Скошенное поле — страница 4 из 6

— А известно ли вам, что господин Миле Майсторович может потерять способность владеть левой рукой?

— Да он не работает и никогда не будет работать своими руками, ни левой, ни правой. За него работают шестьсот пар чужих рук.

Следователь хмурится. Его благорасположение к Байкичу исчезает. Цинизм ему претит. Ему внушили, что это отличительная черта людей неисправимых, закоренелых преступников.

— Готовы ли вы повторить эти слова в присутствии делопроизводителя?

— А почему же нет? Я с вами не играю в прятки. Только, прошу вас, разрешите мне еще побыть вот так, одному.

— Вы этого не заслуживаете своими ответами. Ну уж так и быть. Еще раз даю вам возможность поразмыслить обо всем как следует. Чем откровеннее вы будете со мной, тем легче вам будет на суде и тем мягче будет приговор.

Следователь говорит это, прекрасно зная, что все сказанное Байкичем он постарается использовать для более полного, неопровержимого обвинения. О самом приговоре он не думает. Его дело — составить обвинение, этого требует судопроизводство, согласно которому он должен поступать. Но такова сила формул: хотя все это ему известно, в ту минуту он верит — и совесть у него спокойна, — что он желает Байкичу добра. И возможно, где-то в глубине души он этого и желает. Следователь снова предлагает закурить. И еще раз перебирает в памяти объяснения Байкича: стрелял, вероятно, с целью помешать встрече Андрея с Миле Майсторовичем; кровь бросилась ему в голову, когда он услышал смех Майсторовича, смех этот вызвал раздражение; все последние дни он почти не спал; возможно, наконец, он стрелял, желая освободиться от чувства собственной неполноценности — чувства, которое его мучит и преследует с самого детства. Все это прекрасно, но что бы получилось, если бы каждый, испытывающий это унизительное чувство неполноценности, стал стрелять в других, дабы от него избавиться? Если бы стали стрелять все, для кого невыносим чужой смех? Все это не имеет никакого отношения к праву, юридически это нельзя обосновать.

Байкич молчит. Следователь начинает терять терпение. Неожиданно спрашивает:

— О чем вы сейчас думаете?

— О механизме общественного строя, — отвечает Байкич, помолчав немного. — О том, что получится, когда общественный механизм сойдет с рельсов, в каком направлении тогда будут действовать его силы.

— Не понимаю.

Байкич показывает на заголовки газет, именующие его преступником. Колеблется слегка, потом говорит:

— Да и вы сами… вы очень любезны со мной, но ваши усилия все время направлены лишь на то, чтобы всесторонне раскрыть мое «преступление». И в то же время вы упорно закрываете глаза на другие преступления. На преступления Миле Майсторовича и его отца, на преступления господина Деспотовича и его «Штампы», на преступления целого ряда людей.

— Что за вздор вы говорите! — Следователь сидит весь красный. — Вы нарушили законность, и вам предъявлено обвинение, тогда как эти господа… впрочем, я исполняю свои обязанности в рамках закона.

— Я и не сомневаюсь в вашей честности… Я только думаю об этих рамках.

— Но дело не в них, а в том преступлении, которое вы совершили, вследствие чего вам и предъявлено обвинение.

Следователь звонит. Он опять сидит за столом. Делопроизводитель занимает свое место. Следователь допрашивает Байкича о его связи со Станкой Дреновац.

— Что это было, просто дружба? Часто ли вы встречались? Ходили куда-нибудь вдвоем? Бывали ли у Андрея Дреноваца и его дочери?

— На эти вопросы я не желаю больше отвечать. Я уже все сказал по этому поводу.

— Подсудимый отказывается отвечать на вопросы, касающиеся его связи со Станкой Дреновац.

— Почему вы употребляете слово «связь»? Никакой «связи» не было.

— Я вам запрещаю задавать мне вопросы. Кто из нас двоих допрашивает?

Байкич затихает. Допрос продолжается. Ко всей этой комедии он начинает относиться с полнейшим безразличием. Он не понимает, что еще нужно от него следователю. Наконец, и следователь начинает чувствовать усталость. Пора кончать! Да и главные пункты, на которых будет построено обвинение, для него уже ясны. Общество, являющееся объединением людей, покоится на уважении к действующим законам. Микробы послевоенной анархии надо уничтожать, пока это еще только единичные явления, чтобы они не превратились в повальную болезнь. У этой недоучившейся молодежи нет идеалов, она материалистична, неуравновешенна, аморальна, мстительна… Да, для следователя ясно: все, что говорит Байкич, — лишь ловкая защита. В сущности дело очень просто: месть уволенного сотрудника, у которого директор отбил любовницу! Как это ему раньше не пришло в голову!

— Когда вы были уволены?

— Я не был уволен.

— Да, да… — Следователь усмехнулся. — Сколько дней вы не заходили в редакцию до происшествия?

— Пять… или шесть. Точно не помню.

— И что вы делали в это время?

Байкич смущается. Старается в третий раз объяснить случай с Деспотовичем.

— Я хотел, чтобы хоть кто-нибудь меня защитил, помог мне.

— А… кроме этого? Вы никуда не ездили?

— Ездил, в Руму.

— Зачем?

— Встретить одного человека.

— Кого?

Байкич молчит.

— Лучше будет, если вы признаетесь. Не ездили ли вы… вы же угрожали редактору газеты господину Бурмазу?

— Я ему не угрожал.

— Когда он задал вам вопрос о том, что вы собираетесь делать после увольнения, вы ответили: «Что я буду делать, вы увидите». Так записано и в протоколе.

— Я не был уволен. И я не думал угрожать. И моя поездка в Руму ничего общего с этим не имела. Я ездил туда, чтобы встретить Александру Майсторович.

— Вы с ней знакомы?

— Да.

— Давно?

— Да.

— Значит, вы бывали у господина Майсторовича?

— Да.

— А-ага…

Следователь начинает размышлять. Знакомство. У нас часто знакомятся неосмотрительно — возможно, легкая дружба, с одной стороны — богатство и красота, с другой — бедность и честолюбие, может быть даже необоснованные надежды получить путем такого знакомства повышение по службе, а вместо этого он сперва лишается должности секретаря, до которой не дорос, а потом его увольняют; девушка же, поняв, на что он рассчитывал, порывает с ним окончательно… Вот как оно было, все ясно! Правда, теперь не совсем понятна роль Станки Дреновац. Впрочем, нет, и это ясно. Байкич ее бросил ради Александры Майсторович, сцепление фатальных случайностей — Станка попадает к брату Александры, и в результате — трагедия.

Следователь — человек честный. Вначале он питал к Байкичу симпатию. Но как-то само собой ему все время приходили в голову мысли, говорящие в пользу Майсторовичей. Не потому, что они люди с положением, конечно нет! А потому, что Майсторовичи — обвинители. И кроме того, его приучили рассуждать логически и юридически; приучили остерегаться психологических ошибок.

— Так, так…

Мысль его течет логически и юридически. Он звонит.

— Уведите подсудимого.

Пока унтер-офицер надевает Байкичу наручники, все дело представляется следователю совершенно ясным. Он раскрывает книгу и, чтобы восстановить в памяти, читает: «За убийство умышленное, но без заранее обдуманного намерения, виновный подвергается ссылке на каторжные работы сроком на двадцать лет. Но если обвиняемый… был доведен до сильного раздражения и учинил преступление в состоянии аффекта, мера наказания может быть заменена тюремным заключением сроком не ниже двух лет». Следователь перелистывает страницы. «Покушением на преступление с нарушением закона признается всякое действие, коим начаты приготовления к совершению такового, но которое не было совершено по не зависящим от покушавшегося обстоятельствам… При определении меры наказания за покушение на преступление суд принимает во внимание большую или меньшую близость такого покушения к совершению преступления и может соответственно подвергнуть наказанию вчетверо менее строгому против наказания, постановленного за самое свершение преступления». Вполне понятно. Одно тяжелое ранение, другое — легкое, смягчающие вину обстоятельства, признание преступника, статья пятьдесят девятая. Следователь целиком погрузился в механику судопроизводства. Но его начинает мучить совесть, судейская совесть: «Действительно ли нет заранее обдуманного намерения?» Он снова раскрывает книгу. «Виновный в убийстве с заранее обдуманным намерением подвергается смертной казни». Следователь перебирает документы и думает: «Год или пять лет тюрьмы?»

А в это время Байкич опять шагает по улицам. Люди оборачиваются. Погода прекрасная. Все залито светом. Он проходит через парк. Вдыхает запах политых дорожек. В одном конце мальчишки играют в мяч. Мяч новый: желтая кожа новехонькая, он звенит при каждом ударе. Нет такой меры, которой люди могли бы измерять происходящие в них перемены. Байкич смотрит на мальчиков, на их разгоряченные лица, на мяч, за которым они гоняются, и по охватившей его грусти понимает, что он больше не ребенок и что время, когда и он играл в мяч, давно миновало.

— Налево!

Байкич сворачивает в улицу, в конце которой тюрьма. Грусть порождает воспоминания. Еще слышатся звонкие удары по мячу и крики детей. Байкич понимает, каким путем он должен теперь идти. Он спокоен. Он знает, что восстание одиночек обречено на провал. Но он знает также, что в обществе одни силы противопоставлены другим и что смысл жизни и состоит в этой непрерывной борьбе сил, борьбе, порождающей все новые, более совершенные формы жизни, что ничем нельзя задержать это движение прогресса, и когда одни падают сраженные, на их место становятся другие. Коридоры. Двери. Наручники сняты. На окне решетка. Байкич подходит к окну. И снова слышит удары по мячу. Или это ему только кажется? Может быть, это только отголосок прошлого?

Книга перваяЮНОСТЬ

Глава перваяКОШМАР

САВСКИЙ МОСТ ВЗЛЕТАЕТ НА ВОЗДУХ

Ясный и жаркий летний день. По всему чувствуется, что настала пора школьных каникул. Воздух дрожит и искрится вдали над крышами, над опаленными зноем акациями и липами и где-то в глубине сливается с небом, словно побледневшим от яркого света.

На площадке, посыпанной крупным песком, в садике возле кафаны «Весна» толпа возбужденных мальчишек гоняет новый кожаный мяч. Они кричат, визжат, размахивают руками; мелькают ноги, мяч с глухим звуком падает и отскакивает, и весь этот гам разбивается о стены домов, которые с опущенными занавесями на окнах безмолвно стоят полукругом.

Ненад Байкич, опрятный мальчик в синей матроске и коротких штанах, в бескозырке с длинными лентами, был в тот день особенно горд: чудесный новый мяч, пахнущий кожей, которая скрипит в руках, — его собственность. Правда, мяч оставлял на матроске следы пыли, и это немного беспокоило мальчика: он боялся огорчить Ясну и бабушку. Ясна сама обшивала его, а бабушка стирала все его вещи. И для его чувствительного сердца этого было достаточно.

Внезапно сверху, с Обиличева венца, сбежали по ступеням гимназисты и, не дав ребятам скрыться, завладели мячом. Под их сильными ударами мяч стал перелетать с одного конца садика на другой, сбивая по пути листья с деревьев; два раза, к ужасу Ненада, мяч задел за электрические провода — показались искры; в конце концов мяч шлепнулся в большую лужу у колонки. Бегавший за ним Ненад был обрызган водой и жидкой грязью. Пока он доставал мокрый мяч, гимназисты со смехом убежали в сторону улицы Царицы Милицы. По лицу Ненада текли крупные слезы. Разве Ясна купила ему мяч для того, чтобы он в первый же день его испортил? Красивая желтая кожа вся в грязи, исцарапана ветками и гравием. В сопровождении своих товарищей Ненад пошел домой, держа мяч обеими руками. В каждом пальце у него билось по сердцу.

И тут издали он увидел Мичу, своего младшего дядю. Мича Бояджич быстро приближался, и Ненад сразу заметил, каким серьезным взглядом он его окинул. Это был высокий худощавый молодой человек с бритым юношеским лицом (у всех Бояджичей были моложавые и кроткие лица — в мать), из-под черной мягкой шляпы глядели маленькие живые глаза с золотыми искорками; жидкие и тонкие усики на чуть раздвоенной верхней губе не прикрывали двух передних зубов; это придавало его лицу очень милое, беличье выражение. Высокий крахмальный воротник с чуть отогнутыми уголками подпирал острую бородку. Мича остановился, вынул платок, вытер мокрое лицо Ненада, взял его за руку и повел домой.

Дома, однако, ему никто ничего не сказал. Жили они на Чубриной улице, в старом доме, на третьем этаже. Во всю длину дома, построенного в виде прямоугольного ящика, тянулась застекленная галерея на деревянных столбах, на которую прямо со двора вела очень крутая, ветхая, совсем расшатанная деревянная лестница. Окна галереи с рассохшимися и местами треснувшими рамами выходили на Саву. Много лет спустя Ненад вспоминал желтизну чисто вымытых половиц, горшки с красной геранью и сноп солнечных лучей, который хлынул на них в тот день, когда они, запыхавшись, с темной лестницы попали на галерею.

В общей комнате они застали Ясну и бабушку в слезах. Итак, все кончено. В смущенье Ненад понял только, что готовится нечто страшное и захватывающее («В бой, в бой, за свой народ… Не бойся, серенькая пташка!») и что Жарко, другой его дядя, который был еще в Праге, находится в опасности. Может быть, его посадят в тюрьму? Ведь он во вражеской стране!

А потом, несмотря на протесты Ясны, Мича увел Ненада.

По узким и пустынным улицам за Национальным банком они быстро вышли на улицу Князя Михаила; она была заполнена народом, который сплошным потоком катился к Калемегдану{2}. Этот уходящий июльский день, это далекое и ясное небо напоминали Ненаду воскресенье. Никогда его душа не была еще так переполнена. Аллеи были запружены людьми. Мича проталкивался, здоровался, останавливался; раз они очутились в группе девушек и молодых людей; некоторых Ненад уже знал — они бывали у Мичи. На центральной аллее Калемегдана, ведущей к Саве, у ограды стояла огромная толпа и смотрела на противоположный берег. Ненад ничего не видел, зажатый среди людей. Он пытался пробраться между ногами, но безуспешно. Наконец, один из друзей Мичи посадил его к себе на плечи. «Видишь, вон там швабы».

По ту сторону опустевшей реки, которую наискось от моста пересекал красный отблеск заходящего солнца, над песчаным пустырем распростерлось огромное, широкое, бескрайнее небо, покрытое барашками облаков. Красные и плотные вблизи гаснущего солнца, они становились все бледнее и прозрачнее, уходя ввысь, и, наконец, совсем растворялись в лазури. Беспредельность лазури вселяла в душу Ненада непонятное беспокойство. И под этим небом, по песку, сквозь зелень редкого ивняка бежали маленькие человеческие фигуры. Они были до смешного малы, и движенья их казались бессмысленными. Бежали они к желтому двухэтажному дому, который вместе со своим длинным и неподвижным черно-желтым флагом отражался в спокойных водах Савы. В зелени тут и там что-то поблескивало, и Ненад понимал: это штыки на винтовках. У самых стен дома качался челн. Ненад заметил, что возле него тоже толпились люди; ясно можно было различить их высокие черные фуражки и оружие. Каждый из бежавших, достигнув дома, останавливался, снимал фуражку и вытирал лицо. Что все это означало? Кто-то, стоявший рядом с Ненадом, под громкий смех и одобрение толпы сказал:

— Учатся удирать!


Ненад, лежа в постели, слушал разговор в соседней комнате. Свет был погашен, но перед иконой горела лампадка, и от нее по стенам расходились длинные тени. Разговаривали кум, Ясна, бабушка и Мича. Голоса повышались, понижались и потом снова повышались. Очевидно, там о чем-то спорили. Хлопнула дверь. В деревянной галерее раздались быстро удаляющиеся шаги. Затем хлопнула стеклянная дверь на том конце дома. Ненад спрыгнул с кровати и проскользнул на галерею; яркий лунный свет озарил его. Прислонившись к косяку, он переступал босыми ногами, чувствуя теплоту половиц, нагретых за день, и эта приятная теплота разливалась по всему телу, будто по нему ползло несметное множество муравьев. Он посмотрел вдоль галереи. Все было тихо. На цыпочках — половицы скрипели даже под ним — он подкрался к ящику, в котором хранились его игрушки, и вынул помятый мяч: кожа уже высохла и казалась чистой. Успокоенный, он вернулся в постель.

Что-то непонятное и страшное разбудило его, и он сел в кровати. Весь дом сотрясался, с галереи доносился звук падающих во двор оконных рам и звон разбитого стекла. Опять взрыв — от оглушительного треска зазвенело в ушах, — весь дом, до самого основания, зашатался из стороны в сторону. Из облака пыли возникла Ясна, подняла его с постели и, прижав к себе, замерла посреди комнаты. Все стихло. Ночь была настолько светлая, что и при спущенных занавесях в комнате все было видно. Вошла бабушка, закутанная в черную шерстяную шаль. Все посмотрели на кусок отвалившейся штукатурки, который свисал, болтаясь, с потолка, и на извилистую трещину над дверью. И в призрачном ночном свете, сначала едва уловимо, потом все громче и громче, послышалось жужжание словно бы какого-то исполинского комара, от полета которого померкло небо. В комнате стало душно. Взрыв. Жужжание. Взрыв. Еще раз. Пол, стены, мебель — все сотрясалось. И, подобно тому как проносится гроза с градом, жужжание и грохот взрывов стали постепенно удаляться.

Ясна открыла окно. В желтом доме напротив тоже открыты окна. Женщины и мужчины высунулись наружу. Светало. Разговаривали, перекликались, сообщая друг другу, что только что взлетел на воздух мост на Саве. Мичи не было дома. Гул орудий вперемежку с сухой трескотней ружей то замирал, то снова возобновлялся. Пришел кум. Он, Ясна и бабушка разговаривали в комнате, выходящей окнами на улицу. Ненад снова пробрался на галерею. Можно уже было все хорошо разглядеть. Он обратил внимание на окно. Посередине была маленькая дырка. От нее во все стороны шли трещинки. Он еще никогда не видел стекла, пробитого таким образом. Такие же дырки он заметил и на других окнах. Босой ногой наступил на что-то круглое. Шарик. Откуда он взялся? Нагнулся. Шарик был теплый и очень тяжелый — свинцовый. Он пошел в комнату показать его.

Вернулся Мича. В короткой черной куртке, подпоясанной ремнем, на котором висели тесак и патронташ; на голове вместо мягкой черной шляпы — шайкача. От него пахнет табаком и новой кожей. Ненад вспомнил о своем мяче, но Мича стал его торопливо одевать, а Ясна с бабушкой и кумом начали вынимать разные вещи из ящиков комода, которые так и остались выдвинутыми.

По улицам с опаской спешил народ. На Богоявленской улице они увидели телеги, быстро ехавшие по неровной мостовой к Босанской, по которой походным маршем проходил небольшой отряд ополченцев. Семья Ненада перебежала улицу и вдоль чугунной ограды добралась до бывшего дворца Милоша{3}, где в то время помещалась школа глухонемых. Ворота были приоткрыты. Они вошли. За оградой раскинулся прекрасный сад с цветущими георгинами. Дворец, с арками и карнизами, весь белый и необитаемый, возвышался посередине. Они обогнули его и попали на просторный двор Школы живописи, заросший высокой нескошенной травой. У стены подвального этажа сложено несколько сажен нераспиленных дров. Какие-то люди, среди которых Ненад узнал служителя Школы живописи, мрачного, угрюмого старика, складывали дрова перед входом в подвал наподобие бруствера. Сводчатый подвал на толстых четырехугольных столбах заполнен женщинами, девушками и детьми, разместившимися среди набросанных вещей. Под одним из сводов на старых ящиках сидели кучкой глухонемые мальчики и девочки.

Приглушенный гул. Светлое пятно входа потемнело: люди гурьбой ввалились в подвал и все разом налегли на закрывшуюся за ними железную дверь. Мрак. Снаружи свист, треск, жужжание, вой. Кто-то в глубине зажег спичку. Крохотное пламя, светящее сквозь заслонявшую его руку, дало возможность Ненаду оглядеть подвал. Зажгли свечу. Потом, за дальним столбом, вторую. Ненад увидел на груде узлов женщину, спрятавшую голову под одеяло. Глухонемые рассматривали незнакомых людей и ощупывали руками стены, стараясь почувствовать колебание от взрывов, скоро это им надоело, и они принялись играть в дальних, темных углах подвала.

Ненаду захотелось к ним. Но Ясна не отпускала его от себя и при каждом выстреле прижимала все крепче. Он вспомнил, что не взял мяч, и загрустил. Вдруг близко удар, за ним второй — глухой, словно по мягкому, — плюх! И сразу в подвале все закачалось. Одна свеча погасла. Оглушенные взрывом перекликались люди. Какая-то женщина пронзительно кричала. В самой глубине подвала сквозь золотую пыль зияло отверстие — оторвало ставень. На окно навалили старый соломенный матрац и несколько ободранных кресел. Снова зажгли свечу. Все успокоилось. Еще некоторое время доносились выстрелы с пристани; потом и они смолкли. Отворили дверь. Вбежали новые беженцы. В углу загудел примус. Ненад почувствовал голод. Другие дети уже ели. Глухонемые сдирали кожаную обивку со старых брошенных кресел. Ненад подошел к ним и получил свою долю кожи. Многие стали мастерить из нее обмотки и ремни. Взрослые не обращали на них внимания.

Днем пришел кум. Принес еду. Ненад уже научился отличать глухой свист приближающихся снарядов от резкого звука шрапнелей. Он узнавал чистый, звонкий и мелодичный звук снаряда, летящего с монитора, и ленивый, словно круглый (Ненад представлял его в виде большого жирного О), полный звук наших орудий с крепостного вала. И хотя при каждом выстреле у Ненада сжималось сердце, все это очень забавляло его. Их? Наше? Наше зовут Илья-пророк. Нет, это их. Вот начинает наше! Как только начинаем мы, они замолкают. Когда отворяли дверь подвала, Ненад видел мирно сияющее июльское солнце. И это представлялось ему забавным.

Перед рассветом он проснулся от холода. Своды подвала ему показались и выше и страшнее. Маленькая керосиновая лампа освещала ближайший свод: на подушках и перинах женщины и дети спали одетыми. Мужчины дремали сидя. Ненад прикорнул у бабушки на коленях. Ясна сидела. Ненад видел, что она не спит. И под другими сводами в темноте блестели бодрствующие глаза: с мягким шелестом вдоль стен бегали серые зверьки. Ненад впервые увидел крыс и испугался…

Дверь открыта, небо ясно, всюду полный покой. По мокрой траве заросшего двора бегают и играют дети. Мужчины отправились за хлебом и водой. Пришел кум. Ясна плакала. Он поцеловал Ненада. И Ясну, чего раньше никогда не делал.

Дети пролезли через забор. Один малыш нашел шрапнельную пулю, другой — осколок гранаты. Они продолжали поиски и, подбирая по пути спелые ягоды шелковицы, добрались до переднего двора. На месте цветника с георгинами зияла огромная яма. Тут они заметили, что в доме на противоположной стороне улицы вместо окон на третьем этаже была сплошная дыра; на вывернутых металлических прутьях болтались куски красных занавесей.

Пришел старый служитель с корзиной овощей; дети бросились назад, с трудом протискиваясь через узкое отверстие в заборе.

Ненад остался один перед вымершими домами в пустом, изрытом дворе, пропитанном горьковатым запахом увядших георгинов, окруженный настороженным молчанием природы. В кармане куртки он обнаружил ключ от дома. Он остался у него со вчерашнего дня, после того как Мича закрыл дверь. Ненад сразу решил побежать домой за мячом. Чугунные ворота были заперты. Он перелез через ограду. Улица была безлюдна: посередине, поджав хвост, бежал желтый, грязный щенок. Солнце сияло, раскаленные камни и пыль пахли селитрой.

Ненад шел на цыпочках, двери отворял дрожащими руками: боялся встретить кого-нибудь в пустом доме. Галерея была усыпана шрапнельными пулями. Он набил ими карман. Взял мяч и насос. Потом подумал, что раз уж пришел, то мог бы захватить хотя бы одну подушку. Занавеси были все так же спущены, постели не убраны, одежда разбросана. Он выбрал подушку побольше, запер дом и пошел назад. На лестнице к нему начала ласкаться его пестрая кошечка. Он хотел и ее взять, но она убежала. Он положил подушку и стал гоняться за ней по двору. Спасаясь от него, кошка влезла на тутовое дерево, оттуда на крышу низкого сарая, пробежала по ней и исчезла в соседнем дворе. Ненад был весь в поту. Только тут он заметил, что громыхают пушки. Он понял, что ему давно следовало быть в подвале. Теперь уже дверь закрыта. А что будет с Ясной, когда она увидит, что его нет? Он схватил подушку, но она ему мешала бежать. Тогда он водрузил ее на голову и так перебежал через улицу.

Вот он у самой ограды. Свист приближался с неимоверной быстротой. Переходил в вой. Ненаду показалось, что земля уходит из-под ног. Его отбросило к самой ограде; подушка перелетела через него. Взрыв, гул, черные и красные круги, дышать нечем, по железной ограде словно барабанит крупный град. Когда все стихло, Ненад поднял голову. Встал. Перед ним дымилась поврежденная снарядом колокольня Саборной церкви. Надо как можно скорее перелезть через ограду. Он схватил подушку — посыпались перья. Все же он перекинул ее на ту сторону. И сам перелез. Но при этом зацепился штанами за что-то острое и разорвал их сверху донизу.

В воздухе стоял сплошной треск. Дверь подвала заперта. Он попробовал стучать кулаком, но и сам себя не слышал. Поднял камень и начал стучать им изо всей силы. Наконец, ему отворили, и вместе с наполовину выпотрошенной подушкой он скатился в темноту, в приторный запах керосина, в плесень. Он переходил из рук в руки и ничего не видел, кроме желтого пламени свечей. Ясна лежала без сознания, с распущенными волосами; женщины опрыскивали ее водой, терли ей виски. Ненад закричал. Она пришла в себя, судорожно сжала его в объятиях. Служитель нашел в его подушке кусок гранаты. Ненад еще не все понимал. Удивился, почему его все целуют. Наконец, решил: все думают, что он ходил за подушкой для Ясны, чтобы ей было куда положить голову. Ясна все повторяла: «Мой дорогой мальчик, мой дорогой мальчик!» Только теперь Ненад заметил, что нет ни мяча, ни насоса. И заплакал. Ему было стыдно от сознания, что все утешающие его уверены, что он плачет из-за порванной подушки, и поэтому он плакал все сильнее. Но все-таки не сказал ни слова о мяче. Заснул с тяжелым сердцем, удрученный всей этой ложью; он чувствовал себя недостойным любви Ясны. Он хорошо слышал, как служитель сказал: «Я бы его за это отколотил, здорово отколотил, чтобы запомнил, да, отколотил бы». И Ненад был с ним согласен.

ПОДВАЛ

Уже через несколько дней, ободряемая другими, Ясна стала отпускать Ненада со старым служителем на Цветной рынок. Баклажаны и помидоры, омытые росой, переливались яркими красками в переполненных корзинах; арбузы (некоторые были надрезаны, чтобы видна была их сочная середка) вздымались на панели зелеными горами.

Все кругом было пусто. Шторы на окнах спущены. Только короткая улица за зданием крытого рынка насыщена влажным запахом зрелых плодов. Покупатели подходят торопливо. Крестьянки в пестрых юбках прикрывают в нерешительности свои корзинки и мешочки, словно наседки цыплят. Общая неопределенность, ощущавшаяся в самом воздухе, опьяняла Ненада. На всем протяжении улиц Короля Милана и Князя Михаила возвышались на асфальте бугорки от невзорвавшихся снарядов, напоминавшие холмики над норами кротов. Ненад их боязливо обходил, хотя ему и хотелось заглянуть в такое темное, волчье логово.

Раннее утро. Все часы на улицах, мимо которых проходил Ненад, показывали разное время. Три, десять, ровно двенадцать, а кто скажет, дня или ночи? Ненаду казалось, что раз часы остановились, то остановилось и время. Жизнь замерла. Железные щиты на витринах спущены; занавеси на окнах задернуты, ставни закрыты; все дома походят на лица спящих; на них уже лежит слой серой пыли. Мужчины и женщины, спешно пробиравшиеся вдоль стен, не могли своей торопливостью вдохнуть жизнь в застывший механизм города, в остановившееся время и воскресить исчезнувшие звуки. Булыжные мостовые на боковых улицах быстро покрывались зеленой травкой. Хотя Ненад и трепетал от страха, проходя по опустелым улицам, все это казалось ему сказкой. И страшной сказкой. О принцессе, которая укололась о веретено и заснула… Все зарастает зеленью, терновником, ползучими розами…

Люди разбегались. Крошечные, рассыпавшись по всей длине улицы, они выскакивали после каждого выстрела, словно кузнечики, из своих убежищ, перебегали улицу и скрывались в воротах. А были и такие, которые продолжали невозмутимо шагать посередине улицы, ежеминутно поглядывая на спокойное и ясное утреннее небо. И Ненад испытывал удивление и так же не допускал мысли, что смерть может прийти из такого прекрасного светлого утра, омытого росой (даже трамвайные рельсы под косыми лучами солнца сверкали от росы). Но ему некогда было предаваться размышлениям. Его руку крепко сжимала костлявая рука старого служителя; он должен был бежать за ним, прятаться в воротах, в мертвой тишине утра перебегать с одной стороны улицы на другую — и все это молча, затаив дыхание, и так быстро, что спелые темно-красные помидоры падали из корзины служителя. И только потому, что тот не останавливался, чтобы их подобрать, Ненад понимал, что им грозит опасность.

В подвале шумели примусы, и их голубоватое пламя освещало суетящихся женщин. Под сырыми сводами скопился тяжелый запах керосиновой копоти и жареного лука. На кроватях, сооруженных из всевозможных вещей, часами сидели остальные обитатели подвала, прислушиваясь к глухим взрывам. Глухонемые вместе с другими детьми строили театр в самом дальнем углу. Ненад — один, в стороне — кроил и шил из отбросов кожи футбольный мяч. У него ежеминутно сжималось сердце при воспоминании о настоящем мяче, который был потерян.

