробудит это благородное желание борьбы с системой. Даже во сне я слышал возмущенный голос Анны, как она говорит: «Ну и что мы сидим сложа руки? Давайте действовать!» Там, в моих снах, они не понимают, что могут потерять меня, если начнут действовать, или, что еще хуже, считают это обстоятельство незначительным. А когда узнают, как постыдно я увильнул от разговора с Викой, как слился с этим интервью, то говорят: «Ну и ну, Гоша, как же так, такой трус нам и подавно не нужен, собирай свои вещи». Глупость, конечно, но пробуждался я как от кошмаров.
Целую неделю я размышлял об интервью, пытаясь прикинуть, как можно решить проблему иначе. Не может ведь быть только черного и белого: мол, или ничего не делать, или сразу вставать под открытые пули. Я представлял себя великим полководцем на войне, которому требуется принять мудрое решение, и думал, думал, думал.
Решение пришло ко мне неожиданно, откуда и ждать не приходилось – от Калеба. Мы были у него дома, играли в «Мортал Комбат» на «Иксбоксе», я, периодически отвлекаясь на бои, рассказывал ему про разговор с Викой и всю эту дурацкую ситуацию, Калеб слушал, зажимая между зубами наггетс из KFC, и, казалось, никакая умная мысль в этот момент ему прийти не может. Когда его Саб Зиро разрубил ледорубом моего Скорпиона, Калеб, отложив джойстик, вытащил наггетс изо рта и сказал:
– У моего папы, Дэвида, пять тысяч подписчиков на фейсбуке[8]. Он это… Ну типа блогер.
Я, удивившись, перебил:
– Откуда у него столько подписчиков?
– Не знаю. Он просто рассказывает о нашей жизни.
– А у вас какая-то интересная жизнь?
Калеб пожал плечами:
– Ничего особенного. – А потом вдруг обиженно цыкнул: – Не хочешь слушать мою идею – не надо.
– Ладно, ладно, говори, – ответил я, хотя и не верил, что он всерьез предложит что-то дельное.
– Если ты не хочешь светить лицом, ты можешь рассказать о своей ситуации текстом. Написать пост на фейсбуке*, например.
– У меня в друзьях только одноклассники и родители.
– Поэтому я и говорю про своего отца. Он может сделать репост, и другие блогеры, которые его читают, тоже могут его сделать. Тогда есть шанс, что текст прочитают тысячи человек и, может быть, он попадет в СМИ.
– И тогда меня все равно найдут.
Калеб, вздохнув, сказал:
– Говоря откровенно, они и так тебя найдут.
– Это еще почему?
– Думаешь, эта бабища в красном не помнит, где брала интервью и у кого? Думаешь, если у нее спросят, она не скажет им, кто ты такой? Может, у нее уже спросили.
Я поморщился от слова «бабища», но сейчас было не до споров о его лексиконе. Все, что говорил Калеб, звучало до пугающего похожим на правду.
– Так что, – продолжал он, – в твоих интересах, чтобы закон правда отменили. Ну и еще девчонки не любят всякое там ссыкло, – с этими словами он снова засунул наггетс в рот.
Смерив его оценивающим взглядом, я спросил о том, что меня поразило больше всего:
– Ты давно стал таким умным?
Набив рот, он пробубнил:
– Я сегда был аким уным, ты профто не замечал.
Вытерев жирные пальцы о штаны, Калеб снова взялся за джойстик и деловито сообщил:
– Как напишешь пост – кидай ссылку, перешлю отцу.
Вечером я долго сидел перед мерцающим экраном ноутбука, гипнотизируя свою страницу на фейсбуке[9]. Тоненький курсор мигал на фоне насмешливого шаблонного вопроса: «How are you feeling?». Как бы отвечая на него, я напечатал всего одно слово: «Shitty» – и больше ничего. Вот и вся моя «гражданская позиция».
Я заходил по комнате, поднимая в памяти все события своей жизни. Как я оказался в баторе? Не знаю. Кажется, что он существовал в моей жизни всегда, словно я родился не у настоящих людей, а был найден воспиталками в баторской капусте.
Свое раннее детство я не помню. Знаю одно: я никогда ни с кем не дружил и не общался. Мне не хотелось, чтобы в баторе у меня были друзья – они как будто могли привязать меня к этому месту, а я не хотел привязываться. Я хотел домой, к маме и папе – заветные слова, значения которых я даже не понимал до конца. Почти каждый день – череда лиц, потоки любопытствующих взрослых, которых я принимал за своих родителей, но они всегда оказывались ненастоящими.
Вернувшись к столу, я открыл вкладку с фейсбуком[10] и второпях, стараясь не потерять мысль, напечатал:
«Наталья и Олег… Наталья и Олег…
Я повторял эти имена про себя весь день разными интонациями…»
Эпилог
Федеральный закон «О мерах воздействия на лиц, причастных к нарушениям основополагающих прав и свобод человека» не был отменен. Но четвертая статья, запрещающая усыновление российских детей американскими гражданами, была исключена из основного закона 15 апреля 2013 года. Это случилось неожиданно: в один прекрасный день мы все проснулись в мире, где закона Димы Яковлева больше не существовало.
Я не знаю, какова доля моего влияния на это. Я получил тысячи репостов и сотни комментариев с поддержкой со всего мира, но не заметил никакой официальной реакции с российской стороны, хотя тошнотворная тревога ожидания не отпускала меня целыми днями. Все представлял, что нас ждет киношная сцена: в дом врываются люди в балаклавах, кладут родителей лицом в пол, меня забирают. Когда у Анны или Бруно звонил телефон, я вздрагивал – думал, это они. Если Анна подолгу молчала, слушая чей-то голос в трубке, в моей голове этот голос тут же дублировался: «Ваш выкраденный российский ребенок теперь снова наш, ха-ха-ха».
Ничего не происходило целый месяц, и это был худший месяц в Америке. Когда закон Димы Яковлева принимали, о его обсуждении можно было услышать повсюду, но теперь стояла гробовая тишина. Каждый день я спрашивал Вику: «У вас там что-нибудь двигается?» – и каждый день получал ответ: «Пока нет».
«Ничего не получится. Мне крышка, меня изымут из семьи», – строчил я, даже не замечая, как трусливо звучат мои слова.
Вика успокаивала меня какими-то общими фразами, мол, так быстро эти вопросы не решаются, им нужно время, но я чувствовал, что понимания ситуации у нее не больше, чем у меня. Дни тянулись медленно. По утрам я лениво листал ленту российских новостей: акции протеста, письма президенту, снова акции протеста, все одно да потому. Это казалось бесконечным.
Пока 15 марта все не закончилось.
Даже странно, что я очнулся в том же самом мире, в каком и засыпал накануне. Такое же солнце, такое же небо, такой же желтый автобус отвез меня в школу, но теперь это был мир, в котором брошенный ребенок из России может найти себе семью в любом конце света.