С наступлением темноты, когда бомбардировка прекращалась, все обитатели, полузадохшиеся, высыпа́ли во двор. На земле, еще теплой от солнечных лучей, расстилались ковры и раскладывались подушки. Старшие сидели молча, а дети возились в траве, которая, если ее размять, пахла мышами. По небу пробегали белые, как мел, лучи прожектора. Они то замедляли свой бег, останавливались, то снова продолжали шарить по небу. Один раз луч опустился так низко, что купол Саборной церкви, недавно позолоченный, ярко заблестел; вещи, лица, каждая травинка приобрели удивительную отчетливость. Ненад почувствовал, как у него от спины по всему телу побежали мурашки. Он замер, затаив дыхание, и холодный, мертвящий свет скользнул по его лицу. Вскрикнул. Кинулся в объятья Ясны, закрывая глаза руками. Через минуту все было как прежде; по темному безлунному небу продолжала скользить белая рука прожектора и, иногда задерживаясь, нащупывала бледные звезды. Подняв голову, Ненад заметил нечто необычное: весь нижний край неба, у пристани, был красный, и из этого зарева поднимались густые столбы черного дыма. Едва заметный ветерок доносил удушливый запах горящей шерсти. Но это было только мгновениями. Ночь пахла свежепомятой травой, мышами.

Внезапно, среди общего молчания, сквозь черный дым взвился огненный столб, раздался взрыв, и с неба дождем посыпались искры. Дым клубился, пламя разрасталось, слышались приглушенные взрывы и мелкие сухие потрескивания; воздух был пропитан горьким запахом жженого зерна и кофе, запахов бензина и шерсти. Прожекторы исчезли. В мертвом молчании кроваво-красные окна окружающих домов незрячими глазами уставились на пожар. Огненные языки лижут тюки с тканями, деревянные бочки с маслом, мешки с кофе и рисом; тюки, бочки и мешки раскрываются, как огромные огненные бутоны.

Ненад почувствовал себя в безопасности только по ту сторону крепко запертой железной двери, в неподвижной темноте подвала, под огромными сводами. И все же долго не мог заснуть. Под дальними сводами между столбами кто-то бродил со свечой в руке. На стене отражалась искаженная тень человека, и при его движении перемещались тени от столбов. С шелестом и писком пробегали крысы. В теплом мраке тихий шепот и дыхание спящих были прерваны женским выкриком: «Господи, господи!»

Ночь ползла медленно, как сороконожка.

Ненаду казалось, что он не засыпал. А между тем у бабушки в дрожащих руках горела спичка, которой она никак не могла зажечь лампу. Ненад сел. Ясна переговаривалась с кем-то, стоящим за дверью. Бабушка зажгла фитиль, он стал сильно коптить и погас, как только она приставила стекло. Снова стало темно, завоняло дымом. Стекло упало и разбилось. Кто-то, гулко шагая от двери, принес свечу.

— Осторожней, тут разбитое стекло, не обрежьтесь, — сказала бабушка, в смущении вытирая одну руку о другую.

К ней нагнулся высокий крепкий человек. Они обнялись. Бабушка взяла свечу и осветила его. Из мрака выступила вся фигура молодого человека: он был небрит, лицо загорелое, и когда он широко улыбался, его прекрасные крупные зубы казались еще белее. Длинные черные волосы были растрепаны.

— Какой ты грязный, — сказала бабушка, — я тебе приготовлю умыться.

Она поставила свечу на низкий ящик и скрылась в темноте за кроватью. Человек, освещенный снизу, казался великаном. Лацканы и воротник его бархатной куртки были обшиты черной шелковой тесьмой; из-под высокого крахмального воротничка рубашки ниспадал черный галстук, завязанный большим бантом. Ненад узнал дядю и вскрикнул. Его подняли с постели, обняли, поцеловали и снова опустили. Дядя сел рядом с ним.

— Еще хочешь?

Ненад колебался.

Склады на пристани продолжали гореть; взрывы отдавались в подвале, где желтым пламенем, оплывая, спокойно горела свеча. Умывшийся Жарко со сверкающими глазами рассказывал о своем бегстве из Праги в Берлин. Сквозь сон Ненад слышал: «Петроград, Москва, Одесса, Черное море, Прахово». И не знал — приснилось ли ему, или об этом рассказывал дядя: Черное море бурное, в Прахове солдаты выгружают боеприпасы, поезда везде переполнены, всюду процессии, знамена развеваются по ветру, по бурным морям плывут огромные военные корабли, на пристанях играет музыка и красивые дамы раздают солдатам цветы… Ненад шагает — он взрослый и сильный, — все вокруг него залито красным светом, люди машут шапками, огромные огненные языки поднимаются к небу… Торжественно, радостно, мучительно и тепло.

Когда он проснулся, сквозь открытую дверь подвала вливался свет солнечного утра, подвал был почти пуст, и со двора доносились голоса играющих детей.

ОТЪЕЗД

Сначала снесли тяжелые вещи: шкафы, кровати, диваны, стулья и погрузили на большую телегу. В комнатах горели свечи, прилепленные к глинобитной печи; в небе еще мерцали звезды, — сквозь разбитые окна Ненад видел, как они постепенно бледнели. Мужчины вместе с Жарко и Мичей сели отдохнуть. Бабушка угостила их ракией и дала по ломтю теплого хлеба. Один из носильщиков, пожилой человек в расстегнутой рубахе с засученными рукавами и такой громадной рукой, что в ней тонула чарка, приветствовал бабушку: «За здоровье твоих сыновей, хозяйка!» У всех было хорошее настроение. На телегу поставили пустые ящики, а когда она подъехала под окна, побросали в них все мягкие вещи — постельное белье, одежду, ковры. В предрассветной мгле едва вырисовывался садик у кафаны «Весна». На первом углу Мича слез и скрылся в безлюдной улице Царицы Милицы. Долго еще слышался стук его тяжелых, подбитых гвоздями солдатских башмаков. Утро уже давно наступило, птицы пели в глубине садов, где в изобилии зрели плоды, когда повозка добралась до немощеной Московской улицы. Несколько белых, забрызганных грязью, уток барахталось в мутной луже. В низких домиках отворялись окна. Пригород. Деревенский покой.

В квартире, где они нашли приют, была всего одна комната и кухня. Кое-как разместили вещи, постлали постели. Ясна, все время отвечавшая смехом на смех Жарко, вдруг опечалилась. Перестала расставлять вещи и села рядом с ним. Говорили они долго, вполголоса; разговор часто обрывался. Раз только Ненад услышал, как Жарко сказал:

— Я должен… я надеялся, Ясна, что ты меня вполне поймешь. Нельзя же защищать страну с фотоаппаратом в руках.

Ясна молчала. Отвернулась. Ненад заметил, что она плачет. Он затрепетал. Отчего Ясна плачет? Ему казалось вполне естественным идти туда, где Мича. И если бы он сам был постарше… Между тем испуг после ночного пожара не совсем прошел. Он ждал ночи с волнением. Ночь была полна неведомых звуков.

Ненад просыпался несколько раз. И видел все тот же стол, еще не убранный после ужина, и вокруг него, как в дымке, бабушку, Ясну и Жарко. Настольная лампа была с зеленым абажуром, и предметы на столе блестели, хотя они, как и те, что находились в тени, были окутаны голубоватым табачным дымом, непрерывно притекающим из темноты к свету. Перед Жарко стояла большая открытая коробка с табаком. Его белые руки с пожелтевшими кончиками пальцев быстро и ловко скручивали сигареты, которые горкой нагромождались подле коробки. Ненад дважды погружался в сон, так и не разобрав, о чем говорили Жарко и Ясна. Но в третий раз он окончательно проснулся и по тягостному молчанию, царившему за столом, понял, что то страшное, чего нельзя было выразить словами, означало отъезд Жарко. Ненад вдруг всем своим существом почувствовал, что Жарко не должен уходить; его охватило ощущение невыносимой боли; он потихоньку поднялся и слез с кровати. Взрослые за столом не шевелились. Часы быстро тикали, и это тиканье вызывало у Ненада удушье. Он подбежал к Жарко, бросился ему на грудь, зарылся головой в мягкий черный галстук, от которого пахло здоровым мужским запахом — запахом масляных красок и табака, и, задыхаясь от внезапного приступа слез, крикнул:

— Дядечка, не уходи, пожалуйста, не уходи…

Жарко крепко прижал мальчика к бархатной куртке, и его выразительное лицо наклонилось к нему…

— Ну, ну, не плачь, не плачь.

Часы пробили три. Бабушка встрепенулась, со вздохом встала из-за стола, подошла к стулу, на котором лежал мешок Жарко, и еще раз его осмотрела. При этом она низко наклонилась, так что лицо ее оставалось в тени. Жарко стал помогать Ненаду одеваться. И одновременно рассказывал ему о Праге, о покинутой мастерской, о том, что он повезет его туда после войны. Ненад расспрашивал о Принципе{4}

— Его били, избили в кровь; кровь лилась у него изо рта, из носа, он потерял сознание. Тогда ему связали руки на спине и потом еще всего скрутили веревками. Бросили на скамью во дворе какой-то казармы; кругом стояли солдаты с примкнутыми штыками. И никто не помог ему, никто не вытер кровь на его лице.

Пока Жарко рассказывал это Ненаду, Ясна отворила кухонную дверь; в саду все словно замерло; в призрачном зеленоватом свете бледный месяц на ущербе опускался за деревья.

Они шли по пустынным улицам, дома по сторонам становились все реже и реже. Жарко вел бабушку под руку, был весел, рассказывал и смеялся от всей души — хо, хо! Ясна с Ненадом шли за ними. Так они пересекли скошенное поле, зашли в молодую кукурузу и достигли Чубурского ручья. На той стороне поднималась освещенная гора; вода в ручье была свинцово-серая, застывшая, словно мертвая. Они двинулись гуськом вдоль ручья по узкой тропинке. От сильной росы у них промокли башмаки. Вдруг Жарко остановился.

— Мы тебя еще немного проводим, — предложила Ясна.

Бабушка ничего не сказала.

— Я спешу, Ясна, — ответил Жарко.

Бабушка молча его обняла. Обхватила его голову руками и с минуту близко, близко на него смотрела.

— Береги себя.

Жарко забросил свой мешок за спину, помахал рукой, перепрыгнул через ручей и сразу исчез в зелени.

Обратный путь был намного дольше. Пели невидимые птицы. Ненад боролся с собой, чтобы не пролить ни одной слезы, плакать не следовало — это могло послужить дурным предзнаменованием.

Дом, пропахший табаком, показался Ненаду пустым. На столе, возле потушенной лампы, стояла большая жестяная коробка, открытая и пустая. Ясна подняла штору и распахнула окно. В коробке осталась сигарета, на столе другая, на полу третья, сломанная. Ненад видит, как бабушка их собирает, бережно кладет в коробку, а коробку уносит и запирает в ящик шкафа. Потом она выпрямляется.

— Да хранит его бог!

Ненад вдруг вспомнил Принципа: избитый, связанный по рукам и ногам, и некому стереть кровь с лица. Гнев овладел им, и он расплакался от сознания своего бессилия. Он устал, был огорчен и возбужден. Скорчившись на кровати, он заснул со страшными мыслями: в руках у него бомбы, они взрываются и выворачивают ему внутренности, по лицу струится кровь, и никто не хочет вытереть ее.

БЕЖЕНЦЫ 1914 ГОДА

Два луча прожекторов медленно, с остановками блуждали по низким и тяжелым кучевым облакам, которые ветер быстро гнал через гребень Топчидерской горы. Прожекторы поминутно освещали и самую гору, и тогда в дрожащем свете возникала из темноты вереница нагруженных повозок, с трудом поднимавшихся в гору. По обе стороны дороги, сгорбившись, молча шли мужчины. Притулившиеся между узлами и тюками женщины пугливо озирались на темную громаду Белграда, окаймленную заревом далекого пожара. Орудия стреляли лениво, с перерывами, словно размышляя. Но взрывы постепенно приближались. Два или три раза гранаты со свистом пролетели над самой горой и разорвались в виноградниках.

Телега, в которой были Ясна, бабушка и Ненад, выехала из-под деревьев на открытый склон горы и покатила быстрее. Ненаду были видны вся Белградская возвышенность с ясно очерченными куполообразными башнями дворца и колокольней Саборной церкви и опоясывающая ее светлая лента Савы и кусочек Дуная. На горизонте, за Белградом, мерцал подожженный тростник. Вдруг орудия проснулись, и началась частая и равномерная пальба. Один из прожекторов нащупал своим светлым лучом дорогу и возле нее домишко: окна заблестели, как расплавленный свинец. Другой прожектор, с Торлака{5}, старался поймать первый и ослепить его. На мгновение два огромных светлых меча скрестились и сразу погасли. Все потонуло в непроницаемом мраке. В страшный момент полного ослепления слышалось только щелканье бичей, крики возниц и мягкий шум колес по грязной дороге.

Жужжание, фиолетовая молния, взрыв и темнота. И где-то в виноградниках еще одна вспышка. Потом ближе, слева. Одну повозку понесло в сторону, под гору. При новой вспышке было видно, как возница, стоя, изо всех сил натягивал вожжи, но и это видение потонуло во мраке. За Белградом снова появился прожектор, пошарил по клубящимся облакам, которые неслись дальше, за горы, и сразу лег на дорогу. Телега с Ненадом добралась до плоскогорья и пошла быстрее. Впереди них катила целая вереница повозок. Дорога была узкая, и они сворачивали на поле, чтобы как можно скорее выйти из неподвижного светлого круга прожектора. По нескольку повозок мчалось в ряд, почти соприкасаясь колесами, а возницы при этом яростно хлестали лошадей. Тут Ненад увидел посреди дороги бесформенную кучу, в которой можно было различить вдребезги разбитую извозчичью пролетку и двух еще бьющихся белых лошадей. Из этой кучи доносился тихий стон. Какие-то люди бежали по полю. Телега проехала дальше. Прожектор снова погас.

Дорога повернула. Миновав едва различимые фруктовые сады, телега въехала в деревню. Перед одним из домов стояла группа солдат и следила за проезжавшими беженцами. Из открытых окон на дорогу падал красный свет. Немного поодаль горел костер из сухих сучьев. Полосу света пересек всадник и спешился возле дома.

РЕСНИК

Все утро они просидели около своих вещей на низменной, затопляемой равнине перед пустой железнодорожной станцией. Солнце кое-где пробивалось сквозь облака; около полудня совсем разведрилось и начало припекать; трава, вещи, животные и люди быстро стали обсыхать. Горели костры, и сырой дым стлался по долине. Крестьяне, шлепая босыми ногами по жидкой грязи, смешанной с навозом, продавали горячую вареную кукурузу. Несколько раз, без какого-либо серьезного повода, возбужденная чьим-то внезапным восклицанием, вся эта толпа, копошившаяся среди разбросанных вещей и горелой соломы, вскакивала и с криками беспорядочно устремлялась к закрытым воротам станции. Но линия оставалась свободной, никакого поезда не было видно. Столпившиеся люди с потными лицами тяжело дышали, пробивались локтями, углы ящиков врезались в плечи, а по ту сторону ограды солдаты с винтовками в руках равнодушно смотрели на давку.

Днем подошел состав платформ, груженных щебнем. Под натиском толпы ворота затрещали. К ограде прижался маленький, тщедушный человечек. На толстом ремне, перекинутом через шею и плечо, висел у него на боку небольшой, но тяжелый ящик, который он придерживал обеими руками. Мужчины перескакивали через ограду. Иные обходили кругом, через поле. Ворота подались. Солдаты отгоняли народ винтовками, останавливали и кричали: «Тише, люди, всем хватит места, эй, люди!» Но все было напрасно — народ продолжал напирать. Женщины и дети кричали, проход сразу был забит стиснутыми телами, и, хотя ворота были открыты, пробраться удалось лишь немногим. Крепко держа Ненада за руку, Ясна стояла сбоку, не решаясь даже попытаться пройти. Ненад видел, как людская волна несет старичка с деревянным ящиком. Ящик мешал ему, задевал за ограду; старик тщетно пытался бороться с толпой, тщетно старался отстегнуть затянутый ремень, который его душил. Непонятно было, почему солдаты не пускали в открытые уже ворота. Какая-то женщина, которую сдавили, вскрикнула и потеряла сознание. Маленький веснушчатый солдатик в широкой шинели, до этого свертывавший сигарету, велел Ясне следовать за ним. И сам понес вещи. Другой солдат, стоявший на часах в конце ограды, пропустил их. В поезде неожиданно оказалось полно солдат. Втащили вещи, втащили бабушку, Ясну, Ненада. Устроились среди тюков. Веснушчатый солдатик сел рядом с Ненадом и свесил ноги наружу; и только тогда закурил. При малейшем движении щебень сыпался с платформы.

Поезд тронулся, потом стал и двинулся назад. Народ все еще ждал перед сломанными воротами. Двое солдат преграждали проход винтовками. Немного поодаль стоял молодой унтер-офицер с хлыстом в руке, крайне обозленный. Издали видно было, как у него непрерывно двигались губы, но слов нельзя было разобрать. Подошел начальник станции и стал ему что-то говорить. Унтер-офицер продолжал негодовать, словно это доставляло ему удовольствие, нервно расхаживал между двумя ветвистыми деревьями, пожимал плечами. Солдаты все же опустили винтовки. Унтер-офицер остановился в отдалении. Усмехнулся. Но не произнес больше ни слова.

Сдавленный, в первых рядах стоял старичок с ящиком. Опять началась страшная давка. Старичка оттолкнули назад; он зашатался, но снова зацепил ящиком за поваленные ворота, застрял и почти закрыл проход. Те, что шли сзади, ругались, женщины его проклинали. Старик старался высвободиться, но для этого надо было, чтобы задние хоть немного подались назад. Так продолжалось несколько минут. Молодой унтер-офицер вдруг перестал усмехаться. Лицо его налилось кровью, он что-то крикнул. Но так как никто не послушался его приказа, он взмахнул над головами хлыстом. Старичок оказался ближе всех; удар пришелся ему по лицу, меховая шапка слетела (блеснули редкие, седые волосы); старик поднял руку, пытаясь защитить лицо, по которому, поднявшись на цыпочки, с остервенением хлестал унтер-офицер; попало и тем, кто стоял за стариком; они немного отступили, и освободившийся ящик отцепился. При падении приоткрылась крышка, и по земле рассыпались деревянные колодки сапожника. Народ ринулся в ворота, топча старика. Поезд уже тронулся. Опоздавшие бежали, пытаясь влезть на ходу, потом, еле дыша, останавливались и смотрели на катившиеся мимо них вагоны. Ненад, бледный, дрожал всем телом. Ясна, стиснув губы, прижимала его к себе.

— Как скоты, — проговорил маленький веснушчатый солдатик, — убили человека.

Эти слова как ножом полоснули Ненада по сердцу; у него похолодели руки и ноги. Солдатик продолжал ругаться. Ненад почувствовал к нему необычайную нежность; он понял, что их сближает общее чувство омерзения.

А тем временем поезд, пыхтя и дымя, громыхал по высокой насыпи среди пожелтелых кукурузных полей, среди поределых, побуревших лесов и волнистых лугов, на которых торчали стога сена.

НОЧЬ

В долине, по которой среди одиноких тополей, усеянных грачами, медленно полз поезд, сгущался туман и стлался над водой длинными голубовато-серыми прядями. Из паровоза валил черный дым с искрами. Кружась, они подымались высоко вверх, а затем дождем сыпались на вагоны и на людей, скорчившихся на камнях. Вуаль на шляпе Ясны была прожжена в двух местах. У веснушчатого солдатика загорелась пола шинели. Глаза у всех были утомлены и слезились. Пробегали станции с красными и зелеными фонарями, доносился мелодичный звон сдвоенных ударов колокола. На маленькой станции им попался встречный поезд, который вез орудия и моторную лодку. Возле нее, освещенные карбидной лампой, стояли два матроса, приземистые, с большими красными помпонами на круглых бескозырках. Их появление воодушевило всех. Люди стали махать шапками: «Да здравствуют французы, да здравствуют французы!» Один из них курил трубку. Вынув ее изо рта, он помахал ею в знак приветствия. Поезд тронулся. Маленькие французы со своей лодкой исчезли во мраке.

— Вот это народ! — сказал задумчиво веснушчатый солдатик, укрывая Ненада шерстяным одеялом. — И машина-то у него всякая есть, получше, чем у немца.

Тьма была непроглядная. Должно быть, небо снова покрылось тучами, — не видно было ни одной звезды. К большой, тонущей во мраке станции подошел санитарный поезд. Белые вагоны с матовыми стеклами были освещены мягким газовым светом; у открытых дверей стояли высокие, красивые женщины (по крайней мере, Ненаду они казались высокими и красивыми) в длинных белых одеждах, с белыми косынками на голове. И на всем этом белом — вагонах, платьях, рукавах, косынках — были рассыпаны большие, маленькие и совсем крошечные красные кресты. Поезд простоял с минуту. Вдоль путей прошли женщины в белом и полный мужчина. В ночной тишине отчетливо слышался скрип песка под их ногами.

— Здесь, доктор.

Это относилось к тучному человеку. Он, сопя, с трудом влез в белый вагон. И матовые окна стали поочередно затемняться. В одном из них появились тени двух склонившихся голов и руки, движения которой были непонятны.

Когда Ненад вышел из дремотного состояния, поезд стоял на станции, забитой составами и людьми. Две большие карбидные лампы с рефлекторами из отшлифованного металла освещали узкую платформу, загроможденную вещами и беженцами так, что по ней нельзя было пройти. Между поездами сновали железнодорожники, размахивая тусклыми фонарями. В поле за станцией виднелись там и сям костры, вокруг которых непрерывно мелькали силуэты людей и лошадей. Из нависшего, черного, как сажа, неба сеял мелкий дождик; невидимый, он только ощущался на лице и руках.

Поезд бесцельно маневрировал, отходил от станции, останавливался посреди мрачного, сырого, сливавшегося с темнотой поля и снова возвращался по сигналу красных и зеленых фонарей, которыми невидимые люди размахивали в непроглядной дали. Наконец, он остановился на пути, где чернел состав пустых открытых вагонов без паровоза. Вдоль них мелькали фонари. Со скрежетом раздвигались заржавелые железные двери. Поднялась страшная суматоха. Окоченев от холода и долгого сидения, Ненад едва держался на ногах.

— И это наше, — кричала из темноты бабушка, — погодите, и это наше.

Хотя места хватало для всех, началась ожесточенная борьба: беспорядочная толпа кинулась к пустым вагонам, люди теряли своих, роняли вещи в грязь, давка и руготня продолжались не меньше получаса. Наконец, Ненад очутился в металлическом вагоне; середину его занимали какие-то ящики; что в них было, неизвестно, но от скользкого и мокрого пола шла страшная вонь, как в нечищеном свинарнике. Становилось все холоднее. Веснушчатого солдатика, который помог бы им устроиться, уже не было, и Ясна с бабушкой долго мучились, стараясь соорудить из вещей хоть какую-то защиту от ветра. При свете спички Ненад увидел в углу группу солдат, которые сидели на полу, прислонившись к стенке. На ящиках около них ютилась семья с мальчиком и девочкой. Девочка плакала.

— Детей надо поместить между вещами, — сказал решительный мужской голос, — прозябнут, ночь-то холодная.

— Хоть бы вагоны были закрытые, — вздохнула женщина.

Ненада устроили вместе с детьми в углублении между двумя тюками. Они сидели плечом к плечу, покрытые колючим шерстяным одеялом, от которого пахло мокрой псиной. Девочка сказала:

— Братик, мне холодно. — Ненад взял ее за руку. Она прижалась к нему. И понемногу всем троим стало уютнее и теплее.

Ненад не заметил, как заснул. Проснулся он от резкого холода; угол одеяла развевался на ветру. Все кругом было серо и мрачно; моросил мелкий дождь; по нависшему небу плыли низкие, пепельные тучи; навстречу поезду неслись мокрые телеграфные столбы, вдали виднелись одинокие домики с потухшими трубами. Стуча зубами, Ненад приподнялся. В это мгновение поезд с шумом проходил по мосту через широкую мутную реку. Все смешалось в голове у Ненада. Он не мог понять, во сне все это или наяву. Он съежился, прижался к своим маленьким товарищам и, согретый их теплым дыханием, сразу заснул.

НИШ

Маленькая комната в старом турецком доме с балконом, обвитым виноградом, была заставлена вещами, пахла сухим овечьим сыром и мышами, которые всю ночь скреблись в полусгнивших стенах. Постели, которые расстилались прямо на полу, отчего вся комната превращалась в одну общую кровать, кишели клопами, и бабушка, в очках, съехавших на кончик носа, целыми днями вытряхивала их на балконе. Но стоило погасить свет, как появлялись все новые полчища клопов; они вылезали из щелей плохо пригнанных половиц, спускались по неровным стенам, градом падали с дощатого потолка. Между тем прибывали все новые и новые беженцы. По улицам проезжали телеги с промокшими вещами, женщины тащили за собой измученных детей, в школах, на балконах, в кафанах было полно народа; во дворах и под навесами дымили импровизированные кухни; ветер доносил из больницы запах карболки; люди шли куда попало, наугад. А тем временем дворцовый караул сменялся под звуки военного оркестра, войска проходили походным маршем на станцию или со станции, перед комендатурой стояли хорошо одетые господа и в ожидании сводки вели бесконечные разговоры. По вечерам в парке на берегу Нишавы гуляла молодежь, не было ни одной свободной скамейки, в ближних кафанах играли цыгане, царило оживление, возбуждение, раздавались громкие крики, проносили знамена, украшали цветами идущих на войну.

В этой общей суете у детей шла своя жизнь. Двор сражался с двором, улица с улицей, квартал с кварталом. Уже через неделю Ненад подыскал себе компанию сверстников. Местом сражений служило большое пепелище, окруженное высоким забором. Запущенный фруктовый сад так густо зарос бурьяном, что приходилось пробираться, как через девственный лес. Главная квартира располагалась в старом курятнике, сплошь обвитом зеленью. Груда кирпичей и поломанной черепицы от сгоревшего дома вполне обеспечивала их оружием. Вождем был Войкан, красивый, аккуратный мальчик в темно-синей мохнатой куртке и кожаной шапке-ушанке. С первого же дня он стал обращаться с Ненадом свысока. Засунув руки в карманы, он объявил после небольшого раздумья:

— Годишься только в обоз. У тебя есть пугач?

— Нет.

Войкан пожал плечами.

— Ступай запасись оружием.

— Я умею лазать по деревьям, — сказал Ненад.

— Это всякий умеет.

Между тем из всех новых друзей его тянуло именно к Войкану. Войкан был тем, чем Ненад до сих пор не смел быть: он открыто делал то, о чем Ненад мог только тайно и страстно мечтать. Войкан ругался, позвякивал деньгами, которые крал у отца, курил, дрался с девчонками, задирал им юбчонки; в карманах у него всегда были пружины от сломанных часов. Напрасно Ненад пускался во все тяжкие: приносил из дому спирт, ножницы, свечи. Войкан был по-прежнему надменен и неприступен.

Однажды, избив палками и камнями старого облезлого кота, они схватили его и крепко привязали к доске. Но проходили часы, а кот все не околевал, и мальчишки не знали, каким способом его прикончить. Войкан предлагал повесить. Кот шипел и скалил зубы. Никто не решался накинуть ему петлю на шею. Воды поблизости не было. Добивать палками привязанного было противно, к тому же кот отчаянно орал.

— Можно было бы порохом, — вдруг предложил стоявший поодаль Ненад, и его забила мелкая дрожь. Он не смел взглянуть на кота, на его облезлый хвост, разбитые в кровь уши, испуганные глаза.

Упрямый детский профиль Войкана оставался неподвижным. Ненад смотрел на него, как зачарованный: он должен стать его другом, должен.

— Как так порохом? — спросил Войкан.

— Миной, — прошептал Ненад и затаил дыхание. Потом он постарался объяснить.

Мальчишки не понимали. Войкан молчал. Ненад стоял весь красный. Впервые новые друзья внимательно его слушали. Он вынул ножик и начал копать в земле ямку. От нее он прорыл небольшой канал с выходом на поверхность.

— Яма должна быть сухой, чтобы порох не отсырел, — заметил он, все еще стоя на коленях, — потом его засыпают, утрамбовывают и поджигают.

— Как же ты подожжешь? — спросил Войкан.

— Надо взять тростниковую трубку, одним концом сунуть ее в ямку с порохом, а в другой, который будет торчать снаружи, тоже насыпать пороху, накрыть дощечкой и забросать поверх нее землей. От трубки насыпаешь порохом дорожку какой хочешь длины — так, чтобы тебя не тряхнуло взрывом.

Хотя Ненад только через забор подглядел, как гимназисты закладывали мину, он рассказывал уверенно, со всеми подробностями.

— Ты поджигал мину?

— Да…

Войкан вытащил из кармана суконный мешочек и протянул Ненаду. В нем была щепотка пороху, которым он заряжал маленькую пушку, сделанную из ружейной гильзы. Ненада обуял страх: а вдруг не выйдет?

Через четверть часа мина была готова. Самые трусливые спрятались за кучами черепицы в другом конце пожарища. Войкан подал спички.

— Давай лучше ляжем.

Спичка вспыхнула, порох загорелся, зашипел, раздался едва слышный взрыв, кучка земли поднялась и рассыпалась.

Войкан задумался.

— Нужно больше пороху, — заметил он наконец.

— Чтобы взорвалось, надо как следует набить, — добавил Ненад. Теперь он чувствовал себя равным Войкану.

— А как же, черт возьми, его набить? Надо бы фитиль.

— Я видел, как делали и с бутылочкой. Насыпают в нее порох, кладут боком в яму, в горлышко вставляют трубку, потом забрасывают землей и хорошенько ее уминают.

Было пасмурно, но сухо. Мальчики разошлись в разные стороны за порохом. Сразу после обеда они снова сошлись. Кот был еще жив. За черепицей они объединили собранный порох: три патрона, которые Войкан ловко опустошил, и несколько мелких патронов, купленных в бакалее по пять пара за штуку, — всего три-четыре кофейные чашечки пороху. Бутылка была из-под клея — широкогорлая, с отверстием в середине металлической крышки, в которое просунули трубку. Выбрали место, выкопали ямку, от нее проложили доски и узкой лентой посыпали их порохом до самого угла стены, за которой можно было лежа спрятаться. Остальной порох высыпали в бутылку, наполнив ее на три четверти. Ненаду стало невыносимо жарко. Он скинул куртку и остался в шерстяной фуфайке. Наконец все было готово. Темнело. На улицах зажигались фонари.

— Принесите кота.

— А нельзя ли без него, так зажечь? — Ему хотелось убежать.

Войкан не ответил. Он сам положил доску с котом, который больше не двигался, но продолжал смотреть широко открытыми глазами. Потом подошел и лег рядом с Ненадом за выступом стены. Остальные разбежались.

— Зажигай…

В сумерках блеснули две-три фиолетовые искры, потом спичка вспыхнула оранжево-желтым пламенем. Порох зашипел. С минуту Ненад следил, как, извиваясь, сгорала огненная змейка, потом его ослепил и оглушил взрыв, глаза засыпало землей, кусок черепицы, просвистев в воздухе, ударил его по лбу. На мгновение все поплыло, как в тумане, потом он пришел в себя и отряхнулся. Потрогал лоб, нащупал пальцами большую шишку; больно не было, но сочилась кровь. Войкан и Ненад шмыгнули в кусты и просидели там, пока совсем не стемнело. Из темноты доносились едва слышные стоны кота.

Вернувшись домой с большим опозданием и со ссадиной на лбу, бледный, перепачканный, Ненад застал только бабушку. В комнате было тепло, при слабом свете стенной лампы бабушка читала газету. Ненад подбежал к ней, уткнулся в колени и заплакал. Плакал долго, задыхаясь от слез. Бабушка ласково, нежными своими руками долго гладила его по волосам. Только когда немного успокоившись, он поднял мокрое лицо, она заметила шишку, уже посиневшую.

— Да тебя ударили! — вскрикнула бабушка. — Или ты упал? — И она держала его голову в своих ладонях, как тогда держала голову Жарко.

Ненад смутился. Избегая взгляда бабушки, сказал:

— Я не падал… Войкан меня ударил камнем.

И, солгав, он снова горько заплакал — на сей раз от отчаяния.

НЕНАД УЗНАЕТ, КАК ПЕРЕПРАВЛЯЮТСЯ ЧЕРЕЗ САВУ

Ясна, согнувшись, вяжет безрукавку из белой шерсти. В ее руках, слегка поблескивая, звенят спицы. Бабушка месит тесто. В комнате тепло.

Весь день солнце не показывается. Капает с крыш, дворы устланы опавшими листьями, дома забрызганы грязью выше окон. Воздух, тяжелый от сырости, пахнет гниющим листом, дымом, сладковатым запахом карболки. Город, тонущий в болоте, превратился в сплошную больницу и мертвецкую. Улица пестрит от объявлений, приклеенных на дверях: «Тиф». Тянутся похоронные процессии. Звонят колокола. Военные оркестры играют траурные марши. Гудят паровозы. По главной улице спешат верховые курьеры. У лошадей, серых от грязи, глаза налиты кровью. Идут походным маршем все новые и новые полки. Знамена в черных чехлах. По лицам солдат катятся капли дождя. За городом, по размытым дорогам, в полной тишине вереницей медленно тянутся телеги, запряженные волами, и исчезают во мраке. На них навалены трупы, покрытые брезентом. «Аис, аис, аис!» Грязь хлюпает. Волы с вытянутыми шеями, с влажными мордами тащат перегруженные телеги. Звонят к вечерне. Гудят паровозы. В сумерках весь город бурлит; он тонет в карболке, конском поте и болезнях. На пустынных площадях с криком носятся дети. Сражаются камнями. В кровь. Играют. Под железным мостом шумит вздувшаяся Нишава.

На кровати — между Ясной, которая быстро вяжет, и бабушкой, нагнувшейся над печуркой, — уже несколько недель совершенно неподвижно, в полном оцепенении лежит Мича. Широко открытыми глазами он глядит на окно с деревянной решеткой; по стеклу бьет косой дождь, капли сползают сначала поодиночке, потом, сливаясь, текут уже струйками, которые, извиваясь, меняют направление: то соединяются, то снова расходятся. Бледные, ввалившиеся щеки Мичи обросли курчавой, неровной бородой, которая при свете мягко отливает медью. Поверх одеяла наброшена тяжелая военная шинель, скомканная, измятая при дезинфекции.

На лице Мичи живут только глаза. Ненад напряженно ловит каждый его вздох. Сквозь окна, в которые стучится крупный дождь, Миче видны размокшие сремские пашни и сидящие на бороздах грачи.

…Несколько дней идет пьянство, женщины выносят детей, старики целуют солдат в рукав, люди плачут от радости, на высоких колокольнях звонят колокола в честь освобождения. И потом сразу отступление, дороги забиты телегами тех, кто вчера еще звонил в колокола, кто подносил отрядам хлеб-соль и держал на руках детей; сразу непроходимые болота, ночь, ветер, ил, в который погружаешься выше колен, гнилой, опутанный травой, камыш и река без переправы. По воде разносится плеск весел, вода с журчанием вливается в перегруженные понтонные лодки, коровы на берегу мычат, понтоны возвращаются порожняком. Снаряды врезаются в берег, в темноте слышно, как бурлит ил; по болотистой низине приближаются отряды австрийцев, доносится лязг орудий, шелестит сухой камыш. Мича с трудом вытаскивает из ила свои огромные сапоги, с трудом держит винтовку отекшими пальцами. Полы шинели, мокрые и грязные, путаются в ногах.

Ночь гудит, гудит и кровь в висках. Слева от Мичи двигается тень. Острые листья камыша бьют его по лицу — за спиной он чувствует дыхание австрийских солдат. Впереди ничего не видно. Лишь чуть светлеет вода. Он идет прямо к ней, спотыкаясь, проваливаясь в ямы. Ружейные пули свистят в болотном камыше, вспыхивают красные и зеленые ракеты. Понтоны на том берегу. С ближайшего острова сквозь мрак, ветер и тревожные звуки беспокойной ночи затрещал пулемет. Мича погружается в ил. Пули ударяют о берег. В рукава, за воротник — всюду просачивается холодная грязная вода. Мича весь дрожит. Он чувствует дыхание людей, пробирающихся через камыш. Вода чуть поблескивает. На поверхности плывут черные бесформенные предметы; в темноте их едва можно различить. Ветки или доски — не разберешь. Мича коченеет. Стрельба вдруг стихает. Откуда-то появляется зеленый свет, неестественный, мертвящий, который не дает возможности ясно видеть предметы. Тишина стоит безвоздушная, стеклянная. Камыш не шуршит. Не слышно и дыхания невидимых людей. Совсем близко от Мичи неизвестная ночная птица испускает по временам резкий монотонный звук. Мича вдруг чувствует, что изнемогает. Дрожа, с взъерошенными волосами, он вскрикивает, поднимается из ила, сбрасывает шинель, ранец и прыгает в воду. Вода обжигает его распухшее лицо и руки, а промокшая одежда становится тяжелой, как свинец. Проплыв несколько метров, он чувствует, что ему не выдержать: тяжелые сапоги тянут ко дну, грязная вода — ил с песком — забираются в рот, который он не в состоянии закрыть. Он захлебывается и теряет сознание, но все еще размахивает руками. По воде медленно плывет бесформенная масса. Он хватается за нее и ощущает под рукой сукно шинели. Потом снова начинает тонуть. Невдалеке слышится шум весел. Он напрягается и кричит. Понтон проходит в полуметре от него, веслом зацепив утопающего. Мича хватается за весло. Переполненный понтон относит. Сухо трещит пулемет. Красная ракета разрывается над самой водой и рассыпается красным градом. Наконец, понтон ударяется о берег…

Ненаду казалось, что все это он видит собственными глазами. Каждое слово Мичи превращалось в картину, воображение играло, он просыпался ночью без одеяла, на голом полу, рядом с периной, и звал на помощь.

Время от времени Мича обливался потом и тихонько стонал. Ясна подходила и вытирала ему лоб платком. Он отвечал благодарной улыбкой. В комнате все оставалось на своих местах…

С улицы донесся протяжный крик: «Телеграмма!.. Последние известия!.. Экстренный выпуск!..» Голос был хриплый и, приближаясь, становился все громче. Другие голоса, близкие и далекие, повторяли то же самое. Ненад выскочил без шапки и купил газету; всего две полоски небольшого формата, напечатанные на выцветшей красной бумаге. Ясна принялась ее читать. Наш фронт отодвигался. Неприятель всюду наступал. Коротенькое извещение в самом низу гласило, что пригороды Белграда оставлены. Вторая страница была почти вся заполнена извещениями с крестами. Кресты, кресты, целая страница крестов! Мича слушал, стиснув губы.

ЖАРКО ПРОЕЗЖАЕТ

И в этот день шел дождь. Ненад спозаранку отправился в парикмахерскую и постригся. Потом надел свой лучший костюм — матроску. И до трех часов не знал, куда себя деть. В тяжелом, сыром воздухе стоял запах гнилых листьев, дыма и карболки. В этот день Мича в первый раз пошевелил рукой и очень повеселел.

Дождливый день короток: в три часа уже спустились сумерки, полные копоти и резких свистков паровозов. На длинной улице, ведущей к вокзалу, стояла сплошная жидкая грязь, в которой тонули лошади, колеса и люди; слабо освещенная улица блестела, как река расплавленного свинца. Экипажи и пешеходы не оставляли после себя следа — грязь, топкая и жидкая, как расплавленный металл, сразу смыкалась.

Ненад шел впереди и нес под мышкой сверток для Жарко: шерстяную безрукавку и шерстяные чулки — в них были завернуты еще теплые медовые пряники, испеченные бабушкой, — тюбик аспирина и коробку с сотней сигарет. Вот и весь узелок. Солдатский узелок. Следом за Ненадом спешили Ясна и бабушка. В радостном выражении, освещавшем их лица, сквозили растерянность и смущение. Они боялись взглянуть друг на друга. Ненад заметил это и удивился.

На вокзале стоял крепкий запах йодоформа, уборных, политых креозотом, мокрых тулупов и лошадей. Сюда тоже натащили жидкой грязи, но, смешанная с угольной пылью, она казалась серой. Народ, крича, толпился в проходах. Ненад с родными вышел на крытый перрон. На свободном пути, возле самой ограды, маневрировал паровозик, окутанный паром. На стрелках уже горели красные и зеленые сигналы, словно лампадки. Мелодично гудели телефонные провода, убегавшие вдаль. Пока они ждали, прошло два поезда: один — товарный, груженный лошадьми; лошади ржали и лягали загородки в теплушках, сопровождавшие их солдаты сидели, свесив ноги, в дверях; другой — санитарный, составленный из вагонов первого и второго класса, тихий и пустой. Оба поезда проследовали в одном направлении.

Вдруг из темноты в клубах пара вынырнул поезд и остановился у самого перрона. Поднялась страшная суматоха. Из разукрашенных открытых окон неслись песни. Молодые красные лица, заломленные шайкачи, увядшие цветы, зеленые веточки самшита, машущие руки, серые фигуры солдат, сидящих на ступеньках и в дверях вагонов. Перрон был сразу наводнен гулом, новым обмундированием, запахом сукна и кожи… Четыреста молодых людей — юристы, философы, техники, художники, учителя, студенты — смеялись, затянутые в новые мундиры с желтенькими сержантскими звездочками и ремнями, толкались, разыскивая родных и знакомых; те, которых никто не ждал, бросились в буфет и взялись за кружки с пивом.

Ненад испугался. Все эти молодые сержанты походили друг на друга. В давке он задыхался. Как найти Жарко? А если не найдут? Ясна начала кричать, махать рукой и отчаянно пробиваться сквозь толпу; никто не обращал на нее никакого внимания.

— Жарко, Жарко…

Из толпы вырвался крупный солдат. Ненад его не сразу узнал. Потом появилась широкая улыбка Жарко, открывшая ряд белых, сверкающих зубов. Да, это был Жарко, Ненад его узнал, это был он… и не он: как обрубленному дереву, ему чего-то недоставало. Хотя одет он был, как все, затянут в серую шинель, Ненаду все время казалось, что он как будто голый, и ему стало не по себе. Он заволновался. Наконец, он понял: у Жарко не было его длинных волос.

Толпа загнала их в угол между стеной и оградой. За оградой была ночь, вдали депо, в котором светились красные окна, красные и зеленые сигналы на стрелках, свободные рельсы, тонувшие во мраке.

Жарко расспрашивал о Миче. Ясна отвечала. Ненад, стоявший сбоку, легонько дотронулся до руки Жарко. Тот вздрогнул, погладил его по щеке, взял за руку и тут же забыл о нем. Ненад весь день думал о том, что он скажет дяде (война для него все еще означала разные прекрасные вещи: лошади, револьверы, бинокли и мало ли что еще…). Однако сейчас это вылетело у него из головы. Его внимание привлекали молодые вольноопределяющиеся, безбородые, с белыми руками, с новыми звездочками, желтыми ремнями, короткими тесаками. Ненад заметил, как один в сторонке целовал девушку, и смутился. Девушка не сопротивлялась: она прижималась к солдату и плакала. Ненад понимал, что это не сестра юноши, — сестер так не целуют. Он начал внимательно, стараясь делать это незаметно, присматриваться к тому, что происходило вокруг: перрон был полон девушек, которые дарили молодым людям цветы; те их поддразнивали, старшие посматривали, улыбаясь благодушно. Ненад почувствовал неловкость. Происходило нечто особенное, необычное. Нечто в другое время недозволенное. На середине перрона, под огромным, слегка покачивающимся дуговым фонарем, человек десять запело хором «Боже правый»{6}. Пели слаженно, стройно, молодыми, звонкими голосами. Все вокруг притихли; у Ненада навернулись слезы, грудь взволнованно вздымалась…

Боже правый, ты, который

Наш народ от смерти спас…[7]

Из хора вдруг выделился высокий, неуверенный и дрожащий женский голос и сразу оборвался, замолк. Но песню подхватили другие женские и мужские голоса, и сам Ненад в сильном волнении запел:

Будь и ныне нам опорой…

И весь вокзал — с сигнальными звонками, телеграфными проводами, гудевшими в ночном тумане паровозами, которые, маневрируя, окутывались свистящим паром, — все, казалось, участвовало в этой песне. Все пело. Ветер играл волосами мужчин, снявших фуражки; по серьезным лицам женщин, певших с закинутыми головами и широко открытыми глазами, медленно текли слезы. Ненад чувствовал себя как в церкви. Он тоже снял шапку. И ясно ощутил, как теплое дыхание бога правого коснулось его влажного лба; он весь напрягся. Потому что присутствие бога было несомненно: оно отражалось на лицах всех.

Не покинь и ныне нас…

Раздались крики. Из буфета доносился приглушенный гул, звон стаканов и неустанное сопение пивного насоса. Перед Ненадом появились два молодых унтер-офицера: один высокий, худой, черный; другой маленький, толстый, белокурый, с круглым красным лицом и шайкачей на затылке.

В нынешнем столетье слышим мы нередко, —

орал маленький белокурый унтер-офицер, —

Будто нашим душам храбрость незнакома,

Будто недостойны мы героев-предков,

Будто мы рекою Запада влекомы, —

Это ложь, моя отчизна{7}.

— Ложь! Ложь! — воскликнул и Жарко. — Ложь!

Только тут Ненад обратил внимание на лицо Жарко: оно пылало, как и у всех. Глаза лихорадочно горели. Маленький белокурый унтер-офицер начал утешать бабушку, поглаживая ее по плечу:

— Не плачь, милая старушка! Вы мать, я это понимаю, уважаю… поцелуйте меня, у меня нет матери, благословите меня, мамаша, вместо матери! — Он нагнулся. Ненада обдало кислым запахом пива: парень был пьян. — И не плачьте! — продолжал он. — Поймите! Гордитесь, что именно нам, вашим детям, выпала доля защищать родину. Потому что, мамаша, этот камень, — и маленький белокурый унтер-офицер выпятил грудь, поднял руку, еще дальше сдвинул шайкачу на затылок, — потому что этот камень…

                 …словно пирамида,

Что из праха вырастает в небо.

Это кости наших славных дедов,

Что в борьбе с врагами за свободу

Отдавали жизнь свою без страха,

И скрепили эти кости кровью,

И своими жилами скрепили,

Чтобы внуки здесь, создав преграду,

Страх прогнав, опасность презирая,

Встретили достойно вражьи четы.

Вот предел! До этого предела,

До твердыни этой

Сможет подступить неверных сила.

Кольцо слушателей все увеличивалось. Раздавались крики: «Тс! тс! Слушайте! Тихо!» На другом конце хор пел: «Гей, славяне!»{8} У вокзала паровоз долго и отчаянно гудел, чтобы ему очистили путь. А тут люди кричали: «Тс! Слушайте!» Маленький унтер-офицер в левой руке держал скомканную шайкачу, правая была сжата в кулак.

Если же дерзнет и переступит

Враг зазнавшийся рубеж заветный,

Вмиг воспрянет люд земли свободной,

Грохот боя тишину нарушит,

И о стены каменной твердыни

Враг кичливый разобьет свой череп.

И тогда в грохочущих раскатах, —

Перед призраком грядущей смерти, —

Враг услышит, в страхе цепенея,

Грозный голос вольного народа:

«Это родина отважных сербов!»{9}

— Верно, верно! — Чьи-то руки подхватили его и понесли поверх голов. Под шумное одобрение и аплодисменты он кричал:

— Песня нас воспитала, ей спасибо!

— Верно! Да здравствуют вольноопределяющиеся!

— Слава павшим! Вечная память Джюре!{10} — кричал юноша, стараясь перекричать всех, но голос его тонул в общем шуме. Скоро уже нельзя было разобрать, что он кричит. Слышны были только одобрительные возгласы толпы, которые неслись как волны: «Правильно! Живео!» И, постепенно утихая, возгласы превращались в неразборчивый гул голосов. Теперь хор пел: «За горы, за горы, туда, туда…»{11}

Пока не началась посадка, поезд стоял в тени, неосвещенный. Вдруг послышались свистки железнодорожников, на путях замелькали фонари.

— По вагонам, по ва-го-нам!

— Ше-ве-лись!

Темный поезд начал освещаться.

— Потора-а-пливайсь!

Вдоль вагонов шел офицер с записной книжкой в руке. Подойдя к месту, где стоял Ненад с родными, он поднял голову и окинул перрон холодным, невидящим взглядом; лицо у него было суровое, застывшее. Под этим взглядом Ненад похолодел. Что все это означало? Молодые люди целуют девушек, одни поют, другие плачут, третьи — с усталыми лицами, серьезные и грустные — взирают на все происходящее потухшим взглядом.

Двери вагонов затворялись так же, как дверцы сейфов: мягко, с присвистом. Послышался звук железнодорожного рожка. Из паровоза повалил белый пар. Сначала поплыли отдельные красные лица и машущие руки, потом все слилось в сплошной ряд неясно очерченных лиц и рук. Вдалеке, над уходящими рельсами, быстро уменьшался красный глазок сигнального фонаря.

У них еще шумело в ушах, когда они вышли из вокзала. Ясна вела бабушку под руку. Она казалась Ненаду меньше ростом и еще более сгорбленной. При свете редких желтых фонарей улица блестела, словно река расплавленного черного металла. Сырой воздух отдавал гнилью, карболкой и угольным дымом. В ночном мраке издали доносился равномерный звон церковных колоколов.

УЕДИНЕННЫЙ ДОМ

Церский бой, Колубарский бой…{12} Ненад не помнил. Названия путались в голове. По главной улице — от Железного моста до гимназии и дальше, до Саборной церкви — развевались флаги. В церквах служили молебны. В течение двух дней по улицам сновали возбужденные люди; экстренные выпуски газет на голубых, красных, желтых листках объявляли о крупном поражении неприятеля, о количестве взятых пушек, пулеметов и пленных. Флаги продолжали болтаться на домах, промокшие и полинявшие. В воздухе снова запахло карболкой. Шел дождь. Звонили колокола.

Ненад и Войкан нашли себе новое развлечение: основали собственное бюро розыска и по целым дням выслеживали мужчин, женщин, военных чиновников, подглядывали сквозь изгороди, залезали в чужие дворы, отворяли чужие двери.

Газеты опять запестрели крестами: маленькое объявление в черной рамке, крохотный черный крест.

Мича лежал неподвижно. Перед ним было окно с деревянной решеткой, за которым виднелась оголенная виноградная лоза с уцелевшими кое-где коричнево-красными листьями. Кризис прошел, он начал поправляться: мог уже двигать пальцами рук…

Войкан говорил:

— Вон подозрительный. Всегда держит руки в карманах. — Шерлок приказывал Шамроку расследовать, в чем дело.

Ненад отвечал:

— Есть! Но мне нужна помощь.

Войкан-Шерлок задумывался. Потом назначал своему коллеге Ненаду-Шамроку подкрепление в лице Войкана-Шерлока.

— Вас будет сопровождать Шерлок.

— Есть!

Помолчав немного, Войкан переходил на ты и, хлопая Ненада по плечу, говорил:

— Ну как, дружище? Отвратительное мы получили задание. От нашей ловкости зависит жизнь неповинных людей. К делу! Если операция удастся, мы получим новые трубки, это ясно.

— Сначала поклянемся, дружище, — отвечал Ненад, — что будем до гроба верны своему призванию. Твою руку! А новые трубки нам просто необходимы.

Все было предусмотрено заранее. В этом и состояла прелесть игры. Каждый день они начинали с одного и того же ритуала, который всегда казался им новым, потому что задача каждый раз была новой. Подкрадываясь с замиранием сердца к домам и заборам, переговариваясь знаками, которые они отстукивали на водосточной трубе или телеграфном столбе, Ненад и Войкан, возбужденные воображаемыми опасностями, часами преследовали свою жертву. Попадались и глупые жертвы — из дома шли прямо на службу. Тут уж таинственного не было ни капли.

Человек, который постоянно держал руки в карманах, был противный — худой, вылощенный, с жиденькой рыжеватой бородкой и землистым цветом лица, в высоком крахмальном воротничке и лакированных ботинках. Обгоняя его, Войкан как бы случайно скользнул ногой в лужу. Человек посмотрел на свои забрызганные брюки и ботинки и сердито прошипел:

— Берегись… сопляк!

Войкан остановился, вскинул голову и искоса с удивленным видом посмотрел на него. Потом, пожав плечами, шмыгнул вниз по улице. Человек остался на месте с поднятой рукой. Подумав с минуту, он плюнул и пошел дальше.

— Как же ты теперь будешь следить за ним, раз он тебя знает? — спросил Ненад. — Ты все испортил.

— Наоборот. Именно теперь, когда он меня знает… Тонкая бестия. Брюки, как у моего папы — черные в белую полоску. Чиновник, сразу видно.

Чиновник этот был отличной жертвой. Ходил он всегда разными дорогами, в разное время появлялся на главной улице и всякий раз, дойдя до разрушенных ворот в кривой уличке за главной почтой, исчезал прежде, чем Войкан или Ненад успевали это заметить. Ворота вели в узкий проулок между глухой стеной двухэтажного дома и старым, обветшалым, но высоким забором, отделяющим захламленный двор. Тут всегда была какая-то сырость, огромными кучами гнили ящики из-под лимонов и апельсинов, деревянные бочки из-под маслин и всякая рухлядь.

Все было очень таинственно. Другим концом проулок выходил на главную улицу и служил двором какой-то бакалее. Войкан полдня караулил у выхода; человек вошел со стороны улички, но на главной улице не появился. Значит, он исчез где-то здесь. Войкан и Ненад три дня решали эту загадку.

— Входит, а не выходит. Значит, где-то остается. Но где? — После этого заключения, достойного Шерлока Холмса, Войкан решил исследовать проулок.

Где-то на середине, между ящиками они заметили тропинку. Пошли по ней. Она извивалась и как будто никуда не вела. И вдруг за кучей бочек в прогнившем заборе обнаружилась калитка. Шерлок посмотрел на Шамрока.

— Трубки будут наши!

Человек приходил сюда всегда в густые сумерки. Войкан сдвинул несколько ящиков, подкатил бочку и устроил засаду у калитки. Под вечер они забрались туда, дав друг другу слово не разговаривать. Они сидели, скорчившись, под ящиками, а вокруг гудел и бурлил город. Ненаду никогда не приходилось слышать столько разнообразных звуков. Сердце у него громко стучало и готово было выскочить. Время тянулось бесконечно долго. Ненад схватил Войкана за руку, но тот оттолкнул его и приник ухом к земле, чтобы услышать шаги, — о таком способе он вычитал в какой-то книге.

Наконец, в сумерках показался человек. Он быстро подошел к калитке, толкнул ее и скрылся за ней. От волнения Ненад совершенно оглох. Войкан вытащил его из засады. Доползли на четвереньках до забора. Шагов уже не было слышно. Войкан открыл калитку, в запущенном саду, заросшем бурьяном, никого не было. Они двинулись по дорожке, которая вела в густой малинник, и вышли к старой беседке, обвитой засохшим диким виноградом. Дальше дорожка упиралась в другой забор. В одном месте доски были раздвинуты. Заглянули туда. В овражке светилось окно. Дом был приземистый, крыша одним боком почти касалась склона, на котором стоял забор. Они знали этот дом: с противоположной стороны окна всегда были закрыты, шторы спущены. Дом казался необитаемым. Раз только они видели какую-то старуху. С этой же стороны окно было освещено. Узкая дорожка шла вкось по склону и огибала дом. Войкан и Ненад пробрались к окну. Занавески были закрыты неплотно. В окне появилась чья-то тень — голова и руки, — затем исчезла. Послышался приглушенный смех. Тайна, значит, была за окном.

— Подставь спину, а то высоко, — прошептал Войкан. — Так. Не двигайся.

Ненад прислонился к стене, чтоб легче было. Войкан влез ему на плечи и очутился вровень с окном; прижался к стеклу носом.

Ненаду казалось, что Войкан сидит на нем вечность. Спину разламывало, коленки дрожали.

— Ну, видишь? Слезай, не могу больше.

Он пошатнулся слегка, Войкан свалился, но при падении увлек и Ненада. Оба остались сидеть на земле. Над ними из окна струился мягкий, желтоватый свет. Войкан едва выговорил:

— Там… тот человек… я все видел. — Он перевел дыхание. — Это его любовница.

Ненада начало трясти. В жар бросило от стыда. Дыхание участилось. Он поколебался с минуту, но потом любопытство взяло верх.

— Дай поглядеть… Нагнись, подставь спину…

В садике был полный мрак. Хватаясь за выступы в стене, он кое-как дотянулся до светлой полоски в окне. Стоял он нетвердо — Войкан качался; при каждом резком движении у Ненада подгибались колени, по спине пробегали мурашки. Сперва он ничего не мог разглядеть. Потом увидел лампу с матовым колпаком и стол, на котором она стояла. Но все это как в тумане. И больше ничего. Ноги тянули его вниз. Он соскользнул. Разочарованно развел во мраке руками.

— Видел?

— Ничего не видел.

Снова полез Войкан. И сразу задрожал. Ненад чувствовал, как он перебирает ногами. Потом быстро соскочил.

— Скорей. Ты должен посмотреть… хорошо видно.

Ненад опять увидел лампу с матовым колпаком, стол. Но в глубине… по ту сторону стола, освещенная матовым светом, сидела совершенно обнаженная женщина. Она сидела перед зеркалом и, подняв руки, укладывала свои густые, длинные, блестящие, черные волосы. Движения рук были мягкие, голова склонялась под тяжестью волос, белоснежная спина змеилась. Выпрямляясь, она касалась закинутыми руками своего затылка, собирала непослушные пряди, сплетала их и, изгибаясь, смотрелась в зеркало. И тут, заканчивая прическу, женщина обернулась. Она говорила что-то, сверкая зубами, и смеялась, глядя в угол комнаты, где в полумраке виднелась неубранная кровать. Сквозь туман, застилавший глаза, Ненад различил темные кончики полных грудей. У него вдруг перехватило дыхание: женщина застыла. Ненад встретился с ней взглядом, она смотрела ему прямо в зрачки. Он услышал крик и, падая, увидел, как одной рукой женщина прикрыла грудь, другой — живот и сдвинула ноги.

— Беги!

Он думал, что никогда не доберется до бугра. Но уже в два прыжка они были за забором и притаились, скорчившись в бурьяне. Позади с шумом распахнулось окно. Вместе со снопом света до самого забора протянулась огромная тень.

— Никого нет, — сказал низкий мужской голос, — тебе показалось.

Окно закрылось. Ненад дрожал всем телом. Только сейчас он сообразил, что давно должен быть дома. Войкан едва поспевал за ним. Они с трудом пробирались по незнакомому саду и лишь после долгих поисков нашли дверцу. Выйдя из проулка, они разошлись. Ненад побежал домой, весь в поту. На крыльце он обтер лицо платком, откинул со лба мокрые волосы, отдышался и только тогда подошел к двери.

За дверью слышался тихий плач вперемежку с причитаниями. Ненад не мог разобрать слов, но узнал голос бабушки и вбежал в комнату. Бабушка сидела в углу под маленькой стенной лампой. Лицо у нее было с кулачок, взгляд неподвижно устремлен вперед, худые морщинистые руки сложены на коленях; растерянно, словно в забытьи, она говорила про себя:

— О-о-о… и матери не пришлось с ним повидаться как следует, за столько-то лет, расцеловать его… О-о-о… всегда вдали от матери.

— Довольно, мать, не могу больше, перестань, — закричал с кровати Мича.

Бабушка не шевельнулась, не ответила. Только голос ее стал более резким и твердым.

— Дал ли ему кто воды? Было ли кому зажечь свечу?

Мича рыдал. По его лицу катились крупные, блестящие слезы. Он не мог их смахнуть.

— Кто имеет право посылать моих детей на смерть? — упрямо продолжала бабушка. — Кто? О-о-о… умер один, брошенный, в какой-нибудь яме… О-о-о… один…

Мича шептал:

— Довольно, довольно.

Опустившись на колени, Ненад целовал холодные, безжизненные руки бабушки. Она встрепенулась. Подняла руку и стала ощупывать свое лицо и глаза; дотронулась до волос. Лицо ее оставалось неподвижным, сухим, без слез. Ненада она не замечала. Он почувствовал себя одиноким и ненужным; им овладел смертельный ужас.

Вошла Ясна, с заплаканным, осунувшимся лицом, в запачканных башмаках, хотя в этот день на улицах не было грязи. В сырую и теплую тишину комнаты она внесла холод. Она порывисто села возле бабушки.

— Нет, мама, в списках погибших он не значится. — И после небольшого колебания добавила: — Это старые списки, до наступления. Завтра пойду в Красный Крест.

— Он погиб, — сухо и раздраженно ответила бабушка. — Я чувствую. Ушел и погиб. Всех детей отправили туда и убили. В три дня. О-о-о… Разве они знали, как себя уберечь? О-о-о… Убиты — в грязи, в лесах.

Сквозь тонкую стену, разделявшую комнаты, послышалось слабое, а потом все более громкое причитание. Другой женский голос утешал:

— Не надо, Васка… не плачь, Васка… бог…

— Убийца! — вскрикнула Васка.

— Нет, Васка…

— Убийца! — еще громче закричала Васка. — Оставил его без могилы… тяжело тебе, Мито, без могилы? Без креста его оставил… тяжело тебе без креста, Мито? Оставил в поле на съедение псам… тебе холодно в поле, Мито?

— Тебе холодно в поле, Жарко? — раздался, как эхо, голос бабушки.

Зарывшись в подушку Мичи, Ясна зарыдала. В соседней комнате причитание перешло в вопль:

— Ой, Мито, ой, Мито, кормилец мой, родной мой! Мито, жизнь моя! Мито, что ж ты ушел, на кого ты меня оставил, зачем меня покинул… — Плач Васки все усиливался, перешел в истошный крик и сразу оборвался; было слышно, как она, глухо рыдая, грохнулась о пол.

— Васка, голубушка… не надо, голубушка, не надо, милая…

Вдруг все стихло. Ясна встала и сняла с себя пальто. В наступившем молчании она разложила матрацы по полу. Каждый вечер перед сном, став на колени, Ненад читал молитву: «Отче наш… да святится имя твое… во искушение… от лукавого… пошли, господи, здоровья моей доброй маме, бабушке и мне, сделай так, чтобы дядя Мича выздоровел, охрани своей святой рукой дядю Жарко, который нас защищает от врага, спаси его, защити, чтобы он вернулся к нам здоровым. Во имя отца, и сына, и святого духа. Аминь». И на этот раз он стал на колени у матрасика и перекрестился. И вдруг, заливаясь слезами, бросился на постель.

— Не буду ему молиться, не буду…

Его била дрожь, слезы лились по лицу. У него было такое ощущение, словно чья-то сильная рука сжимает ему внутренности и опустошает его. Он рыдал, захлебываясь, слабея, чувствуя свою беспомощность, свое полное и страшное одиночество и заброшенность. Он был как ягненок, которого закололи, выпотрошили, вымыли и повесили. Ему казалось, что он совсем один и кругом такие же одинокие люди, которые не могут друг друга согреть… Им овладел смертельный страх, и в душе закипела бессильная злоба.

— Мама, он его не спас, он его не защитил, — кричал Ненад, — почему же он его не защитил, почему не защитил, почему?

Церский бой, Колубарский бой… Ненад не помнил. Все путалось у него в голове. От Железного моста до Саборной церкви развевались флаги. Служили молебны. Экстренные выпуски газет сообщали о больших победах. Вечером состоялось факельное шествие. Факелы и лучины, дымя, горели красным пламенем, военный оркестр, сверкая медью, играл веселые марши. Темные улицы ярко освещались по пути его следования. И вдруг все застыло. Вымокшие, полинялые флаги так и остались висеть на домах.

В темноте, среди молчания послышался вздох Ясны:

— Господи, господи…

Ночь, полная звуков, ползла, как сороконожка.

КРАСНЫЙ КРЕСТ

Утро наступало — тягостное, сырое, пасмурное. Из тумана вылетела стая ворон и камнем опустилась на выступ крыши. Васка, возвратившаяся с кладбища, стала их сердито гнать. Те, что были ближе, каркнули, поднялись и пересели подальше, разгоняя клубы тумана. Васка устала и оставила их в покое. Она была плотно закутана в новый черный платок, отчего щеки ее казались более круглыми, какими-то детскими. Молодое лицо в веснушках около носа побледнело от утомления. С пустой корзиной, в которой она носила подаяние на помин души, она прошла мимо Ненада вразвалку, как ходят беременные женщины, сосредоточившись в себе. Ясна была готова, и они отправились в Красный Крест.

То, что называлось Красным Крестом, было расположено возле полотна железной дороги и тонуло в сером тумане. Многочисленные деревянные бараки отдавали лазаретом, казармой, конюшней — всем разом. Дорога от Железного моста к Красному Кресту шла мимо крепости, через незасеянные и затопленные поля; бурая грязь, в которой было полно гниющих отбросов, переливалась через канаву; по обе стороны дороги среди помятой травы вились дорожки для пешеходов; тут грязь была гуще: нерастоптанная, тяжелая, она прилипала к обуви. Ненад не знал, что такое Красный Крест: село, пригород или больничный городок, называлось ли это место так и раньше, или переименовано недавно. Так же называлась и маленькая станция, где стоял пустой санитарный поезд с открытыми дверями и окнами; от него шла сильная вонь; женщины все в грязи, с красными, распухшими от воды и холода руками, мыли вагоны. По извивающимся тропинкам через поля, над которыми клубились волны рассеивающегося тумана, спешили сгорбившиеся фигуры мужчин и женщин; последних было больше. В сером поле мелькали черные платки, скрываясь за редким низкорослым кустарником; вороны взлетали и усаживались чуть дальше, как черные мокрые камни. По шоссе промчалось несколько пустых подвод для боеприпасов; громко смеясь и щелкая бичами, лошадей погоняли молодые безбородые солдаты. Навстречу шел обоз груженых повозок; их тащили, тяжело переступая ногами, упитанные, совсем облезлые черные буйволы; колеса по самые ступицы, упряжка, сами животные, куртки и тулупы погонщиков, охрипшими голосами подбадривавших усталых буйволов, — все было в комьях сухой, замерзшей грязи. Обгоняя обоз, проскакал извозчик, который вез к Красному Кресту красивый светло-желтый металлический гроб. Гроб вылезал по обе стороны экипажа, на заднем сиденье которого притулилась маленькая женщина, вся в черном.

Барак, где ведают списками, они сразу узнали по огромной толпе, которая мерзла перед дверями, облепленными выцветшими объявлениями.

Глубокое молчание толпы прерывалось лишь тяжелыми вздохами. Вопросы задавались шепотом, как в церкви.

— А ваш?

— На Цере.

— А ваш?

— Вольноопределяющийся, на Гукоше.

— И мой.

Время от времени двери отворялись, и вместе с одуряющим жаром натопленной комнаты на улицу вырывался крик. Он мгновенно тонул в тумане и постепенно исчезал в поле среди низкого, оголенного кустарника. Толпа стояла молча. Все новые и новые женщины входили и выходили; одни — с плачем, другие — смеясь, спешили домой с радостной вестью. Слышно было, как на станции устало пыхтит паровоз.

У барака остановился экипаж. Служебный — фонари без номера. По верху стекала грязь; от лошадей валил пар, их потные спины дымились. Из экипажа вышел высокий господин (Ненад успел только заметить усы с проседью на смуглом, почти черном, худом лице) и, не оглядываясь на толпу, направился к дверям, минуя очередь. Женщины молча его пропустили. Двери открылись прежде, чем он дотронулся до ручки. Он вошел. Двери закрылись.

Ясна судорожно стиснула Ненаду руку и нагнулась к самому его уху. Она была бледна и взволнована:

— Запомни, сынок, этого человека… — Она хотела еще что-то сказать, но после легкого колебания, которое не ускользнуло от Ненада, смущенно добавила только: — Это Деспотович, министр Деспотович{13}, запомни его, сынок.

Деспотович пробыл в канцелярии с минуту и быстро вышел. В одной руке он держал шляпу, в другой запачканный узелок. Он шел прямо через расступившуюся толпу, с поднятой головой и невидящим взглядом. Вышел на дорогу, где его ждал экипаж, не заметил его и двинулся дальше. Мелкий дождик разгонял туман. Деспотович продолжал шагать посередине дороги, по жидкой грязи, с обнаженной головой. Пустой экипаж следовал за ним. Вскоре и человек и экипаж скрылись в измороси. Какая-то женщина подле Ясны сказала:

— И у него на Гукоше, вольноопределяющийся.

Ясна содрогнулась. Они были уже у самых дверей. Пришел и ее черед. Ненад остался снаружи. Его снова охватила мука одиночества. Двери отворились. Вышла Ясна. Ненад увидел, что на ней нет лица. Крупный рот крепко сжат, губы судорожно шевелились, напрягались, будто пытались что-то сказать, но вдруг вытягивались, слабели. Ясна прижала платок к губам. Ненад взял ее под руку и почувствовал себя взрослым и сильным. Молча выбрались на дорогу и побрели домой, увязая в грязи.

СОЮЗНИКИ

Пришла зима со снегами и морозами. На большой дороге за Деревянным мостом, который вел в белградское предместье, лед держался неделями. Сначала дети, а потом и взрослые стали ходить туда кататься на коньках. У красивых девушек и юношей, одетых в разноцветные свитеры, были настоящие коньки. У детворы и жителей победнее коньки были устроены весьма просто: деревянный треугольничек, нижняя сторона которого обита медной проволокой, — и все. Треугольничек привязывали веревкой к одной ноге и быстро катили по льду. Повсюду проносились смешные фигуры с подогнутой ногой. У Ненада тоже был конек собственного изделия. Но катанье не доставляло ему никакого удовольствия; конек ежеминутно сваливался, да и стыдно ему было, что одна нога постоянно подобрана, как у аиста. Он почти все время стоял в сторонке, засунув руки в карманы, и с грустью посматривал на обладателей настоящих коньков. Раз как-то Войкан одолжил ему свои маленькие никелированные коньки с острым нарезом. Ненад боязливо двинулся, но на втором шагу потерял равновесие, ноги разъехались, и он грохнулся. Пытаясь подняться, он обнаружил, что подметка почти напрочь оторвалась вместе с коньком. И домой он вернулся, привязав подошву веревкой, чтобы не болталась. Два дня, пока чинили башмак, он просидел возле окна — другой обуви у него не было.

Мича уже шевелил пальцами, кистью, а теперь стал двигать всей рукой. Он мог уже садиться. Бабушка неслышно хлопотала по хозяйству. Ясна давала уроки. В полдень и вечером, после службы, приходил кум и приносил газету, которую читали вслух.

В одно солнечное утро, одетый в свою широкую шинель и опираясь на Ненада, Мича вышел из дома в первый раз. Пошел в парикмахерскую, где ему сбрили бороду.

Наступила весна, и зацвел сад.

У Васки родился сын, сирота. Сквозь стену слышно было, как она, тихо напевая, баюкала его.

Весна сменилась летом. Птицы клевали зеленые еще ягоды винограда. Васка с ребенком на руках по целым дням их отгоняла. Мича вернулся в свой отряд добровольцев. Ненад, сидя в беседке, учил французские глаголы.

А потом снова пришла осень, пасмурная, дождливая.

Ненаду было непонятно, почему наши союзники ничем не хотят нам помочь. Какие же тогда это союзники? Ненад прислушивался к разговорам старших, но они еще больше сбивали его с толку. «Взрослые, — думал он, — только зря запутывают дело, совершенно ясное: у союзников есть все, а у нас ничего нет, даже бинтов». Ему казалось бессмысленным это доказывать и, когда все доказано, еще целыми неделями рассуждать о том, как можно было помочь. А тем временем немцы спускались с севера, все разрушая на своем пути тяжелой артиллерией. Горькая обида за всю эту ложь и лицемерие овладела Ненадом. Он стал относиться с предубеждением к громким заверениям в братской дружбе со стороны русского царя, когда ему сообщили о бедственном положении сербской армии; он начал подозревать французов, итальянцев, чей король был зятем черногорского короля. Он ничего не понимал, и меньше всего то, почему союзные войска застряли в Салониках.

Болгары зашевелились. Однажды по городу распространилась весть, что болгары собираются выступить на стороне немцев, что они уже выступили. В газетах Ненад прочел сообщение, что в Софии русский посланник беседовал с французским посланником. Как это возможно? Они там сидят, делают друг другу визиты, а болгары уже занимают границу. Почему же и эти важные господа не сражаются? Почему не едут на границу в скотских вагонах? Совсем запутавшись, Ненад пошел к Войкану.

— Так это же дипломатия, — объяснил Войкан.

— Но они лгут, они притворяются! — закричал Ненад. — Если они наши союзники…

Войкан объяснил ему, что так полагается, что есть даже школы для дипломатов, где учат, как лучше лгать и обманывать.

— Но зачем, зачем? Зачем лгать и обманывать, когда можно просто говорить правду?

И в душу Ненада закралось сомнение, действительно ли все зиждется на праве и правде. Вечером он стал осторожно расспрашивать кума. Кум был в затруднении. Старался объяснить, как переплелись интересы разных стран, но под конец совсем запутался. Даже рассердился слегка.

— Что ты донимаешь вопросами? Шел бы лучше играть.

Следующий день принес неожиданность: всю главную улицу, от Железного моста до Саборной церкви, рабочие обсаживали высокими молодыми елями. Другие протягивали между ними через улицу гирлянды из веток чемерицы, самшита и сосны. Как только начало смеркаться, к елям прикрепили флаги, совсем новенькие: сербские, русские, бельгийские, французские, английские. Получился целый свод из гирлянд и флагов; полотнища с шумом развеваются на ветру; пахнет сосной и зеленью; электрические лампочки освещают ворота, которые украшены надписями из цветов: «Добро пожаловать! Да здравствуют союзники!»

Газеты сообщают: вчера двинулись из Салоник, утром прошли Скопле, в полдень были во Вране…

Улицы запружены народом. Легкий ветерок треплет новенькие флаги — все напоминает пасху. Незнакомые люди приветствуют друг друга, дети стреляют из пугачей, в руках девушек вянут цветы, которые они принесли для встречи союзников. Только никто точно не знает, с какой стороны союзники войдут в город и в котором часу. Поздно ночью люди стали расходиться, все еще не теряя надежды.

Вечером, когда Ненад вышел с кумом запереть ворота, он в глубокой ночной тишине услышал отдаленный, приглушенный гул. Небо было ясное, звездное. Гул доносился временами, вместе с ветром, но едва слышно, как шум водопада, доносящийся издалека, или как стук повозок, которые волы тащат по сухому деревянному мосту.

— Кум, слушайте, разве вы не слышите? — Ненада обуял страх, он схватил кума за руку; по небу гулял ветер, но оно было ясное и звездное.

Кум прислушался: словно далекий град бьет по листьям, словно удары мягкой палочки по литаврам, покрытым черным сукном.

— Пушки…

Это было настолько далеко, что звуки все время исчезали в глубокой ночной тишине.

Весь следующий день флаги развевались напрасно, цветы увядали, наполняя воздух сладковато-горьким запахом: союзники не появлялись. И Войкан к Ненаду не приходил. Тогда Ненад пошел к нему. Еще издали он увидел перед домом военный грузовик; солдаты уже заканчивали погрузку вещей. У Ненада дрогнуло сердце. Он подошел. Из дома вышла вся семья: две его сестры, мать, бабушка, старая тетка и служанка с двумя китайскими собачками на руках. Отец Войкана, полный господин небольшого роста, ходил вокруг грузовика и давал указания, как перевязывать вещи. Прохожие оборачивались, останавливались и, глядя на беженцев, начинали ругаться, поняв, что обмануты, а потом сами устремлялись за сведениями и готовились к бегству. Тем временем мать Войкана, бабушку, тетку и сестер втиснули в закрытый экипаж; служанка с собачками взобралась на грузовик. Отец Войкана в сторонке спорил с прыщавым фельдфебелем, и только теперь, наконец, в глубине улицы показался Войкан; он бежал со всех ног, держа фуражку в руке, и тянул на поводке красивую серую собаку. Не обращая внимания на то, что ему кричали из экипажа, не глядя на отца, который грозил ому палкой, весь красный, он кинулся Ненаду на шею.

— Я был у тебя дома. Все кончено. Мы бежим в Салоники. Министерства перебираются вечером. Папа не позволяет мне брать с собой Мусу. Возьми его, пожалуйста. — Он сунул Ненаду поводок. Собака начала рычать. — Вот твой новый хозяин, Муса, слушайся его. А ты не бойся, он не кусается. Приласкай его. Я тебе напишу. Может быть, и ты приедешь в Салоники. Будь здоров, дружище.

Войкан поцеловал Ненада, показал язык отцу, который кричал, чтобы он торопился, вскарабкался на грузовик и устроился рядом со служанкой, солдатом и собачками. Загудел мотор, и, наполняя всю улицу вонючим синим дымом, машина тронулась. Войкан махал фуражкой, пока грузовик не завернул за угол. Муса скулил, глядя вслед машине, но не вырывался. Ненад постоял перед раскрытыми воротами. Улица, как в тумане, стала двоиться у него в глазах, по щекам скатились две крупные слезы. Он пошел домой. Пес послушно последовал за ним. Ненад перестал плакать. Но на сердце лежал камень, не хватало воздуха, он чувствовал себя подавленным. Значит, все ложь — и флаги и сообщения в газетах. Чтобы удобнее было удирать! Собака лизнула ему руку. Ненад обнял ее за шею.

Днем пошел мелкий осенний дождь. Через два дня от флагов остались только пестрые, полинялые тряпки, висевшие на мокрых столбах. Гирлянды распались. Кое-где они свисали до грязной мостовой. Всю ночь громыхали проезжавшие мимо нагруженные повозки. Отдаленная канонада доносилась теперь и днем. В одно ясное утро в небе послышалось монотонное жужжание самолета. По нему дали несколько выстрелов шрапнелью; раздался взрыв сброшенной бомбы; самолет исчез как шмель; но долго еще в чистом небе неподвижно висели маленькие, белые, мягкие и курчавые облачка шрапнельных разрывов.

БЕГСТВО

Поезд тронулся медленно и как-то неуверенно. Съежившись в углу теплушки, Ненад дремал, положив голову на колени бабушки. В его памяти одна за другой быстро сменялись картины. Ночь, внезапный отъезд Мичи и поспешные сборы; вой запертого Мусы и его неожиданное появление на вокзале с оторванной веревкой на шее; потом улицы, украшенные мокрыми флагами, белотелая голая женщина, Войкан на грузовике — все это перемешалось: веревка была на шее белотелой женщины, на вокзал прибежал Войкан, в сарае выл запертый Мича. У Ненада трещала голова, он судорожно передергивался, неподвижно уставившись в темноту. В дальнем углу теплушки слабым желтым пламенем, едва озаряя мрак, горела свеча. Рядом с ней вырисовывалось склоненное над книгой лицо, заросшее косматой бородой… Ненад тщетно боролся со сном, и когда глаза его слипались, ему под громкий стук колес казалось, что путешествие, начиная с бегства из Белграда, длится непрерывно и все в той же теплушке; год, проведенный в Нише, был только сном, в действительности его не существовало, а вот стук колес, кислый запах вагона, сонные головы, которые кивают одновременно, будто они связаны, ночной мрак, непрерывное движение — это и есть действительность. Но через мгновение ему казалось обратное: путешествие только сон, и он вот-вот проснется в Нише, в маленькой тесной комнате, на своей подушке.

Они надеялись, что утро застанет их далеко за Вране. Когда Ненад проснулся, поезд стоял на маленькой сельской станции. Вокруг мокрых полей тянулись синие горы, закрывающие горизонт. Солнце еще не всходило. Перед теплушкой разговаривали мужчины — штатские и солдаты. В утренней тишине голоса их звучали необычайно четко и звонко.

— Где мы?

Ясна вздохнула.

— Под Грделицей. Спи.

Тишина убаюкивала, и Ненад снова заснул.

В Грделице было большое оживление. На станции стоял еще один поезд. Вдоль вагонов бегали, переговариваясь, люди; другие толпились у станционного здания, перед дверями телеграфа. Сквозь влажные испарения земли солнце светило так тускло, что на него можно было смотреть без боли в глазах. На груде ящиков сидел солдат и снимал с винтовки ремень. Потом зашвырнул винтовку за ящики, а ремнем опоясал шинель. Делал он это спокойно, в косматой бороде торчал окурок цигарки. Вокруг колонки шумел народ, сражаясь за воду, которую нельзя было пить, — так от нее воняло серой. Железо скрипело, фляжки и котелки гремели, вода брызгала, ноги тонули в луже; послышался крик — кто-то разбил бутылку о чугунную колонку. Над всей этой мелочной суетой, над этими двумя маленькими поездами, похожими на заржавелых змей, над беспорядочно кишевшими крохотными людьми простиралось небо, дышавшее испарениями земли, сквозь мягкую влажность которых доносился глухой рокот канонады. Бабушка тяжело дышала в темном углу теплушки. Ясна услышала хрипение: так дышит человек, когда ему не хватает воздуха, — с трудом, раскрыв рот.

— Мама, мама…

— Ничего… не бойся… водички мне…

Женщина-соседка протянула свою бутылку: вода была теплая, противная. Бабушке стало только хуже. Ненад схватил пустой глиняный кувшин. Один из солдат перенес его через тюки, скорченные ноги спавших, ящики; другой, подхватив под мышки, спустил из вагона на землю. Ненад побежал. Тщетно старался он пробиться к воде. За стоявшими вплотную спинами непрерывно пищала ручка насоса. Ненад стал протискиваться между ног. Вода текла по земле. Огромный сапог опустился Ненаду на ногу. Он вскрикнул. Чья-то рука его оттолкнула; он снова очутился за кольцом людей, окруживших колонку. Тут метрах в пятидесяти, по другую сторону пути Ненад заметил круглый каменный колодец с воротом. Три или четыре человека черпали воду. Он перебежал путь, обойдя поезда. Человек, который в тот момент наполнял свою фляжку, угрюмый, пожилой крестьянин, говорил:

— Оба поезда не успеют пройти. Если болгары дошли туда, а говорят — они уже там, то к ночи будут у моста. А займут мост, одна бомба — и готово дело. Мы не проедем Вране.

— Нас вернут, вот что будет.

— Если б знать, какой тронется раньше, — сказал третий.

— И ты за водой, а? Держи, держи прямо. — Угрюмый крестьянин стал наливать воду в кувшин Ненада. Вода широкой струей лилась из ведра, переливаясь через горлышко на коченеющие руки Ненада. Со станции доносился сдержанный, монотонный гул голосов, словно жужжание пчелиного роя на солнышке. И вдруг этот гул перешел в поток возбужденных возгласов, который, быстро разрастаясь, заполнил все пространство неба над станцией. Крестьянин опрокинул ведро, схватил свою сумку и кинулся через поле. За ним второй. Ненад испугался: он может остаться один, опоздать. На насыпи около поезда суетились люди, карабкались в вагоны, кричали. Ненад тоже побежал. Но от страха, что не угонится за другими, ноги у него отяжелели, он спотыкался о старые железнодорожные шпалы, валявшиеся около станции; у него перехватило дыхание, он отстал и начал кричать, сам не зная что.

Угрюмый крестьянин обернулся, подождал Ненада, схватил его за руку и потащил за собой. В этой спешке Ненад совсем забыл, что, идя к колодцу, пересек полотно, оставив свой поезд по ту сторону станции. И на бегу, запыхавшись, он затуманенным взором оглядывал длинный ряд стоявших перед ним вагонов, отыскивая свою теплушку. Полураздвинутые двери одной из них показались ему знакомыми. Он вырвался от крестьянина, который и сам, толкаясь среди беженцев, искал свой вагон. Ненад едва доставал до высокого вагона. Он сначала поднял кувшин, потом и сам стал карабкаться, но не на что было поставить ногу. Пока он так мучился, кто-то схватил его за пальтишко и подтянул кверху. Повиснув на мгновение в воздухе, он был неприятно поражен: перед ним расстилались поля, окаймленные синевато-коричневыми горами… Он похолодел — все это было ему незнакомо. Когда он недавно вылезал из вагона, перед ним было станционное здание… Он стал вырываться из рук, которые поставили его на пол в вагоне.

— Я ошибся, ошибся, пожалуйста, спустите меня.

Он попытался соскочить. Поезд уже двигался. Несколько рук удержали его у самого края дверей, мимо которых медленно поплыли телеграфные столбы, деревья, разбитые и почернелые от сажи окна железнодорожного депо; водокачка со своим висячим металлическим хоботом, из которого еще стекала струйкой вода, проползла совсем рядом с теплушкой, и Ненада слегка обрызгало. Он отпрянул и прижался к каким-то вещам, а по лицу его потекли горячие слезы. Он их не вытирал, не всхлипывал: он страдал от гнетущего чувства заброшенности и одиночества. Чья-то рука коснулась его головы. Мягкая теплота согрела Ненада; он встрепенулся.

— Не плачь. Может быть, ты только ошибся вагоном, — послышался приятный голос, который старался перекричать стук колес.

Ненад поднял глаза: перед ним была молодая женщина в темно-зеленом зимнем пальто, сильно измятом.

— Нет, я перебрался через пути, когда побежал за водой, наш поезд остался по ту сторону станции…

Незнакомая женщина села рядом с ним и взяла за руки. Успокаивая его, сказала, что будет о нем заботиться, пока он не найдет своих. Вон там в сторонке на тюке сидит ее дочка. Он останется с ними.

— Не бойся. — И она ласково сжала ему руку.

— О, я не боюсь, я ни капельки не боюсь за себя… я уже большой… мне жаль, я не знаю… — Он всхлипнул. — Как Ясна будет беспокоиться, если бы вы знали, как Ясна будет беспокоиться! Что она будет делать без меня? А бабушке стало хуже… Теперь Ясна одна с ней. — Он помолчал. — Ах, помогите мне вернуться.

— Да нет же, я уверена, что ты просто ошибся вагоном. Увидишь. Как только остановимся на первой станции, будем их окликать по вагонам и найдем. Не плачь, не плачь, голубчик.

В этом разговоре приняла участие вся теплушка. Мужчины делали разные замечания, женщины крепче прижимали к себе детей. С высоты тюка маленькая девочка широко открытыми, ясными голубыми глазами глядела на заплаканного мальчика, которого ее мать утешала. Сам Ненад ничего не видел. Он ежеминутно ждал, что поезд остановится. Может быть, и вправду он ошибся вагоном. Он так горячо этого желал, что уже начал верить. Каждый раз, когда ему казалось, что поезд замедляет ход, он замирал от напряженного ожидания. Наконец, утомленный слезами и волнением, он затих. Без слез, без мыслей смотрел он на пробегающие мимо все более крутые склоны полей, желтое жнивье, леса, рдеющие осенними листьями, синие горы, которые расступались перед поездом и смыкались за ним или долго ему сопутствовали, потом отставали, сворачивали и исчезали за другими, которые все приближались, превращаясь в узкое ущелье. На какой-то глухой станции поезд остановился, но не успел Ненад понять это, как он снова двинулся. Местность была пустынная. За все время пути Ненад не увидел ни одного человека, ни даже скотины.

Время сначала шло медленно, потом все быстрее. Женщины уже развязывали узелки с едой, когда теснина начала раздвигаться. Скоро она осталась позади. Волнистые поля, темно-зеленые и светло-зеленые, а то и совсем желтые, все время плавно поднимались вверх и вдали переходили в покрытые лесом зеленовато-сизые холмы, за которыми, уже на самом горизонте, в дымке прекрасного осеннего дня виднелись прозрачные фиолетовые вершины далеких гор. В густой зелени мелькали белые кубики разбросанных крестьянских домиков.

Вдруг поезд резко затормозил. Всех качнуло вперед, один из стоявших мужчин едва удержался на ногах, маленькая белокурая девочка скатилась с тюка на колени матери. Снаружи доносилось резкое шипение сильно сгущенного пара и пронзительный скрежет тормозов. Теплушки вздрогнули, будто живые. Наконец, остановились как вкопанные. В глубокой тишине полей слышно было только отрывистое и тревожное пыхтение паровоза. Все бросились к дверям, Ненада сдавили. Когда ему удалось вывернуться и выглянуть, он увидел, что по насыпи бежали взволнованные солдаты, штатские, а из теплушек выскакивали и присоединялись к ним все новые и новые люди. От паровоза доносился глухой гул голосов.

— Мост! — отрывисто выкрикнул чей-то голос.

И другой:

— Какой мост?

— У Вране.

— Опоздали…

Какая-то женщина стала креститься; потом расплакалась. Солдаты из отряда, который, по-видимому, и остановил поезд, взбирались на паровоз и в первую теплушку. Стволы винтовок торчали во все стороны. Ненад тихонько протиснулся, ухватился за железный засов, соскользнул на насыпь и бросился бежать.

— Ясна! Ясна!..

Он задерживался перед каждой теплушкой ровно настолько, чтобы выкрикнуть в открытые двери имя матери. В общей сутолоке его не замечали, толкали, наступали на ноги. Он глотал слезы и кричал все громче:

— Ясна! Ясна!..

Он добежал до последнего вагона, повернулся и вне себя кинулся обратно. Промчался мимо вагона, где была незнакомая женщина, которая его звала. В это время неизвестно почему людей охватила внезапная паника. Через мгновение на насыпи никого не осталось, и поезд дал задний ход. Ненад попытался ухватиться за теплушку, но от движения колес и воздуха, ударявшего в лицо, у него закружилась голова. Он потерял равновесие и с узкой тропинки свалился в глубокую канаву, заросшую высоким камышом, который совсем его скрыл. Одно мгновение он ничего не видел сквозь сухие листья, кроме ясного, лазурного неба. Потом вскочил и вскарабкался на насыпь. Поезд был уже далеко. Ненад побежал со всех ног по шпалам. Поезд все удалялся. Толкавший его паровоз быстро уменьшался и, наконец, стал совсем крохотным. Ветер еще раз донес его учащенное пыхтение, а потом он исчез за поворотом, а на всю долину сразу легла глубокая тишина. Ненад остановился: перед ним и позади него тянулось пустое железнодорожное полотно, по которому убегали рельсы, сверкавшие вдали, как лучи; в тиши полей мелодично гудели телеграфные провода. Плакать Ненад не мог; он открыл рот, но никакого звука не последовало. Обезумев от страха, он снова побежал по шпалам.

Скоро ему стало нечем дышать. Он пошел шагом. Время тянулось крайне медленно. Ненад почувствовал боль в голенях и в паху. Он продолжал шагать. А рельсы как будто уходили в бесконечность. Ненаду казалось, что он в пустыне. Он выбился из сил. Поминутно спотыкался. Наконец, совсем изнемог. Упал ничком, закрыл лицо руками и заплакал. Пройдет поезд и раздавит его… или он просто умрет… его обнаружит патруль при обходе. Ненад даже представляет себе патруль. И в этом патруле Мича. А в сторонке плачет Войкан, держа на поводу Мусу. Муса начинает выть. «Уведи ты этого пса, — кричит Мича, — с Ясны довольно и того, что она увидит труп своего сына». Ненаду стало жарко, по спине побежали мурашки. Переживания его были страшны и мучительны. «Но я не умер, не умер! Стоит только пошевельнуть пальцем, чтобы убедиться…» Но ни одним пальцем пошевельнуть он не мог.

Муса бежал по линии, ощетинившись, с оборванной веревкой на шее. Веревка тащилась по грязи и была вся измазана. Ненад удивлялся, как он может видеть Мусу, раз он лицом уткнулся в землю. Но он видел и то, что было за ним, и над ним, и по сторонам. Снова голая женщина подбирала свои волосы, смотрясь в зеркало. Когда она обернулась, Ненад увидел Ясну. Она была сердита. От стыда Ненад спрятался в камышах. По насыпи грохотал поезд. Ненад хотел бежать — ноги не двигались, хотел крикнуть — не было голоса.

СУРДУЛИЦА. 1915 ГОД

Когда Ненад проснулся, солнце уже касалось горного хребта. Холод проникал под пальтишко. Он встал с трудом: онемели конечности. По обе стороны пути на поля ложились тени, рощи на склонах гор казались совсем черными, как огромные чернильные пятна. С тенистых долин поднимался вечерний туман. И только круглые вершины, покрытые дубовым лесом в осеннем уборе, горели желтым пламенем в последних лучах заходящего солнца. Ненад пришел в себя и, испугавшись, что так долго проспал, снова побежал по шпалам. Теперь он чувствовал невыносимый голод. Понял, что далеко идти не сможет. Слабость от пустоты в желудке заставила его сесть. Но от боязни, как бы опять не заснуть, он тут же вскочил. Так он добрался до узкой, утопающей в грязи, проселочной дороги, пересекавшей железнодорожный путь. На ней валялась свежая солома, она висела даже на кустах, за которые, очевидно, зацепляла проезжавшая повозка. Ненад сошел на дорогу. Увидел куст шиповника, усеянный спелыми темно-красными ягодами. Не обращая внимания на уколы шиповника, он принялся их собирать и есть.

Пока он насыщался, солнце село. Сумерки, как огромная темная рука, опустившаяся на плечо, испугали Ненада. Он отошел от куста. По дороге спускался человек. Его темная фигура с перекинутым через плечо ружьем четко выделялась на светлой дороге. Блестели красноватые лужицы, отражавшие угасающий свет неба. У Ненада замерло сердце, а потом забилось учащенно и неровно. Ноги точно свинцом налились. Человек остановился, внимательно оглядел Ненада и подошел ближе. Он ступал легко и бесшумно, обутый в мягкие опанки из свиной кожи. Его серая крестьянская одежда была опоясана новым ремнем, на котором висело что-то вроде фляжки. Грудь его была опоясана патронташем, на голове — шайкача с кокардой. Ненад вздохнул. Потом робко улыбнулся.

— Ты нездешний? — В голосе человека звучали мягкие, необычайно теплые нотки.

— Нет… — Ненад смутился, не зная, как к нему обращаться, — дядя или господин. Увидев, что человек смотрит на него с любопытством, Ненад оглядел себя: штаны его были порваны на коленях, башмаки облеплены грязью, зимнее пальтишко тоже, и только теперь он заметил, что потерял шапку. В смущении он начал счищать грязь. И снова робко улыбнулся.

— Что ты тут делаешь? — продолжал незнакомец.

Ненад рассказал. Подумав немного, человек предложил Ненаду следовать за ним. Так как мальчик прихрамывал, он взял его за руку. Они пошли прямо по нескошенному лугу, вступили в заповедный лес, потом вышли в мрачную темную долину между двумя склонами, поросшими кустарником, перескочили через небольшой ручей и снова очутились в лесочке.

— Там залает собака, но ты не бойся, она привязана, — объяснял человек. — Дом заперт. Ты обойди кругом и тихонько позови: «Ве́лика!» — так зовут женщину. Ве́лика. Скажи, что тебя послал Никола.

Лесок стал редеть, и незнакомец остановился.

— Но, смотри, если тебя кто-нибудь спросит, не смей говорить, что меня видел. Никому, кроме Ве́лики. Понял? Ступай, а я здесь подожду, пока ты не подойдешь к дому. Не бойся ничего; я тут буду стоять и следить за тобой. Вон, видишь дом? Ну, будь здоров, паренек!

Ненад колебался. Потом подошел к незнакомцу и взял его за руку.

— Мне бы хотелось остаться с вами. Пожалуйста, возьмите меня с собой!

Незнакомец улыбнулся.

— Это невозможно, невозможно, ты еще мал. Ну ступай, женщину зовут Ве́лика.

Незнакомец нагнулся. Ненад быстро поднялся на цыпочки, обхватил его за шею и поцеловал в щеку, обросшую колючей бородой. Мужчина тоже неуклюже поцеловал его, а потом как-то хмуро похлопал по плечу.

— Ступай… я тут постою.

Ненад вышел из лесу и побежал по пастбищу. От маленького крестьянского дома, стоявшего в долине, виднелась только соломенная крыша.

Чем дальше уходил Ненад, тем сильнее овладевал им страх. Достигнув, наконец, долины, он спустился по склону. И только тут вспомнил — и сердце у него сжалось, — что ни разу не оглянулся на незнакомца и даже не помахал ему рукой. В долине было темнее, чем на пастбище. Мальчик начал обходить терновую изгородь. Собака лаяла, слышно было, как она рвется с цепи. Маленькое четырехугольное оконце возле самой двери было темное. Когда Ненад подошел поближе, он увидел, что оно чем-то заложено. Сквозь щели в двери проходил неровный свет. Собака зарычала. Ненад хотел крикнуть, но не посмел. Мрак сгустился. На черном небе выступали одна за другой крупные, трепетные звезды. Ненад поборол страх и дрожащим голосом позвал. Никто не ответил. Ненад испугался, не обманул ли его тот человек и… Он прильнул к двери.

— Ве́лика, Ве́лика, откройте, пожалуйста!

За дверью послышался шорох.

— Кто там?

— Я… — Ненад всхлипнул, но не заплакал.

После недолгих колебаний и перешептываний дверь заскрипела. Ненад объяснил, кто его послал, и проскользнул в дом. В большом очаге горели сухие ветки; над самым пламенем висел на закоптелых цепях медный котелок. Сбоку Ненад увидел высокую крестьянку. Она заперла дверь на засов, потом, тяжело ступая, подошла к огню.

— Садись, мальчик, — сказала Ве́лика, помолчав. — Что это ты весь в грязи? Откуда ты?

Ненад, во второй раз в тот вечер, рассказал все по порядку.

— Голоден? — спросила Ве́лика.

— Да, очень.

Ве́лика прошла в глубь комнаты и тихо позвала:

— Стоян, спустись.

Между раздвинутыми балками потолка сперва показались две ноги в мягких опанках и белых шерстяных чулках, потом штаны из домотканого сукна, опоясанные красным поясом, и, наконец, на земляной пол спрыгнул малый, немногим старше Ненада, но крепче и на две головы выше. Он улыбнулся Ненаду и неуклюже протянул большую красную руку. Ве́лика нагнулась над огнем, чтобы снять котелок, и теперь, когда лицо ее осветило пламя, Ненад увидел, как она молода.

Ели молча, сосредоточенно дуя на горячую кукурузную кашу. Ненад едва сидел. Глаза пощипывало, отяжелевшие веки смыкались сами собой.

После ужина Ве́лика постлала постель возле очага. От белых одеял пахло немытой шерстью. Ве́лика только развязала платок и легла с одного края постели. Стоян лег с другого, оставив посередке место для гостя. Но, как только Ненад лег, сон сразу исчез. Вокруг него витали незнакомые и непривычные запахи. В глубокой тишине слышалось спокойное дыхание Стояна и Ве́лики. Во дворе под звездами хрипло лаяла собака, упорно переходя на вой. Изредка Ве́лика поднималась и кочергой сгребала прогоревшие головешки. Ненада давила тоска. Где сейчас Ясна? Он вспомнил, что за весь вечер ни разу не подумал о ней, и стал тихо плакать, Ве́лика повернулась.

— Ты еще не спишь? Спи, милый, уж поздно, спи.

Она обняла его своей сильной, горячей рукой и прижала к себе. Другой прикрыла его получше.

— Спи, сынок…

Ненад потянулся и положил голову на грудь Ве́лики. Тепло стало его усыплять, и он заснул, сразу погрузившись в сон, как камень в воду.

Среди ночи он был разбужен сильными ударами в дверь и бешеным лаем собаки. Ве́лика стояла посреди комнаты в нерешительности, опустив руки. Чей-то осипший голос звал:

— Отвори, брат, отвори, ради бога, свои!

Ненад совсем очнулся. Задрожал; Стоян уже одевался в темноте. Ненад нащупал свои башмаки и надел их. Ве́лика перешептывалась с кем-то у двери. Наконец, открыла ее. На пороге стоял высокий человек — его темный силуэт на мгновение четко вырисовался на фоне звездного неба. Он не шагнул, а прямо повалился на пол. В слабом мерцании затухающего огня Ненад увидел, что человек этот почти голый, в изорванной рубахе, босой, весь в каких-то черных пятнах. Ве́лика нагнулась и помогла ему подняться. Человек со стоном сел. Длинная седеющая борода была наполовину выщипана; по шее и груди текли темные струйки. Человек поднял руку, чтобы их вытереть; руки у него тоже были все в крови; над суставами виднелись черные, глубокие порезы.

— Спасибо, дочка… дай воды, тряпочку, перевязать надо… сейчас уйду… так. — Человека трясла лихорадка. Он выпил ракии, которую ему подала Ве́лика, и начал сам себя перевязывать. Делал он это торопливо, вздрагивая, глаза у него сверкали.

— Где они? — тихо спросила Ве́лика.

— Не знаю, — ответил человек, — может быть, уже в деревне. Вчера были в Паскове, вечером явились к нам, ночью началась резня… и детей не пощадили… не знаю, как я жив остался, а теперь они, должно быть, в деревне. Спасибо, дочка. — Незнакомец стал напяливать на себя какое-то старье и, покончив с этим, хлебнул еще немного ракии. — До свидания.

Ве́лика засыпала огонь золой и только после этого открыла скрипящую дверь. В пролете снова засияли стальным блеском звезды. Прежде чем выйти, человек перекрестился.

— Спрячь детей… или пускай убегут, если есть к кому. И знай, коли останусь жив, что я Йова, священник из Польницы.

Ве́лика заперла дверь на засов, разожгла огонь и бросила в него обрывки тряпок. Посыпала золой то место, где стоял человек. В это время в ночной тишине раздались ружейные выстрелы. Все прислушались, стоя неподвижно, словно застыли. Ве́лика первая пришла в себя.

— Бегите! Бегите сейчас же к дедушке на мельницу!

— А ты? — спросил Стоян.

— Я должна сторожить дом и спасти корову.

Она подала Стояну полушубок, а Ненаду — его пальтишко. Видя, что он дрожит, она сняла с головы платок и обвязала ему шею. Потом тихонько вытолкнула мальчиков за дверь.

Звездное небо сверкало. У амбара ребята вышли на бугор, за которым начинался низкорослый лесок. Зайдя в кусты, Стоян остановился. Внизу, под ними, виднелся домик. Можно было различить дверь, оконце, круглый верх соломенной крыши.

— Ты боишься болгар? — тихо спросил Ненад.

— Боюсь, они убили отца.

— И почему это они нас так ненавидят? — продолжал Ненад.

— Не знаю. Отцу сначала отрезали нос и уши, вырвали глаза и уж потом только убили.

— Где это было?

— Не знаю, где-то в Старой Сербии, у комитов{14}.

Мальчиков обступал лес. Они взялись за руки. Было только слышно, но не видно, как внизу, на деревне, отворялись в домах двери. Иногда доносился крик, раздавалось два-три выстрела, потом все смолкало. Ненада обуял страх.

— Почему мы не бежим? И я боюсь болгар. Где твой дед?

Внизу послышались голоса. По дорожке какие-то люди поднимались на холм. Внезапно они вынырнули из темноты на открытое место перед домом. Их было пятеро или шестеро. Собака залаяла. Блеснуло пламя, по долине прокатился сухой выстрел, и вой собаки прекратился, водворилась тишина. Один солдат стал стучать прикладом в дверь. Ве́лика тут же открыла. Солдат осветил ее электрическим фонариком и шагнул в дом. Внутри сразу стало светло. Другие солдаты бродили по двору. Из дома доносились приглушенные крики. Два солдата заглянули в дверь: их осветило красным светом; они смеялись. Один из них прислонил винтовку к двери, снял ранец и вошел. Смех не прекращался. Подошли и остальные. Первый вышел из дома в расстегнутой шинели. Расставил ноги и стал мочиться у стены. Солдаты подзадоривали и подталкивали друг друга; как только один выходил помочиться, входил следующий. Чутьем Ненад понимал, что там внизу, в доме, совершается что-то гнусное и постыдное. Почему Ве́лика не зовет на помощь? Почему не вырывается? Может быть, она молчит, чтобы дать им возможность убежать? Он хотел спросить Стояна, но увидел, что тот, прислонившись к дереву, плачет.

Из дома донесся крик, потом еще и вдруг оборвался. Перед домом солдаты надели ранцы, собрали винтовки и отошли. Последний солдат выскочил с ножом в руке. Дверь осталась открытой. Вскоре из темного пролета вырвался густой белый дым. Задымилась крыша и сразу вспыхнула ярким пламенем. Озаренные пожаром мальчики, словно обезумев, бросились бежать.

Стоян уверенно вел вперед. Они миновали лесок, вышли в долину, поросшую густым кустарником, перешли вброд ручей, пересекли вспаханное поле и вступили в заповедник. Пройдя через него, вышли на неровную горную дорогу; и потому только, что она становилась все белее, поняли, что светает. Дорога была пустынна; согнувшись, они перебежали через нее и скрылись в кустарнике. В селе все еще изредка раздавались выстрелы. Небо быстро светлело, затягиваясь белесой пеленой испарений; птицы в низком кустарнике робко принялись за свое щебетание.

Они все время спускались под гору. Ненад шел за Стояном, шатаясь, как в бреду; лицо его было исцарапано ветками, руки посинели. Порой ему казалось, что не сам он идет, а земля уходит у него из-под ног; то одно, то другое дерево оборачивалось, качаясь, надвигалось на него. Несколько раз он падал и уже теперь не соображал, в каком направлении они идут, вниз ли, вверх ли, и сколько это длится.

Лес внезапно кончился. Ровная опушка тянулась вдоль железнодорожного полотна, видневшегося шагах в сорока. По шпалам шли три вооруженных солдата. Длинные серо-зеленые шинели, круглые фуражки с козырьком. Болгары. Мальчики залегли и, стуча зубами, проводили их взглядом. Рассвет после ясной ночи был серый и холодный. Они доползли до линии, пролезли по трубе для стока воды на ту сторону и все так же ползком добрались до редкой неубранной кукурузы, шуршавшей в безветрии. Боясь, как бы их не заметили солдаты, они еще некоторое время ползли. Наконец Ненад сел.

— Не могу больше. — Глаза его были полны слез.

Стоян поднял его.

— Еще немного. Держись за меня.

Скоро они вышли из кукурузы, перед ними бурлила узкая, но быстрая в этом месте, вздувшаяся Морава. Стоян повернул направо, и вскоре по густому ивняку они выбрались на плотину запруды.

— Залезем лучше в ивняк и переждем. Может быть, они уже и на мельнице.

Ненад согласился. Они далеко обошли плотину и очутились на пригорке против мельницы. Мельница не работала и хранила безмолвие, только вода, просачиваясь кое-где, билась о закрытую мельничную плотину. Мальчики подошли поближе.

— Смотри… — У Ненада сорвался голос; дрожа всем телом, огромными от испуга глазами он глядел на мельницу: в пролете выломанной двери висел человек; веревка была так коротка, что темя почти касалось притолоки.

Стоян пристально вгляделся. Лица повешенного не было видно, но по фигуре и одежде было ясно, что человек молодой.

— Это не дедушка.

Ненад почувствовал невольное облегчение. Они вернулись в ивняк.

— Теперь что делать?

— Не знаю.

Ивняк был редкий. Быстро светало. Яркое пламя зари уже охватило часть неба. На фоне еще темных горных склонов поблескивала, переливаясь, Морава.

— Нас могут увидеть. Вставай.

Но Ненад не двигался: он спал. Стоян дал ему немножко поспать, потом разбудил. Ненад, хоть и не проснулся как следует, послушно последовал за ним. На берегу было много ложбин. Стоян выбрал одну, сплошь заросшую кустарником, метрах в ста от воды, как раз напротив того места, где подходили к мельнице. Тут не было ни тропинок, ни спуска. Скатившись в яму, они упали в кусты ежевики. Кое-как высвободились, все исцарапанные, и улеглись в кучу сухих листьев возле гнилого ствола ивы. Укрывшись листьями, прижавшись друг к другу, они сразу заснули.

Первым проснулся Стоян. Солнце поднялось уже высоко. Он был голоден. Разбудил Ненада, который долго не мог понять, где он находится.

— Пойду поищу чего-нибудь поесть, — прошептал Стоян.

Они прислушались: кругом царила глубочайшая тишина, нарушаемая лишь мягким журчаньем близкой Моравы да птичьим щебетом. Стоян отсутствовал долго — так по крайней мере показалось Ненаду. Наконец он вернулся, но принес только несколько початков спелой кукурузы.

— В кукурузе скрывается поп.

— Какой поп?

— Тот, что вчера вечером был у нас. Он видел деда. И дед хоронится где-то тут. В сумерках поп придет за нами. На том берегу Моравы наши.

Ненад с жадностью принялся за кукурузу, но быстро насытился. У него заболел живот, и его стошнило. Они снова, обнявшись и съежившись, угнездились в сухих листьях. И опять заснули, потому что боялись разговаривать. Когда они проснулись, уже спускалась ночь.

В ложбинке скоро совсем стемнело. Мальчики вылезли оттуда и стали ждать. Явственно слышался шум Моравы; ночная тишина ежеминутно прерывалась криком какой-то птицы, очень похожим на крик человека. Но вот показался поп. Он пробирался у самой воды, под размытым берегом. Его голова только иногда появлялась на фоне светлой поверхности Моравы и тут же исчезала. Когда он подошел к ложбине, Стоян его тихо окликнул.

Они долго шли по берегу. При малейшем шуме поп припадал к земле и лежал, не шелохнувшись; мальчики подражали ему во всем. Так они добрались до устья ручья, скрытого камышом, и пошли вдоль него по мягкой земле. Ненаду казалось, что он ступает по густому, пушистому ковру. Поп приказал мальчикам подождать тут, а сам пошел вперед.

После долгого ожидания послышалось шуршание камыша и плеск воды. Невдалеке в раздвинутом камыше возникли темные очертания лодки. Незнакомый Ненаду голос тихо окликнул их. Ненад двигался с опаской, боясь оступиться в черноту реки.

— Поспешай, не бойся.

Человек высокого роста перенес его в лодку. На дне лежал поп и тихо стонал. Человек крепко навалился на багор; лодка заскользила по воде.

— Кто это?

— Дедушка. — Стоян тоже стал отпихивать лодку.

Скоро они выбрались на Мораву, их быстро понесло сильное течение. Вода бурлила вокруг лодки. На воде было настолько светло, что Ненад мог хорошо разглядеть деда Стояна. С берега раздался выстрел, за ним другой, третий.

— Ложись… — прошептал поп.

Дед был уже на дне лодки. Ее пронесло по середине русла метров десять. Потом дед осторожно поднялся и несколькими ударами весел повернул лодку; проплыв между затонувшими ивами, она с треском ткнулась в густой кустарник. Выбравшись на берег, они спрятались за корявыми стволами. С того берега продолжали стрелять.

Попа била лихорадка. Они оставили его у первого солдатского костра, попавшегося им в горах. Солдаты, мрачно настроенные, были неразговорчивы. Попа они напоили ракией и перевязали. Один из них нахлобучил на голову Ненада шайкачу и заставил его отпить из фляжки.

— Мне ужасно хочется есть, — признался Ненад. Ракия жестоко обожгла ему глотку и желудок.

Солдат дал ему кусок кукурузного хлеба.

Пообсохнув немного, дед и мальчики двинулись дальше, добравшись до главных частей наших войск, и переночевали в конюшне. Утром в поселок доставили орудия полевой артиллерии. У открытой повозки сидел молодой офицер и завтракал. Ненад робко подошел к нему. Офицер протянул ему кусочек мяса, но Ненад отказался.

— Простите, господин офицер, я хотел бы спросить вас…

Офицер поднял брови.

— Слушаю. Ты нездешний?

Этот вопрос удивил Ненада. Он не мог себя видеть и потому не знал, что по одежде уже нельзя было определить его происхождение. Он рассказал все по порядку: с момента, как он в Грделице пошел за водой, до бегства и переправы через Мораву.

— Как мне вернуться и как найти маму?

Офицер велел ему подождать и отправился в деревню. Потом вернулся за Ненадом и привел его к домику, возле которого мулы на привязи жевали осоку.

— Вот мальчик, — сказал офицер.

— Не беспокойся, мы за ним присмотрим. — Усатый солдат подвинулся, освободив Ненаду место рядом с собой.

Офицер попрощался с ним, дал ему немного галет, кусочек шоколада и ушел. Как только мулы наелись, солдаты тронулись в путь. Дед со Стояном уже ушли в другую сторону. Взгромоздившись на вьючное седло между двумя мешками сена, Ненад начал дремать. Его бросало то в холод, то в жар; все время ему казалось, что он летит куда-то вниз сквозь фиолетовые, красные и черные круги, от которых его непрестанно тошнило. Узкая горная дорожка шла то в гору, то под гору, мулы ударяли своими жесткими копытами о камни, солнце мелькало между стволами дубов, какие-то люди копали на поляне могилу. У родника солдаты остановились напоить мулов и сами решили подкрепиться. Дали и Ненаду поесть, но его тут же вырвало. Все это, хотя и доходило до сознания мальчика, но из-за темных, непрерывно вертящихся кругов, с которыми он не переставал бороться, запечатлелось как кошмар: мулы, бородатые лица, журчащая вода, Ве́лика, прижимающая его к себе, окровавленный поп… Ненад стал задыхаться…

А когда пришел в себя, то лежал уже не на муле, а на какой-то скамье. Около него на коленях стояла Ясна. За ней в вечерних сумерках Ненад увидел вереницу вагонов. В разных местах перед вагонами горели костры.

— А где же паровоз? — спросил Ненад слабым голосом.

— Ушел, сынок.

Ненад улыбнулся и снова закрыл глаза. Темные круги вновь завладели им. И он потонул в них.

Глава втораяГОЛОД

Весна застала семью Байкичей в чужой квартире; их собственная была разрушена, ограблена и загажена: шкафы опустошены, пол усеян выпотрошенными из подушек перьями, обрывками книг, битым стеклом, стены измазаны навозом, окна забиты досками. Всей мебели, которую можно было вытащить из этой навозной кучи с массой блох, едва хватило бы на одну комнату.

Ненад проболел всю зиму, — не успевал поправиться от одной болезни, как заболевал снова. Лежа в кровати в большой комнате, под самой крышей серого и холодного низкого дома, Ненад глядел в окно. И вот уже зарумянились плоды на черешне, цветущая верхушка которой целыми днями колыхалась под окном. К мальчику постепенно возвращались краски, он становился живее, появился аппетит. Целыми часами он сидел у окна и не ощущал слабости ни в ногах, ни в голове.

Закутанная в шали, так как по утрам было еще свежо, Ясна уходила до зари на распределительный пункт за мукой; или, что случалось реже, в лавку, где продавались мясные отходы. В полдень она, усталая, приносила немного провизии, но чаще всего возвращалась с пустыми руками. Жили они на последние серебряные деньги и на оставшиеся сербские бумажки, уже с австрийской печатью. Было еще несколько банок английского сгущенного молока, которые они открывали с болью в сердце. В эти дни они получили первую открытку из другого мира: писал кум из Женевы. О Миче он не упоминал. Одна фраза была зачеркнута цензурой. Может быть, как раз она и касалась Мичи. В течение трех дней Ясна, бабушка и Ненад тщетно старались разобрать под черной тушью запрещенные слова. Наконец согласились, что можно разобрать букву М. Ясна даже уверяла, что различает и букву ч. Если бы что… — цензуре незачем было бы вычеркивать. Значит, жив.

Ненад становился все нетерпеливее. Наконец, в один погожий теплый день, когда в воздухе стояло жужжание пчел, Ясна вывела его на улицу. Посреди квадратного мощеного двора был садик с низкой проволочной оградой. Ненад глазами искал черешню; она была недосягаема — но ту сторону высокой серой стены. Двор ему сразу показался неприветливым и пустым. Да он и был таким, несмотря на цветущую белую сирень. С трех сторон были квартиры, с четвертой глухая стена, на которой когда-то акварелью были нарисованы лес и ручей (или что-то в этом роде, разобрать было трудно — краски выцвели, штукатурка местами отвалилась).

Свежий воздух быстро утомил Ненада. Он посмотрел вдоль безлюдной улицы Проты Матея; на мгновение его взгляд остановился на пустом скотном рынке, по ту сторону Александровой улицы, и снова вернулся к неприветливым и холодным домам с заколоченными кое-где окнами. Ненад никогда не бывал в этой части Белграда. Ему казалось, что это даже не Белград. В голове у него все спуталось. Ясна привела его снова во двор. На скамейке сидела m-lle Бланш, грея на солнце свое отекшее от ревматизма тело. На голове у нее была смешная шляпка из черного шелка, на руках кружевные митенки; она куталась в черную, позеленевшую пелерину. Совсем уже седая, она щурила, глядя на солнце, свои когда-то голубые, а теперь выцветшие, слезящиеся глаза.

— Ah, le voilà… кончил больной, bonjour, mon petit[8].

Старая дева протянула Ненаду свои узловатые, изуродованные пальцы.

— Bonjour, mademoiselle[9], — пробормотал Ненад, очень довольный тем, что может ответить по-французски. Он и Ясна сели рядом с m-lle Бланш.

— Bon, tout va bien[10].

Старушка просила извинить ее за то, что ни разу не навестила мальчика.

— Я очень трудно идет… j’ai des douleurs et je souffre, oh, mon dieu, je souffre[11]. — Она улыбнулась голубыми глазами. — Когда я была молодым, oui[12], я много путешествовала, была в Константинополе, в России, en Russie[13], учила детей comte Balabanoff, oui, jeune homme, j’ai enseigné le français aux enfants du comte Balabanoff et maintenant[14], а теперь не могу подняться один этаж.

И тут, позабыв об окружающем, она, с трудом подыскивая слова, мешая сербские с французскими, стала рассказывать о своей жизни в России, о том, как она была красива в молодости и как на рождество танцевала мазурку с молодым графом Балабановым, которому тогда было четырнадцать лет, как сопровождала молодых графинь на прогулку верхом и как сама ловко держалась в седле, какой прелестный у нее был пони и как все это было exquis, mais exquis[15], как молодые графы и графини выросли, и она поступила в гувернантки к князю Голуховскому в Константинополе, il était vraiment un grand seigneur et beau, mais beau[16], княгиня убежала потом с каким-то англичанином, красавец князь утопился в Босфоре, а она приехала в Сербию с его превосходительством Iovanovitch и осталась тут, mon dieu[17], и теперь у нее ревматизм и живет она в подвале.

Появились и другие соседи. Госпожа Огорелица, подвижная особа с испитым лицом и лихорадочно горящими глазами; тощие ноги ее были обуты в большие стоптанные и рваные ночные туфли. Следом за ней показалось недоразвитое и угловатое существо; из-под слишком короткого платья выступали острые коленки, из коротких рукавов торчали длинные мальчишеские руки; растрепанные волосы Буйки падали на большие черные глаза. Старшая дочь госпожи Огорелицы, Лела, пришла немного позднее из города, волоча за собой небольшой мешок муки; она была в измятом пальто и юбке, забрызганной грязью, с сонливым выражением на смуглом продолговатом лице. В окно выглянул профессор Марич, худой, с впалыми щеками, обросшими неряшливой белокурой бородой; жена его выбежала во двор. Все приветствовали Ненада, радовались его выздоровлению.

— А теперь ему надо лучше питаться, он очень похудел, а ведь растет, — заметила госпожа Огорелица. — Так же вот и моя Буйка. Посмотрите только, на что похож этот ребенок!

— Лучше питаться, лучше питаться… — пробормотал Марич в бороду. — Всем нам надо бы лучше питаться.

Лела предложила Ненаду кусок сахару, но госпожа Огорелица взяла у нее из рук кулечек, оторвала немного бумаги и положила в нее три куска:

— Так лучше, пусть ему мама сварит шербет.

— Не надо, у нас еще есть немного сахару, — вмешалась Ясна.

— Все равно, все равно… это от тетки Мары. Бери же, мой мальчик… — Госпожа Огорелица была необыкновенно милая женщина. — Все дети любят шербет, как и моя Буйка, а шербет питателен и полезен для груди.

Ненад смутился. Наконец, посмотрев сперва на Ясну, он взял пакетик.

— Спасибо.

Лела возвращала талоны m-lle Бланш.

— Надо являться лично, мадемуазель, они не пожелали дать мне ваш паек. Я просила, но не дали.

— Bon… les assassins! On crèvera![18] — Потом, как бы извиняясь, добавила: — Я не могу стоять, je ne peux pas, je ne peux pas, mon dieu[19].

— На сегодня довольно, — вдруг сказала Ясна, уже несколько минут наблюдавшая бледность Ненада. — Довольно, сынок, завтра опять выйдешь. Поблагодари еще раз госпожу Огорелицу за сахар. Ну, вот.

Ненад встал со скамейки: весь двор закачался влево, вправо. Ноги подкашивались. Профессор Марич крикнул, что завтра даст ему новую книгу, и закрыл окно. Госпожи Огорелица и Марич разошлись по домам. Буйка с порога, глядя исподлобья сквозь свисавшие волосы, проводила их пристальным взглядом. На скамье остались только Лела и m-lle Бланш. M-lle Бланш вспоминала, как встречала рождество и Новый год у графов Балабановых, chez les comtes Balabanoff, какая она тогда была молодая и красивая и как молодой граф подкладывал ей на тарелку все новые и новые пирожные, а она, mon dieu! со смехом отбивалась, давясь пирожными, как все это было exquis, mais exquis! и как она потом танцевала мазурку с молодым графом…

Лела поднялась и побежала за Ясной.

— Сударыня…

На лестнице никого не было. Ясна перегнулась через перила.

— Приготовьтесь после обеда… я слышала, что одна женщина у Смедеревской заставы заколола свинью. И знаю, где это. Только… — Лела слабо улыбнулась и приложила палец к губам. — Об этом знают уже четверо.

У Ясны прямо дух захватило.

— Неужели будет мясо?

— Не знаю… может быть.

Девушка торопливо убежала.

Позади Ясны и Ненада отворяется дверь. Выходит стройная девушка с большими глазами, красивая, белолицая, в синей юбке и белой блузке; на руках у нее собачка — она вырывается и тявкает, пока девушка старается зацепить поводок за позвякивающий ошейник.

— Ах, маленький сосед… Здравствуйте, сударыня, — отвечает девушка на приветствие Ясны. — Он теперь поправился, не правда ли, совсем поправился? — Она останавливается, улыбается Ненаду и проводит по его щеке белыми пальцами, от которых хорошо пахнет.

— Как я рада!

Собачка обнюхивает башмаки Ненада, он протягивает руку, собачка ее лижет. Девушка удивляется.

— Ами никого, прямо-таки никого не терпит, мне так бывает трудно, когда кто-нибудь приходит.

А собачка в это время с визгом прыгает на Ненада, стараясь длинным красным языком добраться до его лица.

— Довольно, Ами, спокойно, Ами…

Красивая девушка тянет за поводок, посылает еще одну улыбку и уходит.

Ни улыбки, ни восклицания девушки не тронули Ясны; она осталась серьезной. Ненад заметил взгляд, которым она провожала спускавшуюся девушку, и этот взгляд испортил ему удовольствие от встречи. Какая красивая и милая девушка! И такая изящная, как хорошо от нее пахнет! Так пахнет только от очень богатых и знатных дам. Это дочь хозяйки дома. Их квартира не была ни разграблена, ни реквизирована. Им принадлежит этот дом и еще два других. В квартире, наверное, старинные шкафы из полированного дерева, поблескивающие в полумраке больших комнат, мягкие ковры, кресла, обитые атласом. Ненад любил старинную мебель, любил рояль, звуки которого глухо доносились иногда к ним наверх. Старая барыня ни с кем близко не сходилась. Жила со своей красивой дочерью замкнуто. Появляясь во дворе, она здоровалась любезно, но сдержанно. Прислуживала им сухопарая глухонемая женщина. Время от времени появлялись какие-то мужчины и женщины и тайком доставляли мешки с продуктами. Из Гувернмана{15} приходили чиновники, очень вежливо стучали в дверь, входили и незамедлительно удалялись. У других же, как, например, у профессора Марича, они отворяли дверь ударом сапога или приклада. Все эти предполагаемые связи, все это благосостояние во время общего голода, сдержанное отношение госпожи Лугавчанин к своим квартирантам, которых она никогда не спрашивала, как они сводят концы с концами, а только любезно здоровалась, проходя мимо, — все это было из другого мира; квартиранты и соседи, люди заурядные, недолюбливали хозяев, злословили на их счет и избегали их. И хотя семья Байкичей поселилась здесь недавно, Ясну все-таки задевало равнодушие этих важных дам: за время болезни Ненада лишь они ни разу не справились о его здоровье и ничего ему не прислали, хотя бы яичко или немного масла. Раз только, в страшную ночь, когда Ненад метался в бреду, бабушка постучала в дверь госпожи Лугавчанин и попросила один-единственный ломтик лимона. Разбуженная барыня собственной персоной отправилась в столовую, где на застекленном балконе зеленело большое лимонное дерево, увешанное, словно рождественская елка, тяжелыми золотыми плодами, и сорвала два самых спелых лимона. Любезно, преисполненная собственного достоинства, она сказала:

— Бог даст, все будет хорошо… Если вам еще понадобится, милости прошу.

Но Ясне и бабушке стыдно было просить еще, а сама госпожа Лугавчанин не предлагала.

— Мальчику лучше? — спросила она, встретившись однажды с Ясной у двери.

— Да, благодарю вас, — ответила Ясна.


Распределительный пункт, где выдавали муку и прочие продукты, помещался в начальной школе на Врачаре, в старом здании, выходившем на Авальскую улицу. Здание было построено в форме буквы Г; более короткая сторона выходила на улицу, а длинная, с открытой верандой на столбах, — во двор. Вдоль этой веранды целыми днями стояла длинная очередь женщин и детей, по двое в ряд. По веранде расхаживали солдаты с винтовками, наблюдавшие за порядком. Сначала это были швабы, потом их сменили мадьяры, и наконец появились самые жестокие — боснийские жандармы в фесках. При швабах и мадьярах женщины кричали, жаловались на свою судьбу, заявляли, что «и этому придет конец», и тому подобное, пользуясь тем, что не понимали языка, но при жандармах все в очереди замирали. Слышались только вздохи да порой отдельные слова, резко обрываемые грубым окриком:

— Заткни глотку!

Муки и других продуктов (жиры и сахар выдавали только изредка) никогда не хватало для всего этого изголодавшегося народа. Не успевала очередь сдвинуться с места, как полицейские, закрывая двери, объявляли, что выдачи больше не будет, и народ, напрасно прождавший столько времени, расходился с пустыми руками. Вскоре женщины поняли, что ждать часами нет никакого смысла, так как рассчитывать на получение продуктов могут только те, кто раньше всех займет очередь и будет возможно ближе к двери под объявлениями; а чтобы оказаться если не первыми, то хотя бы в числе первых, надо встать как можно раньше. Но как бы рано вы ни пришли, всегда перед дверями, прислонившись спиной к веранде, в дождь, в ветер, в снег, в мороз, уже стояли кучкой те, кто ухитрился прийти раньше. Сначала можно было занять хорошее место часов в пять утра, но по мере сокращения и пайка, и срока его выдачи время отодвигалось: четыре, три, два часа. Как-то раз по окончании выдачи несколько изголодавшихся женщин не ушли, а, прижавшись друг к другу, закутавшись в шали, остались ночевать у двери, из которой несло запахом муки и мышей. Двор превратился в настоящий табор. Появились скамеечки для ног и камни, которые женщины притащили вместо сидений. Одни штопали, другие вязали чулки, третьи хлебали теплый овощной суп, доставленный кем-нибудь из домашних. Одной молодой матери старшая дочка приносила новорожденного ребенка, чтобы она могла покормить его, не выходя из очереди. Наиболее догадливые придумали себе смену: старший из детей, сестра или мать становились в очередь, а женщина уходила домой поспать. Но в скором времени все это привело к беспорядкам, даже к дракам, так как стоящим в конце очереди всегда казалось, что впереди них кто-то нарушает порядок… Более слабые женщины, которых никто не заменял, падали в обморок… Бичи, пощечины и ругань со стороны жандармов стали обычным делом. В длинной очереди поминутно вспыхивали ссоры, слабых выталкивали, и сильные занимали их место. Во дворе стоял неумолчный гам. Лица зверели, слышалась ругань, никто больше не подчинялся окрику жандармов: «Цыц, заткни глотку!» Все это стало невыносимым. Жандармы то и дело выводили из очереди наиболее упорных и сажали под арест. Наконец, в одно прекрасное утро появился приказ, запрещающий до пяти часов утра становиться в очередь у распределительного пункта. Ворота на Макензиеву улицу забили, а те, что выходили на Авальскую, по вечерам запирали. Тогда люди начали выстраиваться в очередь на улице, перед воротами, с тем, чтобы, как только их откроют в пять часов, броситься и захватить ближайшее место. И тем не менее, когда они в предутренних сумерках добирались до двери, там уже была небольшая очередь. Женщины, дети выбегали из всех углов, спускались с крыши уборной в центре двора, вылезали из мусорных ящиков, из углублений подвальных окон, спрыгивали с деревьев, появлялись отовсюду, где скрывались в течение ночи.

Но все потайные места были вскоре обнаружены; нашли и веревку, по которой мальчишки спускались с крыш соседних домов по глухой стене школы. По ночам полицейские часто делали обход этих убежищ и закоулков; несколько дней даже тень не смогла проникнуть во двор. И все же как-то утром женщины, первыми подоспевшие к двери в только что открывшиеся ворота, увидели три темные фигуры, которые внезапно там возникли. В неясном свете раннего утра очередь постепенно росла. После некоторого возбуждения все стихло. Запоздавшие подходили и молча становились в хвост. Когда рассвело, люди стали узнавать друг друга и переговариваться. Лица были испитые, глаза красные от бессонной ночи. Первые три фигуры, закутанные до самых глаз в шали, стояли неподвижно, вплотную прижавшись к двери. Пожилая женщина, следовавшая за ними, дернула соседку за рукав, указывая на них:

— Посмотри!

Все три фигуры были осыпаны стружками с головы до пят. Соседка не сразу поняла. Первая притянула ее к себе.

— Они спали… там.

Вторая побледнела. И обе посмотрели в низкое подвальное окно без рамы, сквозь которое виднелась гора казенных гробов для бедных. Женщины перекрестились.

Теперь, поняв в чем дело, они вдруг почувствовали острый запах елового дерева, который шел от шалей этих женщин. Они попятились. Одна из них прошептала:

— Помилуй нас бог!

В этот день совсем не было выдачи. Только чиновники распределительного пункта да господа из городской управы унесли мешочки с мукой и небольшие промасленные пакеты.


В городе вновь пошли трамваи. Среди разрушенных домов и витрин, заколоченных досками, выделялись тут и там застекленные витрины. Гостиница «Москва» была отремонтирована, следы от снарядов кое-как замазаны, кафе отделано золотом и объявлено офицерским собранием. Там появились пирожные, кофе со сбитыми сливками, лакеи в белых куртках и крахмальных воротничках. Здесь, в центре, где находились Гувернман, аристократические улицы Крунской и Милоша Великого, жили главным образом оккупанты, господа офицеры и гражданские чиновники, их денщики, их жены и наложницы. На окраинах, разрушенных и пыльных, опасливо проходили местные жители, испуганно оглядывая каждого, кто хоть чуть выделялся своей одеждой. Здесь улицы всегда были пустынны, фигуры полицейских на перекрестках были видны отовсюду и казались огромными. За ними, прячась за стенами разрушенных или брошенных домов, лихорадочно наблюдали чьи-то глаза. И стоило полицейскому отвернуться или зайти за угол, как начинали с треском отдирать ставни от окон, доламывать уже расколотые двери или поваленные заборы, поднимать половицы. В то же время вереницы женщин и детей брели через Топчидерскую гору, нагруженные бревнами с разрушенных вилл и хворостом из ближайших лесов Топчидера и Кошутняка. Тащили все, что годилось для топлива. В парке ломали молодые платаны, на виноградниках вырывали виноградные лозы, волокли оставшиеся скамейки. Такие же вереницы людей бродили по окольным деревням в поисках муки, куска мяса или прокисшей брынзы. Все белградские парки и пустыри были вспаханы и засажены картофелем и подсолнухом. Пока солдаты сажали, кругом никого не было видно. Но не успевали они вечером уйти, как на пустырях появлялись целые полчища изголодавшихся людей; ногтями разрывали они землю и вытаскивали разрезанный, грязный, только что посаженный картофель. Человеческих фигур в темноте не было видно, слышалось только учащенное дыхание людей, склонившихся к самой земле.


— Старушки-то не видно уже целый день, — проговорил Марич из окна сквозь нечесаную бороду.

При этих словах все вспомнили, что не видели m-lle Бланш не только сегодня, но и вчера.

— Не заболела ли? — Госпожа Огорелица сокрушенно качает головой. — У каждого свои заботы… грех, да и только.

Буйка поглядывает из-под своих растрепанных волос. Госпожа Марич, не решаясь переступить порог подвала, заглядывает снаружи вниз на желтую закрытую дверь m-lle Бланш. Лела тихонько спускается и стучит. Молчание. Снова стучит, дергает ручку. Дверь заперта.

— Мадемуазель, мадемуазель… — зовет она тихо, потом все громче; наконец, ударяет кулаком в дверь.

Молчание.

— Надо сообщить кому полагается, — говорит Марич, который следит из своего окна за всем, что происходит во дворе.

Буйка бежит за Байкичами, и те сразу приходят. Ненад опрометью бросается за жандармом. Ясна стучит в квартиру хозяйки.

Наконец появляются власти. Перед входом в подвал совещаются. Хмурый босниец ударяет прикладом, но дверь не поддается.

Время идет. Пришел еще один полицейский, и вдвоем они легко выламывают дверь. Они принуждены остановиться на пороге — из комнаты несется страшный смрад, — потом входят. На кровати, покрытая грязным тряпьем и рваным одеялом, лежит на спине m-lle Бланш с темным, распухшим лицом и полуоткрытыми почерневшими губами. Подле кровати стул. На нем горшочек с остатками грязной проросшей картошки, вырытой из земли.

— Вот так старуха! — восклицает жандарм.

В это время другой, скрытый дверью, снимает со стены золотые часики на длинной, потускневшей старинной цепочке. Последняя память о comte Balabanoff.

По деревянным ступенькам раздалось топанье тяжелых солдатских башмаков. Сразу послышался резкий стук в дверь. Кто-то нажал на ручку, и она подалась.

— Алло… вы та самая учительница? — Грубоватый солдат протягивает побледневшей Ясне записку, на которой значится ее имя, трижды подчеркнутое красным карандашом. — Следуйте за мной. Шнель, шнель[20].

Ясна не посмела спросить куда. Она надевает пальто, забывает поцеловать Ненада и идет за солдатом. Как только она закрыла дверь, бабушка повязала голову черным платком и послала Ненада проследить, в какую сторону пойдут Ясна с солдатом. Потом торопливо приготовила узелок с теплой сменой, положила туда немного еды и тоже поспешно вышла. Ненад, стоявший на углу улицы, махнул ей рукой. Когда бабушка подоспела, Ясна уже спускалась по Александровой улице, обсаженной молодыми липами. Бабушка с Ненадом шли за ней до Гувернмана, куда солдат ввел Ясну.

В коридоре он передал ее другому солдату, а сам с запиской исчез за какой-то дверью. В коридоре ожидало еще несколько вызванных. Мучительно, невыносимо долго тянулось время. Ясна едва стояла на ногах.

За высокой дверью у большого стола сидел, склонившись над бумагами, молодой офицер. В первую минуту Ясна увидела только розовое темя, просвечивающее сквозь редкие шелковистые белокурые волосы; как раз посредине, до самой начинавшейся плеши, шел прямой пробор. Офицер поднял голову. В руках он вертел почтовую открытку, текст которой местами был подчеркнут красным карандашом.

— Это вы писали? — Два холодных голубых глаза уставились в лоб Ясны, и то, что она не могла поймать взгляд этого человека, еще больше ее волновало.

— Я.

— Кто это Слободан Углешич?

— Мой кум.

— Он вас крестил, или вы его?

— Ни то, ни другое. Мои родители венчали его родителей.

— Ну, какое же это кумовство?

— Мы считаем себя кумовьями.

— Что это за имя — Слободан? В календаре такого нет. Его родители, очевидно, были большими патриотами. Можете ли вы мне сказать, где они, что они?

— Они умерли.

— А этот Слободан Углешич кто такой?

— Старший чиновник министерства финансов.

— Был!..

Офицер улыбнулся своей догадке. Блеснувшие два золотых зуба изменили выражение его лица.

«Не может быть, чтобы из-за этого», — подумала Ясна. Ладони у нее стали влажными от пота. Она вся дрожала. Время шло медленно, а офицер продолжал неустанно задавать все новые и новые вопросы. В наступившей минутной тишине часы на здании пробили одиннадцать. В окно врывался солнечный день. Ясне был виден бронзовый затылок князя Михаила.


— Мича… кто это Мича?

Ясна пробормотала что-то как в бреду.

— Студент?

— Да.

Не раз Ясна убеждалась в том, что офицеру известно все как о ней, так и о ее семье, и бог знает почему он задает все эти вопросы. Покуда она раздумывала, офицер вдруг спросил:

— Какое место он занимал в народном ополчении?

Ясна заколебалась.

— Он не был…

— Он был, — резко прервал ее офицер. — Мало того, он и сейчас не в регулярной армии, а в комитах.

— Ах, нет, нет, не в комитах.

— Ну, с добровольцами, что одно и то же. Почему он не в регулярной армии?

— Его не приняли, забраковали.

Офицер снова улыбнулся. Он взял открытку.

— Можете ли вы объяснить, что значит: «О Миче ничего не знаем, сообщи нам как о ребенке. Мать беспокоится». Почему «как о ребенке»? Что за таинственность? Кто это «мать»?

— Моя мать.

— Но что значит «как о ребенке»? Очевидно, шифр какой-нибудь? Почему вам должны сообщить «как о ребенке»? Не подразумевается ли под словом «мать» Сербия? Но тогда кто же «ребенок»?

Ясна смотрела прямо перед собой и ничего не видела. Она не ответила.

— Чем меньше вы будете упорствовать, тем снисходительнее отнесется к вам Управление оккупированными областями. Признайтесь, это условные знаки. Что это за знаки? Каково их значение? Обращаю ваше внимание на то, что, если нам самим удастся разобрать шифр, с вами поступят так, как поступают с изменниками.

— Это не шифр, это не шифр, уверяю вас! — бормотала Ясна.

Часы пробили половину. В боковые двери без стука вошел мужчина, весьма благовоспитанный, вскользь взглянул на Ясну и подошел к столу. Он обменялся с офицером несколькими словами по-немецки и снова посмотрел на Ясну. Тут только она его узнала и смутилась. Он тоже вздрогнул и продолжал прерванный разговор, повернувшись к ней спиной. Ясна видела затылок князя Михаила. У этого самого памятника в 1908 году{16}, стоя под флагом, молодой человек с небрежной прической поэта читал с пылающим лицом, держась за сердце, свои стихи:

Мы сыны юнаков — честь и гордость края,

Где под вражьим игом изнывали люди,

Мы спешим по зову угнетенных братьев, —

Не страшны нам залпы вражеских орудий.

             Босния — Герцеговина,

             Будь достойна славянина!

Теперь этот человек разговаривает по-немецки с австрийским офицером, непринужденно облокотившись о стол. А вечером того же дня 1908 года по улицам проходили отряды молодых добровольцев с пением народных песен; собравшись перед дворцом и зданием русского посольства, они требовали возвращения захваченной Боснии, и в руках этого самого человека развевался трехцветный флаг. В тех же рядах шел и Мича, семнадцатилетний юноша, который должен был представить письменное разрешение матери, чтобы быть принятым в отряд. Вспоминала Ясна и другое — празднование дня святого Саввы, молебен на Видов день{17}. Вспоминала, как этот человек приходил к Миче, хотя и был намного старше его. Вспоминала…

— Лучше будет, если вы объясните этот случай, — повторяет офицер, снова пристально глядя на лоб Ясны.

Она вздрагивает, потом быстро приходит в себя и решается:

— Мы получили открытку. Одна строчка была зачеркнута. О брате ни слова. С прошлого года, с момента отступления, мы ничего о нем не знаем. Другой брат погиб в Руднике, в тысяча девятьсот четырнадцатом, мать грустит, я волнуюсь и, боясь, что из-за имени опять вымарают строку…

Ясна запнулась. Она вся в поту, колени дрожат, в висках стучит.

— Так, так… — Офицер постукивает покрытыми лаком ногтями по гладкой поверхности стола, поглядывая на господина когда-то Драгутина, а теперь Карла Шуневича, который стоит неподвижно. Наконец, выслушав что-то, сказанное господином Шуневичем по-немецки, офицер принимает решение и встает из-за стола. — Мы проверим ваше заявление. Идите и ждите. Вам не разрешается отлучаться из Белграда даже на двадцать четыре часа. — И белой рукой он указал на дверь.

Ясна, ничего не видя, проходит по коридорам и спускается по мраморным ступеням… На улице, залитой солнцем, бабушка и Ненад подхватывают ее под руки, и все медленно возвращаются домой.

«Идите и ждите».

Теперь это знают и бабушка и Ненад. В голове у них звенит:

«Идите и ждите».

Чего?

Самого худшего.

Ясна вздрагивает всякий раз, как услышит шаги на лестнице. А с ней бабушка и Ненад. Напряженно прислушиваются, пока не убедятся, что шаги остановились у квартиры хозяйки, или не узнают легких шагов Буйки или Лелы; тогда вздохнут, не проронив ни слова и сохраняя равнодушный вид. Когда Ясна приходит с распределительного пункта, в ее глазах так ясно можно прочесть вопрос (который она опять-таки не смеет задать), что бабушка сообщает как бы между прочим, как нечто незначительное:

— Нет, никто не приходил.

Они так привыкли прислушиваться, боясь пропустить эти страшные шаги, что почти разучились говорить громко. И тогда слышно было в тишине дома, как Мария играла на рояле, напевая гаммы, как лаяла Ами. И эта тишина, полная каких-то нереальных, приглушенных звуков, становилась невыносимой. Входя неожиданно в комнату, Ненад всегда заставал Ясну на тахте безнадежно рыдающей, уткнувшись лицом в подушки.

На этот раз на лестнице гулко раздавались незнакомые мужские шаги, ступеньки скрипели, человек поднимался, не останавливаясь, быстро, уверенно. К удивлению, стук в дверь был вежливый, а не грубый. Привыкнув, что дверь отворяют без разрешения, ни Ясна, ни бабушка не ответили. Стук повторился. Наконец, бабушка нерешительно подошла к двери, дрожащими руками с минуту нащупывала замок и тихо отворила. Перед дверью со шляпой в руке, улыбаясь, стоял господин Шуневич.


— Опять он! — воскликнула Ясна вполголоса, стоя неподвижно у стола лицом к двери, в которую кто-то осторожно постучал.

В первый свой визит господин Шуневич принес открытку от кума. «Чтобы вас обрадовать… иначе вы прождали бы ее несколько дней». На этот раз он сообщил, что дело против Ясны прекращено. Бабушка стала благодарить и расплакалась.

— Ох, сударыня, не за что… Это мой долг! Видите ли, благодаря этим маленьким знакам внимания своим… разве я мог бы иначе решиться служить чужим и врагам? Знаю, что обо мне думают, чувствую на себе презрительные взгляды и покорно склоняю голову; что делать, все говорит против меня, — он приложил руку к сердцу, — на волосатой руке красовалось дорогое кольцо, — но моя совесть чиста, я несу свой крест вместе с народом, мы все — на разных фронтах — ведем ту же борьбу.

У господина Шуневича даже слезы выступили на глазах. Он сел в трагической позе, склонившись к столу, нервно запустив пальцы в растрепанные волосы. Потом встрепенулся, как-то криво усмехнулся, словно извиняясь за свою мимолетную слабость, встал и начал прощаться. Поцеловал у бабушки руку и обещал постараться послать через Красный Крест объявление в швейцарские газеты, чтобы таким путем получить вести о Миче. И потом, уже стоя в дверях, как бы невзначай спросил, есть ли у них талоны на молоко.

— Нет, у нас нет… — И Ясна вздохнула, озабоченно поглядев на Ненада.

— Да и вам молоко не повредило бы. Вы выглядите очень малокровной. До свиданья.

Ясна и бабушка были растеряны. Такие хорошие вести — следовало бы радоваться, но забота господина Шуневича была им неприятна, а почему, они и сами не знали.

— Как будто хороший человек, — сказала бабушка, но в голосе ее не слышалось ни уверенности, ни теплоты.

— Как будто…


Господин Шуневич не достал талонов, но через несколько дней лично принес две банки сгущенного молока, полкилограмма сахару и немного масла. Он был доволен собой, разглагольствовал почти непрерывно, выкурил сигарету — без черного кофе (его не было в доме) и ушел только в сумерки.

На другой день он снова появился и со смехом вытащил из кармана мешочек жареного кофе.

— Это для мамы, для старенькой мамы, которая, наверно, очень страдает без кофе, — шутил он.

Бабушка очень смутилась. Не хотела принимать.

— В такие времена…

— Погодите, родная, чтобы не выглядело, будто… вы кофе сварите, а я его с удовольствием выпью. И получится, будто не я к вам, а вы ко мне пришли выпить кофе, а я не умею его варить.

Он сел к столу. Скинул весеннее пальто, устроился поудобнее, вел себя как дома. Несмотря на то что Ясна хмурилась, бабушке пришлось сварить кофе и предложить ему. И сами они, подавляя волнение, также выпили столь желанную черную жидкость.

Господин Шуневич стал наведываться ежедневно. И каждый раз что-нибудь приносил. Когда Ясна протестовала, он улыбался и говорил:

— Я это принес не для вас — вы можете и обойтись, — а для моего маленького приятеля.

Несмотря на все любезности господина Шуневича, Ненад не чувствовал к нему доверия. Каждая его улыбка казалась ему фальшивой и подозрительной. Как-то раз господин Шуневич привлек его к себе, хотел приласкать и посадить на колени. Но Ненад стал проворно вырываться. Чем больше он извивался, тем крепче прижимал его господин Шуневич.

Ясна заволновалась.

— Ненад, что это ты!

— О, ничего, ничего, — говорил господин Шуневич, стараясь веселым смехом прикрыть свою минутную растерянность. «И этот тоже чувствует неприязнь. Даже дети!» — подумал он с раздражением, так как ни минуты не сомневался в причине сопротивления Ненада. Его гладко выбритое, румяное лицо густо покраснело; улыбка, как маска, скрывала игру мускулов крепко стиснутых челюстей.

— Неужели ты меня презираешь? — продолжал шутить господин Шуневич в жуткой тишине комнаты, где слышалось напряженное дыхание зажатого в тиски Ненада.

К ужасу Ясны, Ненад ответил:

— Презираю, презираю, пустите меня! — И, прежде чем Ясна и бабушка успели подбежать, он, словно зверек, впился зубами в руку господина Шуневича и, как только тот его выпустил, отскочил, бросился к двери, еще раз крикнул: — Презираю! — и выбежал из комнаты.

— Ничего, ничего, — успокаивал господин Шуневич, побелев, как мел, — ребячество! — Он помолчал и, снова скрывшись под маской гаденькой улыбки, мрачно добавил: — Ребячество, взвинченный патриотизм.


Ненад скрылся в разрушенном доме на противоположной стороне улицы; там собиралась в подвале детвора со всего квартала. Увидев оттуда, что господин Шуневич ушел, он, весь дрожа, покорно вернулся домой, готовый претерпеть наказание.

Ясна и бабушка были в слезах. Они ни слова не сказали Ненаду. Забившись в самый темный угол, он стал размышлять обо всем, что случилось: о страшных словах, оскорбительных для его матери, которые утром выкрикивал Миле-Голован (Ненад схватил его за горло, но Голован, как более сильный, вдобавок к ругани еще и поколотил его), о частых посещениях господина Шуневича, а главным образом о том, что за такой неслыханный поступок Ясна ни единым словом не побранила его. Значит, она согласна с ним. Значит, и она презирает господина Шуневича. Почему же тогда она никак не выразила этого? Ненад был в полном недоумении, беспокоился и чувствовал себя несчастным, пока не пошел спать. Ясна, как всегда, перекрестила его. Она была задумчива, и только почувствовав его горячий поцелуй, обняла его и долго не выпускала из своих объятий. И в темноте Ненад скорее угадал, нежели услышал, как Ясна шепчет:

— Мой хороший мальчик, мой хороший мальчик…

На следующий день господин Шуневич пришел как обычно, но Ненада не было дома.


Топчидерский парк был запущен, зарос цветущими деревьями и кустарником. На мосту перед железнодорожной станцией, у бывшей королевской резиденции, стояли часовые полевой жандармерии. Среди зелени, склонившись к самой земле, бродили люди в поисках хвороста. Так было повсюду: и в Кошутняке, и дальше до самой Раковицы, в низинах близ тюрьмы и на виноградниках за топчидерской церковью. С первого взгляда ничего нельзя было заметить. Только внимательный глаз мог разглядеть, как по темным опушкам мелькают в тени деревьев согнутые фигуры; только внимательное ухо улавливало в глубокой тишине сухой треск ломающейся ветки.

В тот день Ненад, Мика-Косой, Лела, Жика-Воробей и еще один мальчик, постарше, спозаранку забрались в лес на правом берегу топчидерской реки. Гора за Расадником была покрыта ельником, в темной зелени которого скрывались две уединенные виллы. А дальше к Раковице, по склону рос молодой лесок из грабов и дубов, больше похожий на кустарник. Тут в одном овраге ребята напали на настоящие залежи топлива. Очевидно, не так давно, судя по белизне пней, здесь срубили около двадцати больших дубов, которые тут же и обтесали; земля была усеяна толстыми, сухими, цельными щепками. Два дня подряд дети собирали щепки, набивали ими мешки и уносили. Из леса выходили кружным путем, с большими предосторожностями, чтобы их никто не заметил и не открыл их залежей.

Желая унести как можно больше, Ненад не рассчитал своих сил. Несмотря на то что он первым уходил с привала, на следующий он приходил последним. Привалы устраивались с учетом не только расстояния, но и местоположения: выбиралось крутое место, склон, ров, лучше всего стена, к которым можно было удобно прислониться, вытянуться на минуту и так же удобно подняться. На протяжении всего пути веревки развязывали только раз возле двух верхних топчидерских родников, перед крутым и трудным подъемом. Здесь же обычно и закусывали кто чем мог, умывались, пили, поджидали отставших, перевязывали вязанки. Здесь всегда царило оживление — потуже затягивали друг другу веревки, помогали встать, потные, усталые, стремились скорее припасть к кружке с водой.

Лела забеспокоилась. Она послала Косого обратно посмотреть, что случилось с Ненадом. Мальчик сбежал по тропинке в парк и не вернулся. Лела оставила стеречь мешки мальчишку постарше, а сама с Жиком-Воробьем отправилась на розыски первых двух. Они прошли мимо заброшенного родника, спустились в долину и вышли на открытое место, где под высокими платанами бил родник, обложенный камнем. Тут стояла толпа женщин; сбросив свои вязанки, они нагнулись над чем-то, чего Лела не могла видеть. Но, прежде чем она успела подойти, толпа расступилась, и появился Ненад, бледный, с мокрыми волосами, с которых стекала вода. Косой был с ним. Женщины продолжали обмениваться впечатлениями, когда подошла Лела.

— Лег отдохнуть на ровном месте, голубушка, а как захотел встать, веревки его и сдавили… Весь посинел; если б не перерезали веревок, задохнулся бы.

А Ненад с грустью наблюдал, как женщины, чтобы облегчить ему ношу, вытаскивали из его мешка лучшие поленья.


Хотя Ненад быстро пришел в себя, он все же вернулся домой позже обычного. Уже вечерело, и через улицу протянулись резкие тени. У ворот он еще раз взял с Лелы слово ничего не говорить ни своим, ни его родным, а потом тихо вошел в дом и на лестнице отвязал мешок. Тут он немного отдышался, размял руки и ноги, снял шапку и рукой кое-как поправил пробор на голове. Только после этого он начал подниматься по крутой лестнице, волоча со ступеньки на ступеньку мешок с дровами.

Обыкновенно Ясна, услышав шаги сына, выходила из комнаты и помогала ему втащить дрова. Но в этот раз Ненад дошел до второй площадки, а из комнаты никто не выходил. Тишина испугала Ненада. Он оставил дрова на площадке и побежал наверх. Взялся было за ручку двери, но услыхал голоса и остановился, затаив дыхание… Приглушенный мужской голос что-то настойчиво доказывал. Ненад сразу понял, что это господин Шуневич. И тут же услышал ответ Ясны:

— Никогда, уходите отсюда, уходите!

Мужчина продолжал настаивать, а Ясна — все решительнее отказываться. В комнате на минуту воцарилась тишина, потом послышался стук, как будто опрокинули стул, и крик Ясны, сразу же приглушенный. Ненад, не помня себя, толкнул дверь и бросился в комнату. Он увидел, как господин Шуневич отпрянул от стола, возле которого лежала Ясна, ослабевшая от борьбы. Она приподнялась и, указывая пальцем на открытую дверь, сдавленным голосом проговорила:

— Убирайтесь вон! Можете меня интернировать, повесить, что вам угодно, мне все равно!

Господин Шуневич стоял весь красный, с налитыми кровью, выпученными глазами, словно пьяный. Он громко засопел, зло усмехнулся, схватил с пола свою шляпу и кинулся вон из комнаты. Ясна смотрела, как он уходил… а с ним вместе мука, масло, сахар. Смотрела остановившимся взглядом, запустив худые пальцы в растрепанные волосы и полуоткрыв рот. Наконец, взгляд ее упал на Ненада, на его прозрачные, бледные щеки и худенькие руки, вылезавшие из заштопанной фуфайки. Она пришла в себя, с минуту тупо глядела в пролет двери, потом бросилась к сыну, опустилась перед ним на колени, крепко прижала к себе, дрожа всем телом, и зарыдала, припав головой к узкой худенькой груди.

— Бедный мой мальчик, несчастный мой мальчик, мама не может, не может, прости меня.

Ненад был слишком слаб, чтобы поднять мать. Сейчас в нем произошел значительный и глубокий перелом. Он стал тихо поглаживать волосы Ясны. Приникнув головой к сыну, она не видела серьезного выражения лица своего мальчика, лица маленького мужчины, которого огромной мрачной тенью коснулась тяжесть жизни и людских отношений. Ненад если и не понял их, то бессознательно ощутил всю их горечь.


Настала пора фруктов. Темно-желтые, лихорадочные лица свидетельствовали о холерине, дизентерии. За опущенными шторами прятался тиф.

Господин Шуневич больше не появлялся, хотя его тень витала за высокими окнами Гувернмана.

Однажды в июле Ясну принесли с распределительного пункта без сознания. Вызванный врач определил острое малокровие и общее истощение. Воздух, усиленное питание, молоко. Прописал молоко. Прошло три дня, пока достали в городской управе нужные удостоверения, печати, пока зарегистрировались. Наконец выдали и талоны: четверть литра в неделю. Еще три дня Ненад понапрасну простоял у бывших мясных лавок на Цветном рынке, на четвертый день он получил немного синеватой жидкости, а на пятый в доме уже не было ни гроша.

Ясна снова отправилась с Ненадом в городскую управу. Но в этот день господа чиновники не принимали. Народ шумел, не хотел расходиться, стояла невыносимая духота и давка. Чиновники, ругаясь, с трудом протискивались через толпу.

— Вы же получили молоко! Что вам еще нужно? Зачем вы усиливаете беспорядок?

Ясна посмотрела на говорившего. Тот смутился, не выдержав ее взгляда. Что эта женщина — сумасшедшая или на грани сумасшествия? Он стал пятиться. Ясна протянула руку и крепко ухватилась за борт его пиджака. Человек вдруг переменил тон и любезно заулыбался.

— Сюда, войдите сюда на минуту. — Он закрыл за собой дверь. — Стакан воды? Или… погодите.

Ясна не выпускала его пиджака.

— Вы меня не узнаете? — проговорила она медленно и четко. Перед глазами у нее вертелись темные круги, которые ежеминутно переходили в круги всех цветов радуги.

— Нет.

— А я вас знаю, — раздельно продолжала Ясна и, не спуская с него полубезумного взгляда, продолжала: — Я голодная, денег нет, ребенок голодный, сделайте хоть что-нибудь.

Мужчина задумался. За дверью слышался глухой ропот недовольных. Он отдавал себе отчет, кем был прежде в Белграде и во что превратился сейчас, знал, что тут, за дверью, стоят жены его бывших сослуживцев. Знал очень хорошо и Ясну Байкич — и хотя с гораздо большим удовольствием он выгнал бы из канцелярии эту женщину, которая в конце концов не первая требует и угрожает, он мягко высвободился, вынул из бумажника десять крон и сунул ей в руку.

— Это на сегодня. Приходите завтра до приемных часов.

— Вы меня не помните? — упрямо настаивала Ясна.

— Нет, уверяю вас.

Она назвала себя. Он выказал крайнее изумление.

— Дорогая моя, вы? Что вы с собой сделали? Как же, слыхал я о Жарко… Почему вы меня раньше не отыскали? Какие перемены! Гибель Жарко, его геройская смерть, все это меня поразило. Такой талант! Я…

— А почему же вы не… там?

Вдруг он ссутулился, принялся кашлять. Развел руками, словно желая сказать: разве не видите, я больной, мне уж приходит конец. Ясна усмехнулась так выразительно, что он покраснел.

— Завтра я приду. Непременно.

На другой день она была принята простой работницей в военную корзиночную мастерскую: одна крона двадцать филиров за корзину и двадцать филиров за крышку.


Ненад каждый день ходил за дровами. Хворосту становилось все меньше и меньше, а собирать другое они не смели. За обнаруженные пилы или топорик сажали в тюрьму или заставляли разбивать камни на топчидерской дороге, а еще хуже — копать могилы и хоронить тифозных. И тем не менее всюду постукивали топорики, звенели пилы, хрустели свежие ветви. Одних ловили, другие умудрялись пройти незамеченными; на следующий день — первые удачно проскальзывали, а хватали вторых. Попадались, правда, добродушные полицейские, которые с улыбкой следили за тем, с каким напряжением дети старались сломать только что надпиленную ветку. О появлении такого полицейского сейчас же становилось известно, и лес начинал наполняться дерзкими песнями, возбужденными голосами, треском. Можно было бы подумать, что тут встречают зарю на Юрьев день, если бы в свежей зелени лесов не мелькали желтые лица и по извилистым тропинкам, излюбленным в прежнее время местам для прогулок, не спускались худые фигуры, сгибаясь под тяжестью ноши.

Ночью прошел дождик — утро было ясное и свежее. Мягкий ветерок, напоенный запахом распустившихся роз и цветущих лип, гнал через вершину Топчидерской горы по влажной небесной лазури легкие облака, похожие на скачущую конницу. Разгоряченные кони обгоняли друг друга, подымались на дыбы, игриво изгибали шеи, размахивали хвостами и гривами, тающими в синеве, а потом валились на нежно-зеленый небесный луг, катались, кусались и за темным краем вершин исчезали по ту сторону горы.

Отряд Ненада с самого утра занимался рубкой невысокой сухой липы. Она росла в глубине оврага, слева от родника Гайдуков и от узкой тропы, которая через холм вела в поля села Жарково. Дно оврага было густо устлано прошлогодними листьями, в которых можно было утонуть по колено. На обрызганных росой листьях играли солнечные блики. Пряный и сладкий запах лип в цвету разливался среди ветвей. Пчелы как обезумевшие жужжали в цветах. В густом кустарнике на вершине холма заливался соловей. И эту страстную, гармонию лесного утра нарушали глухие удары топориков — туп, туп, туп!

Ненад лежал вверх лицом на краю оврага, подложив руки под голову: прозрачное, бездонное небо медленно плыло между слабо покачивающимися верхушками деревьев. На какое-то мгновение Ненаду показалось, что он склонился над водой вместе с веткой ивы, которая касается поверхности широкой, прозрачной и бездонной реки. Ветка медленно сгибается под его тяжестью. У Ненада закружилась голова, он зажмурил глаза, сжал кулаки и удивился, что не падает, а остается на месте. Вздрогнув, он открыл глаза и увидел, что небо в рамке ветвей по-прежнему спокойно уплывает. Он перевернулся на живот и подпер голову руками. Им овладело необычайное сладостное ощущение, которого он не мог понять и объяснить. Внизу, в зеленой глубине оврага, вымытого потоками, его товарищи и Лела тянули веревку, привязанную к сухому оголенному дереву, стараясь пригнуть его к земле. Ненад видел все это сквозь высокие и хрупкие стебельки аржанца; колеблемые легким ветерком, они щекотали ему лицо. Он посмотрел направо — тут склон оврага переходил в полянку, заросшую высокой травой, в которой белела ромашка и пламенели на солнце первые цветы полевого мака; переливаясь волнами, трава казалась то серебристой, то темно-зеленой. Посреди поляны возвышался раскидистый, суковатый и дуплистый дуб. Над ним, описывая широкие плавные круги, носился ястреб. Ненад еще раз посмотрел на сухую липу, казавшуюся сверху не толще руки, на то, как сгибалась она, поддаваясь усилиям четырех фигурок, тянувших за веревку, и опять перевел взгляд на окружающее. По узенькой дорожке между папоротником двигались колонны рыжих муравьев. Одни, нагруженные, шли в одну сторону, а навстречу им другие, порожнем. Чуть подальше, возле гнилого, замшелого пня, сновали взад и вперед, толкая друг друга, красные букашки с черными пятнышками на спине. Некоторые из них замерли в сторонке, сцепившись попарно, или, что было еще смешнее, тащили друг друга. Ненад сорвал стебелек аржанца и начал дразнить букашек, забавляясь тем, с какой ловкостью одна из них пятилась. Но вдруг ему стало стыдно. Теплота прогретой земли, которую он ощущал всем своим вытянувшимся телом, действовала на него опьяняюще. В чаще заливался соловей, ароматный воздух дрожал от жужжания диких пчел, ос и шмелей. Ненаду и раньше доводилось наблюдать, чувствовать и слушать нечто подобное, но сегодня все воспринималось как-то особенно остро. Ему захотелось запеть, но вместо этого он уткнулся головой в траву, прижавшись к земле, сердце его сильно забилось, и он внезапно ощутил во всем теле необычайное томление.

Треск поваленного дерева оглушил Ненада. Он вскочил и сразу пришел в себя, вспомнил, зачем его сюда послали, и зорко огляделся. Никого не было видно. Он свистнул. Товарищи его, попрятавшиеся было в кустах, опять собрались возле дерева. И Ненад соскользнул вниз по склону, чтобы помочь им разрубить дерево.

Быстро нагрузившись, молча пошли, стремясь как можно скорее и дальше уйти от опасного места.

— Смотрите, собирают!

Женщина, сказавшая это, поднялась с земли, где она завязывала свои рваные шлепанцы, забросила за спину пустой мешок с веревками и продолжала путь.

— Куда вы пойдете сегодня?

— В Ресник, Пиносаву, не знаю, поискать муки, за дровами не пойду, черт с ними!

Отряд Ненада, чтобы избежать моста, где можно было наскочить на патруль, свернул у железнодорожной станции. Миновав разрушенный мраморный павильон, ребята вошли в лесок, потом по деревянному мосту перешли через топчидерскую реку и, обогнув, вышли за оранжереей. Отсюда, оставив далеко вправо дорогу и привычную тропу мимо источника, они направились к школе более трудным и дальним путем.

— Давайте отдохнем немного, — протянул Жика-Воробей. Высокий и худой, он шел, вытянув шею под тяжестью своей ноши; капли пота, выступившие на верхней губе, были похожи на усики.

— Потом. — И Лела зашагала по дорожке.

Начался трудный, крутой подъем. Груз сильнее, чем обычно, оттягивал плечи. Дорожка была узкая, и, пробираясь по ней с ношей, они цеплялись мешками и одеждой за колючий кустарник. Ветки, пригнутые идущим впереди, хлестали, выпрямляясь, следующего сзади.

В этот день их было шестеро: две девушки и четверо юношей. Ненад, как самый младший, шел последним. Сегодня он чувствовал себя удивительно хорошо, несмотря на то, что у него был напряжен каждый мускул. Он наслаждался, слушая птичий гомон в лесной чаще, вдыхая воздух, напоенный крепким запахом смолы, исходившим от сосен, нагретых знойным солнцем. И хотя Ненад задыхался, взбираясь в гору с тяжелой ношей, и дрожал всем телом от напряжения, он все время ощущал прелесть ясного, ароматного утра, находясь среди природы, где дышит любовью все живое.

И даже тяжелое, учащенное дыхание товарищей казалось ему частью всеобщего ликования.


— И ты, сопляк, стой!

Ненад остановился, побледнев как мел. Силы его вдруг оставили, словно ушли через ноги, в которых еще не унялась дрожь. Ноша стала нестерпимо тяжелой, колени подогнулись, и он опустился на дорогу. Солдаты подходили к каждому, осматривали дрова, ощупывали мешки в поисках спрятанного оружия. Под акацией лежала целая гора отнятого топлива, а чуть подальше сбились в кучу пойманные сборщики дров. На противоположном холме виднелся Белград — он сверкал и искрился, без теней и красок, залитый полуденным солнцем. В глубокой низине торчала грязная труба бездействовавшей паровой мельницы Вшетечкого. Солдат обыскал Ненада и, сжалившись над мальчиком, который дрожал с головы до ног, развязал ему веревки. Другой солдат обыскивал в это время Лелу. Она стояла неподвижно, хмурая, осунувшаяся, стиснув губы. Солдат осмотрел мешок и вязанку, потом, круто повернувшись, рванул девушку за руку и стал ощупывать блузку и юбку.

— А, сукина дочь!

Ненад успел увидеть только, как сверкнули две худенькие ляжки, — Лела уже лежала на земле, прикрывая голые ноги разорванной юбкой.

— Сукина дочь! Топор в юбке!

Среди задержанных женщин началось движение.

— Не бей девушку…

Потемнев в лице, солдат резко оглянулся.

— Цыц!

С минуту глаза его бегали по лицам сгрудившихся, сразу притихших женщин, а потом, весьма довольный собой, он приказал строиться.

Ненад больше не жалел ни о топливе, ни о напрасном труде. Он даже перестал бояться. Главное теперь — убежать. Но как? Не беда, если придется разбивать камни или ночевать в подвале, ведь тут все его товарищи — и Жика-Воробей, и Мика-Косой, и Миле-Голован, и другие — все свои, лишь бы как-нибудь дать знать о случившемся Ясне. А их вели по таким местам, где трудно было встретить кого-либо из знакомых. Потому он и хотел бежать.

Около Карагеоргиевического парка женщин отделили в особую группу и погнали к площади Славии, а мужчин — мимо церкви святого Саввы — в Макензиеву улицу и оттуда, по Курсулиной, до виллы Боторича. Здесь уже ждала другая группа мальчиков двенадцати — пятнадцати лет. Группы соединили, пригнали к Резервуару у Смедеревской заставы и заперли в каком-то дворе. Ненад прильнул к ограде, все еще не теряя надежды увидеть кого-нибудь, через кого можно было бы известить и успокоить Ясну. Окидывая взглядом окрестности, он решил, что сумеет убежать, даже если они останутся ночевать во дворе: место было пустынное, близко подступали поля, засаженные подсолнечником, в котором удобно было укрыться.

В полдень те, у кого была еда, поделились с остальными. Кроме того, из кухни выдали несколько караваев хлеба.

Днем стали приходить матери и бросать детям через забор узелки с едой. Некоторые, стоя у ворот, умоляли отпустить ребенка, ведь он маленький, слабенький, больной. Им отказывали, и они усаживались под деревом на противоположной стороне улицы, чтобы подождать. Но их гнали и оттуда. Поставили охрану и вокруг ограды. Ненад увидел бабушку в самом конце улицы; она просила полицейского пропустить ее. Испугавшись, как бы она не ушла, не повидавшись с ним, Ненад влез на забор и стал кричать, чтобы бабушка и Ясна о нем не беспокоились. Пока прибежали полицейские и стащили его, бабушка услыхала и заметила его. Она помахала рукой и ушла. Ненад получил две пощечины и в слезах, но довольный, удалился на другой конец двора.

К ночи детей разделили на две группы: младших, в числе которых был и Ненад, заперли в комнату, а старших увели в темноту. Все было тихо. Трещали сверчки. На небе сияли крупные звезды. Ночной воздух был полон глубоких вздохов, доносившихся с ближайших полей, но неизвестно было, кто вздыхал. Из заброшенных кирпичных заводов временами доносился собачий лай.

Ненад лежал рядом с Микой-Косым на гнилой соломе, кишащей блохами. Куда погнали Жику-Воробья и остальных? А их почему тут заперли? Мадемуазель Бланш умерла, отравившись проросшей картошкой. Ясна плетет корзины, вместо того чтобы работать в школе. Несколько дней назад Марича, больного, выволокли из постели, разворошили весь пол и, хоть ничего недозволенного не нашли, все же забрали его в крепость и не выпускали. Что им сделал Марич? И что он, такой слабый, вообще может им сделать? Ненад всеми силами старался понять, но все это выглядело слишком уж нечестно. По какому праву чужие люди пришли в чужую землю и расположились как дома: снимают вывески, переименовывают улицы, сносят памятники — во имя чего и кого? Только в эту ночь он почувствовал, что такое разрушительные войны, возникающие в силу темных причин (к числу таковых Ненад относил вопросы чести королей и царей, вопросы их личного престижа). Он вдруг ясно понял, что не могут быть правыми обе воюющие стороны; одна из них, будучи неправой, всегда действует силой. Он еще не знал о «жизненных интересах» империалистических держав, о «месте под солнцем», которое государства обеспечивают себе силой, о праве «выхода» к морю и о пути к Багдаду, которые являются «вопросами существования». Он чувствовал только, что и его народ имеет право на жизнь и на то, без чего человеку нет жизни, — на свободу.

Все было тихо. В нагретой за день траве под окном стрекотали кузнечики. В комнате слышалось ровное дыхание спящих детей, лишь изредка вздох или произнесенное впросонках слово нарушали тишину. И Ненад, обняв за шею Мику-Косого, погрузился в сон.


Двери были открыты, и в них стоял полицейский, высоко подняв над головой зажженную свечу. Из темноты выходили мальчики, свет на мгновение озарял их бледные лица, и потом они снова тонули во мраке. Шли с вытянутыми вперед руками, спотыкаясь о спящих, и, недоумевающие, испуганные, останавливались посреди комнаты.

— Ложись, ложись!

Одни, двигаясь ощупью, опускались сначала на колени, потом покорно ложились. Другие топтались на месте, как овцы в загоне.

В коридоре кто-то вырывался, стонал, плакал, умолял:

— Пустите, это не я, ей-богу не я…

Глухие удары прервали жалобы.

— Цыц, молчать!

Оборвавшийся голос снова резко поднялся и перешел в крик:

— Не я, не я!

Полицейский со свечой посторонился, и в комнату вбежал высокий мальчик (даже при таком слабом освещении Ненад сразу узнал Жику-Воробья); на минуту вынырнуло ослепленное пламенем свечи красное усатое лицо, потом дверь захлопнулась, и в комнате стало темно и душно. В коридоре слышался топот тяжелых башмаков, подбитых гвоздями, затем все стихло.

Жика-Воробей несколько минут лежал неподвижно на соломе, потом вдруг вскочил и стал бегать по комнате. Поднялся переполох. Старшие старались его удержать, успокоить, брали за руки, обнимали; младшие, разбуженные, громко плакали.

— Не я, поверьте, не я, — кричал Жика-Воробей, — я бросал только мертвых, только мертвых, правду говорю, живых я не бросал, они теплые, их легко отличить, девушку не я бросил, ей-богу не я. Когда я ее схватил, она вздохнула… и все-таки ее бросили в яму, и она теперь лежит там, живой зарыли. Ох, откопайте ее, пожалуйста, откопайте! — Он вдруг прекратил свои причитания и, спотыкаясь о лежащих, неожиданно разразился смехом, бросился к окну и врезался в стекло головой.

Когда волнение улеглось и полицейские увели окровавленного Жику-Воробья, начало светать.


Ненад без шапки, со всех ног бежал через подсолнечное поле по направлению к городу. Он порезал руку, разбив стекло, и ладонь была в крови, но он не обращал внимания на это. Ворота дома были заперты. Он перелез через ограду. Чувствовал себя большим, крепким, взрослым человеком, совершившим подвиг. Ясна не спала. Она открыла дверь на первый стук и стояла неподвижно, не в силах выговорить ни слова. Раньше Ненад подбежал бы, спрятал голову у нее на груди и расплакался бы. На этот раз, все с тем же сознанием своей силы и серьезности момента, он спокойно сказал, словно извиняясь:

— Поверь… раньше никак не мог. — И, так как Ясна продолжала стоять без движения, добавил: — Не беспокойся, со мной ничего не случилось, — и улыбнулся.

Бабушка быстро сварила немного цикория. Все трое сидели за столом в полумраке рассвета: женщины, бледные, слушали Ненада. Нагнувшись над чашкой, из которой поднимался пар, обдавая лицо, он рассказывал не торопясь. Женщины молчали, склонив головы, — прошло то время, когда каждый раз вскрикивали от омерзения и вполголоса ругали врагов.

— Сколько вас было? — наконец спросила Ясна.

— Точно не знаю, комната была полна. Одних нас, младших, было около тридцати.

— А куда водили старших?

Ненад помедлил с минуту, перевел взгляд с Ясны на бабушку и, опустив голову, тихо сказал:

— Хоронить…

— Тифозных?

Ненад еще ниже опустил голову. Слезы подступали к горлу.

— Да.


Неделю спустя Ясна говорила Ненаду:

— Я, сынок, советовалась с друзьями, и все согласились со мной… знаешь, детей, которые ходят к ним в школы, не трогают.

— Но я же окончил четыре класса, что я там буду делать?

— Все равно. Есть и пятый.

Здание было то самое, где помещалась начальная школа, которую Ненад окончил два года тому назад. Те же парты, те же выкрашенные серой масляной краской стены, звонил тот же бронзовый колокольчик, даже служитель остался прежний. И тем не менее, когда, по окончании занятий, класс вставал, чтобы по команде маленькой учительницы, крестившейся по-католически, пропеть гимн Габсбургов, Ненад едва сдерживал слезы. Он стоял у задней парты, с пересохшим горлом, сжав кулаки, с грустью вспоминая о Кошутняке, о просторе полей, где, невзирая на полицейских, он мог петь что хотел.

Школа снова вызвала в нем интерес к чтению. Из Швейцарии начали поступать денежные переводы, немного облегчившие тяжелое положение семьи. На чердаке Ненад обнаружил комнатушку с круглым окном, из которого виден был далекий Дунай: река казалась тонкой светлой ленточкой среди красных крыш и зеленых садов. В этой комнатушке, где было полно пыли и паутины и пахло нагретой черепицей, стоял большой ящик, набитый книгами. Чтобы добраться до него, пришлось поднять целый ворох рухляди — поломанных железных кроватей, колес от детских колясок, разбитой посуды, рваных ковров. Ненад кое-как разобрал все это, прикрыл рухлядь тряпками и отгородил старой ширмой, в другом углу поместил небольшую кровать, нашел столик, по стенам развесил картинки, в разбитую вазу поставил цветы… Возвращаясь из школы, он сразу же забирался в свой «кабинет», вытаскивал книги и часами их разглядывал. Тут были почти все издания «Српской книжевной задруги»{18}, песни Вука{19}, с десяток книг в красивых переплетах с иллюстрациями, монографии о Рембрандте, Веласкесе, Рубенсе, несколько толстых томов по медицине с цветными иллюстрациями. Ненад их только перелистал и сразу отложил вместе с песнями Вука. Монографии подолгу не выпускал из рук. Рассматривать изображения прекрасных женщин доставляло ему не изведанное до сих пор наслаждение. Он растягивался на кровати вниз животом и, вдыхая врывавшийся в открытое оконце свежий воздух, прислушиваясь к страстному воркованию горлицы, по целым часам разглядывал лежавшую перед ним книгу: мертвые фигуры оживали, приобретали четкие очертания, начинали двигаться и смеяться гортанным смехом, закидывая голову; в кипарисовых рощах мелькали фавны, нимфы сверкали в серебристых водах; Афродита выходила из раковины, одной рукой прикрывая грудь, другой живот и сжимая колени. Он медленно переворачивал страницы, и изображения сменялись одно за другим: короли верхом на конях, миниатюрные принцессы в золотых платьях с рюшами, старцы, картины Вознесения, Голгофы, Рождества — с влажными мордами волов, морем, кораблями, ангелами, Вулканами в пещерах, Зевсами на Олимпах, маслиновыми рощами — целый мир сказок и истории жил на этих страницах, которые он медленно перелистывал, слюнявя пальцы. Но всегда как-то непроизвольно Ненад снова и снова возвращался к Афродите, смотрел на ее руки, стыдливо прикрывавшие наготу, на сжатые колени. Было в этом что-то сладостное и постыдное, от чего у него кружилась голова, что одновременно притягивало и отталкивало его. Он волновался, старался вспомнить что-то забытое, но так и не мог понять причины своего волнения.


В школе Ненаду нечего было делать. Все, о чем рассказывали учительницы, прибывшие «оттуда», он уже знал. К тому же главное внимание было обращено на исполнение гимнов и песен, ученики разъезжали с пением в открытых трамваях, в сопровождении учительниц, одетых в светлые вышитые платья, с разноцветными зонтиками в руках. Учительницы громко смеялись и выговаривали слова с южным или кайкавским акцентом{20}. Детям было приказано махать веточками или руками, когда им попадался навстречу экипаж с господами офицерами. И дети махали, махали до изнеможения всю дорогу до самого Топчидера.

После каждой такой поездки Ненад, забравшись на свой чердак, становился на колени перед кроватью и каялся, закрыв лицо руками. Он старался как можно больше думать о Миче, где-то далеко от родины боровшемся за ее свободу. Освобождение Ненад представлял себе в виде огромного сияния, как вереницу светлых праздничных дней, торжеств на Теразиях{21} с крестными ходами, музыкой, флагами.

Его перестали интересовать детские книги. Все эти «Соколиные глаза» и «Ласточкины крылья» из индейских сказок казались ему выдуманными и не стоящими внимания. Песни Вука говорили о чересчур далеком прошлом. Там война изображалась в блеске оружия и бряцании панцирей, с развевающимися султанами, с белыми шатрами, золотыми булавами и собольими кафтанами; по ночам месяц озарял место боя, на котором павшие лежали, словно спящие. А Ненад узнал войну без прикрас, тонущую в грязи, с гниющими в запахе карболки телами, войну, которая принесла голод, тиф, цензуру, учительниц в ярких платьях и господ вроде господина Шуневича. В таком подавленном настроении Ненад напал на «Крестоносцев» и «Огнем и мечом» Сенкевича. Многого он не понял, но главное — трагедию порабощенной родины и свет ее освобождения — почувствовал. После этого чтения многие ощущения сделались понятными. Сербия стала для него чем-то большим, чем страна и родина. Все его мысли были связаны с Сербией, он дышал ею, прошлое было — Сербия и будущее — Сербия. По ночам ему снилась освобожденная Сербия, днем он думал об одном: скоро ли придут наши? И чтобы не оказаться невеждой, когда все вернутся — и те, что бежали во Францию и Швейцарию и там учатся, — Ненад снова принялся за французскую грамматику. В Петров день в подвале разрушенного дома, в присутствии Жики-Косого и еще десятка ребят, Ненад развернул маленький сербский флаг. Так как петь они не дерзнули, боясь, что их услышат, они стали на колени, как на молитве, и громко проговорили «Боже правый»; на этом торжество закончилось.


Спустя несколько дней Жика-Косой пришел, запыхавшись, к Ненаду на чердак.

— У нас в подвале русский пленный.

— Бежал? — У Ненада засверкали глаза.

Косой подтвердил.

— Что он собирается делать?

— Бежать дальше. Но в такой одежде невозможно.

Они отправились в подвал — Ненаду хотелось посмотреть на скрывавшегося там русского. Беглец шел всю ночь и теперь, съежившись, спал. Это был молодой человек, совсем еще юноша, в черной кадетской форме, с чуть пробивающимся белокурым пушком на лице. От шума, поднятого Ненадом и Косым, когда они продирались через отверстие в стене, уже заросшее бурьяном и плющом, русский проснулся и сжался еще больше. Потом, узнав Косого, он робко улыбнулся.

— Это мой товарищ, камарад. — Представив таким образом Ненада, предложившего беглецу кусочек хлеба с повидлом, Косой стал знаками объясняться с русским.

Затем вернулись на чердак к Ненаду, чтобы решить насчет одежды и прочего, посоветовав русскому ждать до вечера. Одежду они подыскали довольно быстро. Нашли даже помятую черную шляпу. Но этого было недостаточно. Русскому нельзя было пуститься в такой далекий путь с пустыми карманами. Довериться взрослым они не смели — взрослые вообще не решились бы помочь беглецу. Оккупанты вешали или месяцами держали в казематах старой крепости и за менее важные преступления. И все-таки русского нельзя было отпустить ни с чем. Косой ушел стеречь подвал, а Ненад остался, чтобы сообразить, откуда достать денег.

За последнее время у Марии Лугавчанин вошло в привычку брать с собой Ненада, отправляясь в город. Ее мать была совершенно равнодушна к этой внезапной дружбе дочери с Ненадом (да и с Ясной, к которой Мария теперь поминутно забегала на мансарду). Госпожа Лугавчанин оставалась любезной, холодной и неприступной и, по своему обыкновению, никому не задавала никаких вопросов. Сначала Ненад робел и терялся в присутствии Марии. Но это была живая и милая девушка, она что-то лепетала и рассказывала — не всегда ожидая ответа от Ненада, — довольная, по-видимому, тем, что может говорить, смеяться, двигаться, и вскоре Ненад совсем привык к ней. Только еще побаивался ее матери. Он теперь свободно входил в большую комнату Марии, полутемную от тяжелых красных парчовых занавесей, с множеством ваз, ковров, круглых пуфов, обитых красным атласом и неудобных для сидения. Он усаживался обычно в темном уголке дивана за черным роялем и тут слушал игру Марии, прислонив голову к полированному дереву, или, если крышка рояля была открыта, следил за веселой пляской белых молоточков по блестящим струнам. Маленькая Ами, круглая и шелковистая, ворча как медвежонок, взбиралась на диван, удобно устраивалась подле Ненада и погружалась в сон. Но сразу просыпалась, как только Мария начинала играть мелодию, которую Ами терпеть не могла, она открывала один глаз и сердито скалила зубы. Если же это не помогало, спрыгивала с места, валялась по полу и рычала до тех пор, пока Мария либо шлепала ее, либо прекращала игру.

Оставшись после ухода Косого один, Ненад вспомнил, что не раз видел в одном из ящичков туалетного стола Марии, среди колец и сломанных брошей, серебряные динары или кроны. Мария брала оттуда на мелкие расходы и туда же складывала мелочь. Поколебавшись, Ненад отогнал это искушение. Но впал в другое: он знал, что бабушка с Ясной держали деньги на шкафу с посудой, под опрокинутой чайной чашкой. Когда бабушка готовила обед, нагнувшись над печкой, Ненад подкрался к шкафу и потихоньку поднял чашку; под ней было всего три кроны и сорок филиров. Сначала он хотел забрать все, но, поразмыслив, взял только филиры. Он понимал, что этого мало. Перед его глазами снова промелькнул открытый ящичек у зеркала с рассыпанной на дне мелочью, и, чтобы избавиться от искушения, он побежал в разрушенный дом. Взять у своих ему казалось меньшим грехом, чем у чужих. В первой половине подвала он застал целое собрание товарищей, озабоченно совещавшихся. Он молча положил свои деньги.

— Так не годится. Каждый должен принести хоть сколько-нибудь.

Это было нелегко. В некоторых семьях не было и кроны. Мальчики это знали. В подобный момент кража не считалась кражей. Такой взгляд немного подбодрил Ненада.

— На самом-то деле ты не крадешь, — уверял один из мальчишек. — Ты просто реквизируешь. На войне все позволено, а мы сейчас воюем.

— И это ведь для родины.

— А если поймает мама, что тогда сказать? — озабоченно спросил третий.

— Ничего. Об этом никто не должен знать, потому что, если узнают, нас могут повесить.

— Детей не вешают.

— Но могут повесить мать.

Двое заявили, что это слишком опасно и они отказываются участвовать в этом. Но Косой преградил им дорогу.

— Нам не нужны изменники!

— Мы не изменники! — Мальчишка покраснел.

— Это нам не известно. Сперва поклянитесь. А потом убирайтесь к черту. Нам баб не надо.

Вся ватага забралась под низкий свод, куда едва можно было пролезть через груду развалин. Тут, в самом темном углу, висел небольшой трехцветный флаг. Ненад зажег перед ним свечу. Косой вытащил из-под камня заржавелый солдатский тесак.

— Станьте на колени. Положите руки сюда. Повторяйте: «Клянусь хранить тайну, не открывать ее ни матери, ни брату, никому другому, ни родному, ни чужому. Пускай бог меня накажет, пускай отсохнет у меня рука и отнимется язык, если я продам свою родину и короля. Аминь».

— Аминь.

Ненад едва дышал от волнения. Он покинул товарищей и вернулся домой.

Чтобы избежать встречи с матерью Марии, он пошел кругом через террасу с цветными стеклами, от которых падали разноцветные блики на всю стену дома, увитую ползучими розами. Ставни были притворены. В полумраке просторной комнаты Мария читала, лежа на низкой кровати и подперев голову голой рукой, книга была положена на подушку.

Через несколько дней, стоя в очереди у городской управы, Ненад заметил группу людей, окруженных многочисленной стражей. Люди, обросшие бородами, были оборваны, закованы в кандалы. С хмурыми лицами медленно двигались они посередине улицы. В первом ряду был тот самый русский юноша. Ненад его сначала не узнал, — так он изменился, и узнал только по желтому пальто, которое с таким волнением извлекал из чердачной пыли.

Ни Ясна, ни Мария не могли понять причины подавленного состояния, в котором находился Ненад. По настоянию Марии Ясна отпустила Ненада в деревню С., в одну большую задругу, арендовавшую исполу землю у старой барыни. Ненад провел там четыре недели и вернулся перед самым открытием гимназии крепким, румяным, но чрезмерно серьезным мальчиком. Мария сама отвела и записала его в гимназию, что ему было крайне неприятно. Когда они вернулись домой, Ненад, которого все время мучила мысль о совершенной краже, сказал ей:

— Вы ко мне так добры, а я этого не заслужил. Я… — Он посмотрел ей прямо в глаза и раздельно, хотя и вполголоса, добавил: — Я у вас однажды украл две кроны.

Мария в изумлении не нашлась что ответить.

— Не для себя, поверьте, не для себя! — быстро добавил он. — Я должен был это сделать.

Мария стала серьезной.

— Ради хорошего дела, надеюсь.

— Один человек… русский, хотел…

— Ладно, я тебе верю, верю и прощаю, — сказала Мария, побледнев. — Но никому больше не говори, никому! Понял? Никому!

— Только вам… потому что украл ваши деньги и потому что очень вас люблю.


С каждым днем надвигавшейся осени Мария становилась все тревожней и печальней. Неожиданно обрывала песню, закрывала лицо руками и тут же, к удивлению Ненада, улыбалась, вытирала слезы и принималась его обнимать, ласкать и целовать. Сам не зная почему, он начал ее избегать, хотя она больше чем когда-либо вызывала в нем сладостный трепет. К Марии стала приходить дальняя ее родственница, жена одного бежавшего доктора, молодая, кокетливая, вертлявая дамочка с звонким голосом. Госпожа Марина, ярко разодетая, приезжала с дочкой в офицерском экипаже, с солдатом на козлах. Ее присутствие в доме ощущалось даже на улице. Во дворе ее не любили и называли не иначе как «та самая».

Родные Ненада все еще ничего не знали о Миче. В открытках, которые кум посылал из Женевы, он писал, что сообщит, как только разузнает что-нибудь.

Когда начались холода и дожди, Ненад перестал ходить в школу: у него не было башмаков, а деревянные сандалии, которые он носил летом, оказались теперь не по сезону; кроме того, им нечем было заплатить за второй семестр. Корзиночная мастерская закрылась, и Ясна бегала по городу, давая уроки детям мясников и бакалейщиков. Бабушка молча грустила, сидя у печки, почти всегда холодной. Устроившись на тахте у окна, откуда виднелась большая часть улицы, Ненад читал «Войну и мир». Наполеон представлялся ему отвратительным. Что нужно было этому человеку в России? Он не имел никаких прав на Россию! По его произволу сотни тысяч людей, и русских и французов, были обречены на смерть, голод, болезни, из-за него была сожжена Москва, из-за него хороший Андрей Болконский умер в таких мучениях. Переживая прочитанное в пасмурных сумерках дождливой осени, Ненад незаметно для себя подменил образ Андрея Болконского образом Жарко. Агонию и смерть Андрея он воспринял, как агонию и смерть Жарко, и впервые по-настоящему почувствовал, что Жарко умер, что он никогда его больше не увидит и что он умер той страшной, медленной смертью, которая, прежде чем унести человека, превращает его в чужого и страшного. Сперва он с пылающим лицом переживал отъезд Пети в добровольцы; полный зависти читал ту главу, где Петя проводит ночь, оттачивая саблю; но неожиданная, бессмысленная гибель Пети в первой же стычке так его поразила, что он целый день не мог взять книгу в руки. Наполеона надо было просто-напросто повесить на первом попавшемся дереве. Он ставил Наполеона на место этих всех австро-германских императоров и генералов, но его немного смущало и даже мешало ему то, что Наполеон был француз, а французов Ненад любил теперь почти так же, как и русских.

Сидя так на тахте и глядя на безлюдную улицу, по которой ветер гнал мокрые листья, Ненад все чаще стал думать о смерти Мичи, как о чем-то неминуемом и уже совершившемся. Он поминутно ловил себя на этих страшных мыслях, вздрагивал, старался избавиться от них, но, обессиленный, неизменно к ним возвращался — они были сильнее его; он чувствовал: Мича умер. Ненад как бы замер, напряженно ожидая подтверждения. Смерть витала в воздухе. Он удивлялся, как взрослые не чувствуют этого, не видят; как может Мария часами играть в его присутствии на рояле. И только в завываниях Ами Ненад улавливал созвучный отклик на свои переживания. Так по крайней мере ему казалось, когда сквозь звуки рояля он слышал, как Ами все чаще и чаще воет.


День был пасмурный, шел крупный дождь. Под крышей, на чердаке, в холодных трубах на разные голоса завывал ветер. То словно кто-то скулил, то вздыхал, то хрипло и протяжно выл. Воздух был наполнен ду́хами. Их дыхание проникало сквозь все щели. Вместе с порывами ветра и дождя они стучали крыльями в окна, по которым ручьями стекал дождь. Полдень уже давно миновал. В тишине комнаты часы тикали как-то разлаженно и вяло. Ясне давно уже пора было вернуться. Облокотившись о подоконник, Ненад смотрел вдоль тянувшейся перед ним улицы, которая выглядела сейчас особенно запущенной и пустынной.

Вдруг из-за угла показалась маленькая женская фигурка. Ветер теребил траурную вуаль, откидывал ее, и она легонько задевала мокрые от дождя стены. И сама женщина, с опущенными руками, шаталась от ветра, словно колеблющееся пламя свечи. Увидев ее, Ненад вскрикнул, сам не зная почему; сердце у него сжалось, и он грохнулся на пол.

Первое, что он услышал, когда пришел в себя, была назойливая игра Марии, еще более назойливый вой Ами, и среди этого причитания Ясны, поднимавшейся по лестнице.

Значит, Мича действительно умер.

В тот год зима была ранняя. Целыми днями сыпал сухой, мелкий снег. И скоро весь город окутался снежным покровом. Сугробы возле домов были так высоки, что видны были только головы прохожих. По боковым улицам вот уже несколько дней не мог проехать ни один экипаж. Повсюду лежал нетронутый, глубокий снег, по которому даже кошки не решались ступать. Ничем не нарушаемой, гробовой тишиной веяло от этого белого покрова. Трубы стояли под своими белыми колпаками, в большинстве не подавая признаков жизни. Белград умирал белой смертью. Умирал без колокольного звона.

В большую комнату падали радужные отблески от крыш, покрытых снегом. По комнате, как тень, бродила бабушка, закутанная в шали, с бледными губами, тихая, спокойная, ни на что не жалуясь. Только раз Ненад застал ее всю в слезах над географическим атласом; стареньким, сморщенным указательным пальцем водила она по синим и красным пятнам, которые означали горы, реки, ущелья — целый край, покрытый теперь, как и наш, непроходимыми снегами. Бабушкин палец двигался взад и вперед по карте, ласково ощупывал и останавливался с такой нежностью, словно хотел найти нечто скрытое, недоступное для глаз. Ненад мог и не заглядывать: он знал, что под бабушкиным пальцем лежит проклятое место, где-то в глубине албанских гор, место, где находится безымянная могила Мичи.

Как только комната немного нагревалась, с растрескавшегося потолка начинало капать. Крыша в этом месте была ровная, а на ней целая гора снега. Вода капала в подставленную посуду крупными, чистыми каплями, наполнявшими комнату монотонным постукиванием проходящего времени и тяжелой, холодной сыростью, пахнущей мокрой штукатуркой. Румянец, который Ненад приобрел за лето, быстро исчез. Однажды утром бабушка не смогла подняться с постели. Она лежала неподвижно. Окна были разукрашены ледяными узорами. Постная еда, которую Ясна ей предлагала со слезами на глазах, оставалась нетронутой. Пришел врач. Нашел положение серьезным: острая анемия, истощение всего организма. Прописал хорошее питание, молоко, чистый воздух и ушел. На следующий день бабушка не стала смотреть на обледеневшее окно и на красивые узоры, через которые свет преломлялся тысячью красок. Она отвернулась к стене, где висели две фотографии в черном крепе — Жарко и Мичи.

Ясна перестала ходить на работу. Она слонялась по комнате или бродила по чердаку, откуда извлекала все, что могло пригодиться как топливо. Вскоре уже ничего не осталось. Госпожа Огорелица, Лела и госпожа Марич дежурили днем у постели бабушки. По нескольку раз прибегала Мария и приносила то полено, то лимон с сахаром, то чашку молока. Но смеркалось рано, все расходились, и в темной комнате, сырой и холодной, Ясна с Ненадом оставались одни, окруженные тенями. Печь потухала и быстро охлаждалась. Капли с потолка падали реже, становилось жутко, как в пустой церкви. Ясна быстро тушила лампу и зажигала маленький светильник с маслом. От колеблющегося пламени расходились длинные дрожащие тени, и от этого комната, где лежала больная, наполнялась неизъяснимой тревогой глухой, мертвой ночи. Эти ночи, когда мороз разрисовывал окна новыми ледяными узорами, тянулись бесконечно.

Скорчившись позади Ясны, дрожа от холода и страха, Ненад напряженно прислушивался к дыханию бабушки и однообразному стуку капель: кап, кап, кап… По временам внезапно погружался в мучительный, тяжелый сон; потом так же внезапно просыпался от пронизывающего холода и тишины, которая словно хватала его за сердце ледяными пальцами. Дышит? Не дышит? Ясна все шептала в подушку. «Господи, господи…» И в молчании комнаты с потолка срывалась капля и падала в посудину на полу, а с другого конца комнаты доносился вздох бабушки, легкий, как дыхание тени светильника. Напряженность ослабевала, и голова Ненада опять опускалась на холодные подушки.

В эту ночь Ненад заснул сразу, как лег в постель. Проснулся он от страха. Ясны рядом с ним не было. Он вскочил. В комнате горела лампа. Ясна делала что-то, низко склонившись над кроватью бабушки. Вдруг она выпрямилась и закричала:

— Мама, мама!

Обняв бабушку за плечи, она приподняла ее и упала на колени.

Ненад уже был подле Ясны. Восковое лицо бабушки, неподвижное, с закрытыми глазами, неясно виднелось в тени. Две отяжелевшие капельки одна за другой оторвались от потолка и в глубокой тишине отсчитали две секунды вечности.

— Дышит, дышит… Воды, уксуса, — видишь, дышит; правда, ведь дышит? — И, словно испугавшись, что бабушка перестанет дышать, Ясна принялась ее трясти, крепко обнимать и целовать ей лоб и глаза.

— Мама, мамочка!

Уксус разлился по всему лицу. Ясна выронила бутылочку. Веки бабушки дрогнули. Послышался вздох, слабый, едва уловимый. Худая, впалая грудь теперь слегка поднималась. Бабушка открыла глаза. Взгляд был невидящий. Сперва он остановился на пустой стене, по которой металась огромная тень Ненада, потом передвинулся на фотографии и, наконец, упал на взволнованное лицо Ясны.

— Мама, разве вы меня не узнаете, мама?!

Взгляд бабушки стал немного тверже: в глубине зрачков появились проблески жизни и сознания. Это снова был прежний взгляд, который Ясна так хорошо знала.

Рука бабушки сделала тщетное усилие, чтобы пошевельнуться, но шевельнулись едва заметно только пальцы. Ясна взяла эту беспомощную руку и покрыла ее поцелуями и слезами. Рука была холодная; как ни старалась Ясна, она не могла согреть ее своим дыханием.

— Огня, Ненад, огня!

Охапочка хворосту сразу вспыхнула. Больше не было ни одного полена. Ненад схватил первый попавшийся стул. Он никогда не предполагал, что у него столько силы: нажал раз, другой… Сухое дерево развалилось. Набив полную печь, он стал осматриваться, что еще можно использовать, и вспомнил о книгах. Он поднялся на чердак — балки звонко трещали от мороза, — в темноте нащупал ящик и захватил первую охапку. Все было тихо. Ненад стал перед печкой на колени. Отворил дверцу. Жар от красного пламени ударил ему в лицо. Он старался не смотреть и не думать о том, что делает. Брал из кучи одну книгу за другой, вырывал по две-три страницы, совал в печку, ждал, пока они сгорят, и рвал дальше… Он заметил только, как скручивается на огне «Воскрешение Лазаря» и превращается в пепел. Венеры, короли на конях. Юпитеры и Юноны, песни о собольих кафтанах, ангелы, призраки — целый мир сказок и историй жил на этих страницах, которые он медленно вырывал и кидал в раскаленную печь, ослепленный ярким светом и жаром.

Перевалило за полночь. Время, не в пример растаявшему снегу, который капал с потолка все быстрее и веселее, тянулось медленно. Бабушка была жива, дышала, не открывая глаз, далекая и чужая. Прильнув к изголовью, Ясна тихо плакала.

Наконец бабушка открыла глаза, и взгляд ее остановился на фотографии Жарко и Мичи.

— Убили… таких детей, таких хороших детей… убийцы!

Хотела еще что-то сказать, жилы на шее надулись, она глубоко вздохнула, голова ее откинулась, глаза остались полуоткрытыми.

— Мама, мама! — вскрикнула Ясна.

— Бабуся! — закричал Ненад.

Оба возгласа остались без ответа. Капельки торопливо отсчитывали время и вечность.


Прижавшись к Марии, Ненад сквозь градом катившиеся слезы смотрел через закрытое окно, как удалялась похоронная процессия, растянувшись по узкой тропинке между белыми снежными сугробами. Впереди несли на руках еловый гроб, за ним шли священник и Ясна в трауре, потом еще две-три женщины. Всего несколько точек на белой, сверкающей на солнце улице. Сквозь застилавшие глаза слезы Ненад видел всю эту страшную картину в сиянии бесчисленных радуг, в головокружительных переливах света и красок.


Продавая одну вещь за другой, Ясна из оставшихся выбирала для продажи всегда наименее ценные. Но в данную минуту выбора не было; у нее ничего почти не оставалось, кроме двух колец и пары бриллиантовых серег. Но этого было недостаточно, чтобы выплатить все долги, сделанные в трудную минуту, дожить до следующего перевода из Швейцарии, купить Ненаду новые башмаки, а свои отдать в починку. После долгой борьбы с собой и совещаний с Ненадом она из трех пиротских ковров отложила два.

День был ясный, безветренный; и хоть солнце светило ярко, снег оставался крепким и сухим. Они несли ковры молча. По склонам Студеничкой и Ресавской улиц дети катались на салазках. Встретились им и большие сани, запряженные парой великолепных, выхоленных гнедых коней. Они промчались в облаках пара, звеня бубенцами и увозя в санях веселую компанию молодых офицеров и красивых дам.

Ненад знал, как попасть в этот дом. С Теразий входили в узкий двор и оттуда по крытой деревянной лестнице поднимались на второй этаж. В застекленной галерее малыш в короткой шубке играл с большой лохматой собакой. Собака залаяла. В глубине галереи открылась дверь, и выглянула неприветливая полная женщина средних лет.

— Входите, она не кусается. Марш, Лорд!

Заметив, что Ненад не плотно закрыл дверь, женщина прикрикнула на него:

— Дверь! Не видишь, что ли, дверь! — И, брюзжа, первой прошла в комнату.

Комната слабо освещалась через единственное окошко, на котором к тому же была спущена серая занавеска. Посреди комнаты стоял простой еловый стол, ничем не покрытый. Женщина остановилась возле него.

— Что это? Ковры?

— Ковры, — подтвердила Ясна.

— Ковры мне не нужны. На что мне ковры?

— Ковер всегда пригодится. А эти были вытканы по особому заказу, краски натуральные, работа ручная, таких ковров в магазинах не достанешь, — начала было Ясна.

— Ну и держите их у себя, — отрезала женщина. — Что еще у вас?

В комнату вошел ребенок в шубке, за ним собака.

— Мама, есть хочу.

Женщина, не обращая внимания на ребенка, продолжала:

— Ковры мне не нужны.

— Есть у меня бриллиантовые серьги и два кольца.

— Я плачу только за золото. В камнях толку не знаю. Покажите.

Ребенок хныкал, просил есть. Женщина молча подошла к шкафу, открыла ящик, достала большую белую булку, отрезала изрядный ломоть, запустила нож в банку и не дрогнувшей рукой намазала хлеб толстым слоем масла. И снова подошла к столу.

— Где же эти серьги?

Ясна протянула их, еле сдерживая слезы. Ненад смотрел на ребенка в шубке: пока тот, отломив кусочек, запихивал его в рот, собака, стоявшая рядом, длинным красным языком облизывала тот, что был побольше. Ненад проглотил слюну и отвернулся.

Женщина вытащила маленькие весы, поставила на стол и, проверив их, бросила кольца и серьги на чашку. Она долго меняла гирьки, пока не добилась точного веса.

— Восемнадцать крон.

— О, так мало, ужасно мало! Обратите внимание на работу, эти серьги…

— Я плачу за золото, а не за работу.

Ясна колебалась.

— Мало, это так мало… А ковры? Госпожа Огорелица сказала мне, что вы ей поручили найти красивые пиротские ковры. Мои из чистой шерсти, которую красили и пряли дома.

Женщина молчала. Ясна сдалась.

— Хорошо, я вам отдам серьги и кольца. Но возьмите и ковры. Возьмите и то и другое.

Женщина раздумывала. Вошел маленький коренастый человек в ночных туфлях и расстегнутом мундире фельдфебеля. Кудрявые волосы его отливали медью. Он посмотрел на ковры, сказал что-то по-мадьярски и вышел, шаркая ногами. Женщина подняла один из ковров и разостлала на столе. Она долго ощупывала его, перевертывала, обнюхивала и при этом все что-то ворчала. Ясна помогла ей свернуть ковер и сама развернула другой, поменьше и много лучше, в светлых, чистых тонах, чудесной, тонкой работы.

— Это даже и не ковер, — пробормотала женщина. — Так себе, ерунда.

— Два на два с половиной метра, — робко заметила Ясна, — это уже ковер!

— Я и сама умею различать, — отрезала женщина.

Свернутые ковры лежали на столе. Женщина раздумывала, положив на них правую руку.

— Сделаю только для вас. Мне ковры не нужны… За этот вот, побольше, — сорок две кроны, за маленький — тридцать.

— Невозможно, дорогая госпожа, ну, пятьдесят за большой, сорок за маленький.

— Если не желаете, уносите! — сухо отрезала женщина. — И сама не знаю, зачем я это для вас делаю.

Ясна вся дрожала. В сторонке ребенок в шубке ел сам и угощал собаку. Ясна прошептала:

— Давайте…

Женщина забрала ковры и потащила в другую комнату. Когда она проходила в дверь, Ясна и Ненад заметили в полумраке кучи ковров… целые горы, посыпанные нафталином.


Ясна ушла куда-то по делу. Ненад в ожидании ее возвращения играл с Марией в домино. В ее большой натопленной комнате была полнейшая тишина. Только Ами скалила во сне зубы, свернувшись на коленях у Марии. Короткие зимние сумерки быстро сменились темнотой. Все труднее стало следить за игрой. Мария смахнула свои, а потом — со смехом — и его костяшки.

— Я бы выиграл!

— Наверно!

— Наверно! Потому вы и спутали игру: видели, что я выигрываю.

Он немного рассердился. Мария сбросила Ами с колен и подсела к Ненаду на кровать.

— Ты, маленький друг… не сердись!

Она обняла его. Ненад стал вырываться. В комнате было тихо и тепло.

— Кто сильней… ну, вырывайся, вырывайся!

Ненад продолжал сопротивляться, валяясь по кровати. Дурное настроение прошло. Он с чистым сердцем предался игре. Напряг все силы, чтобы не осрамиться. Дело-то ведь шло о мужской чести.

— Хоть вы и больше… Но погодите!

— Только не за волосы! — кричала Мария, млея от удовольствия. — Давай честно, раз ты такой храбрец.

— Я не хватаю за волосы. Вы сами зацепились.

Темнота все сгущалась. Ами тявкала возле кровати, как бы участвуя в игре. Лица и руки казались белыми пятнами, исчезающими в тени. Ненад во всем теле ощущал необычайную теплоту. Щеки у него пылали. Он был возбужден, счастлив, преисполнен радости. Напряжение мышц вызывало в нем сладостную дрожь. Волосы Марии щекотали ему шею и уши, отчего по нему пробегали мурашки и он визжал. Прикосновение ее слегка влажных пальцев заставляло его вздрагивать, как от слабого электрического тока.

— Не можете, не можете! — закричал Ненад, вырываясь из объятий Марии.

И вдруг он потерял самообладание. Во всем его теле назревало что-то удивительное, что-то необыкновенное. Он весь был в напряженном ожидании какого-то физического переживания, совершенно нового, но которое он как-то предугадывал. Ненад чувствовал приближение этого каждой частицей своего существа, оно было близко, шумело в ушах, сладостно ползло по затылку и по спине, поднималось из темных глубин, струилось по всему телу, как сладостное опьянение… Не выдало ли его какое-нибудь движение?

— Ах ты гаденыш! — И Мария сбросила его с себя одним движением.

По голосу Марии он понял, насколько она была рассержена, но что он мог поделать? Это неизведанное состояние полностью им завладело, накипало, бурлило, оно… Он лежал неподвижно на кровати, уткнув лицо в пиротский ковер, от которого шел густой запах шерсти; мгновенное блаженство тут же сменилось стыдом… как это гнусно, какой срам, здесь, перед Марией, боже мой! Он хотел вскочить, но Мария его снова обняла. Но что с ней? Почему она плачет? И целует его безумными, сводящими с ума поцелуями… Ненад испугался, стыд сменился страхом. Мария обнимала его, привлекала к себе, — он упорно защищался, упирался коленями, руками. Но она была сильнее его и, прижав его голову к своей груди, начала убаюкивать. Стараясь казаться шутливой и спокойной, она продолжала твердить:

— Ну-ка попробуй, вырвись теперь, ну-ка!

Но в голосе ее Ненаду слышались нотки отчаяния, безумия и чего-то такого, что заставляло ее горько плакать.

Голова кружилась, на лице были следы ее слез, оно горело от ее поцелуев — он был унижен, в нем кипело омерзение и негодование… Последним усилием воли он высвободился и бросился к двери.

В полнейшей тишине слышны были только рыдания Марии. Ненад выбежал, хлопнув дверью, и бросился к себе на мансарду, в холодную, мрачную и заброшенную комнату. Вот как, значит, это происходит? Это и есть то самое? Как позорно, как стыдно! Зарывшись головой в подушку, Ненад расплакался, сам не зная почему.

Ненад перестал ходить к Марии; она его не приглашала, молча его избегая. И он стал жалеть о школе. Раз он увидел, как Мария садилась в сани, в которых были госпожа Марина и офицер в черной шинели с золотыми нашивками. Снова стала доноситься отдаленная игра на рояле. Все чаще приезжала госпожа Марина, все чаще Мария стала уходить из дома.

Однажды Ясна получила приглашение явиться в гимназию. Ушла напуганная, но вернулась смущенная и довольная.

— Завтра ты пойдешь к директору.

На другой день Ненад, бледный, вытянувшись в струнку, стоял перед директором школы, высоким, чопорным господином с длинными холеными пальцами. Голубой майорский мундир сидел на нем как литой, без единой складки. Ненада особенно поразили гладко причесанные черные волосы, разделенные ровно посредине прямым, как стрела, пробором.

— Ваша мать мне сообщила, что вы не можете посещать школу из-за того, что у вас нет денег на уплату за учение и книги. Одна особа, пожелавшая остаться неизвестной, которая знает о ваших успехах, уплатила за вас до конца года и купила вам книги. Надеюсь, вы оправдаете ее доверие и наши надежды. Вот книги. Подойдите. Так.

Директор стоял очень прямо, слегка опираясь руками о край стола. На его выбритом лице появилось какое-то подобие улыбки.

— Вы довольны?

— Да, — пробормотал Ненад.

— Можете идти.

Ненад бегом бросился домой. Кто купил книги? Почему этот человек скрывается? Вместе с Ясной они долго гадали, кто бы это мог быть. Только Мария, никто другой. Они не допускали мысли, чтобы это мог сделать кто-либо из учителей. Ненад опрометью сбежал с лестницы, бросился на террасу и тут остановился как вкопанный. Из подъезда выходила Мария. Раскрасневшаяся, она обеими руками несла чемодан, который, как видно, был слишком тяжел для нее. Она прошла по узкой дорожке среди сугробов мимо Ненада и не заметила его.

У ворот стоял офицер. Чуть поодаль в сгустившихся сумерках виднелись очертания саней. Офицер выхватил чемодан и бросил его солдату, сидевшему на козлах. Потом, невзирая на то, что Мария отбивалась, со смехом поднял ее на руки, вскочил в сани, и они сразу покатили. Ненад, остолбенев, наблюдал за отъездом Марии. Ему было ясно, что это не обычная кратковременная прогулка. Он вернулся на мансарду совершенно убитый.

— Это она? — спросила Ясна.

Ненад долго не мог понять, о чем его спрашивают; наконец, ответил:

— Нет, не она.

Глава третьяОСВОБОЖДЕНИЕ

ИМПЕРАТОРСКАЯ И КОРОЛЕВСКАЯ РЕАЛЬНАЯ ГИМНАЗИЯ

Гимназия помещалась в здании Военной академии, всегда мрачном, с низкими потолками. Войдя с улицы, проходишь мимо комнаты привратника, где теперь торчат часовые, и попадаешь в длинные темные коридоры. Здесь отдает крепким запахом нашатыря из уборных и слышится звяканье шпор и сабель педагогов. Алло! Команды: «аптахт!»[21] и «внимание!». Худенькие руки вытягиваются по швам. Пятки вместе, носки врозь. «Мелде гехорзам!»[22] Господин директор в блестящем голубом мундире со звездочками на воротнике под бритым подбородком проходит перед строем. Веры ты православной. Язык твой сербскохорватский. А на руке металлический значок. «И. унд К. Р. Г.» — «Императорская и Королевская Реальная Гимназия».

— Матич Йован…

Внимание! Пятки вместе, носки врозь!

— Матич Йован, вы вчера шли по улице без значка на рукаве. Два часа карцера, Матич Йован.

— Слушаюсь, господин поручик.

Доска со списком учащихся. И. унд К-система. Его императорское и апостолическое величество, в бакенбардах, глядит со стен на это первое поколение учеников в оккупированных областях, которое воспитывает пресветлая монархия. Босния и Герцеговина? Вошли в «пределы монархии». Сербия? И она войдет в пределы монархии. Все туда войдут. Рамки монархии — как резина: они растягиваются. Радуйтесь, что вы попали в ее орбиту. Тут и уютно и тепло. Один император, две короны, десять народов, двадцать языков{22}. «Слава в вышних богу, на земле мир, в человецех благоволение».

— А, ля-ля… Раскрывай рот, сербский клоп, что ты его сжимаешь! Не коверкай песню, Пе́трович. Жарко, не фальшивь, ля, ля, ля…

Сорок наголо остриженных малышей со значками на левом рукаве открывают и закрывают рот во славу Габсбургов. На кафедре стоит учитель — господин подполковник Клаич. Левой рукой он придерживает саблю, в правой у него — черная офицерская фуражка. Господину подполковнику Клаичу было шестнадцать лет, когда он, вместе с Боснией и Герцеговиной, попал в орбиту пресветлой монархии. Пятки вместе, носки врозь! Руки по швам! А теперь, слава богу, он подполковник и учитель в оккупированных областях. Внедряет идею монархии. Является опорой цивилизации. Если держать руки по швам, можно далеко пойти. Молодые люди, как Жераич, Принцип, Чабринович{23}, не смогли понять столь простой вещи. Потому и погибли. Учитель Клаич старается распространять великую идею монархии и вдолбить ее в наибольшее число стоящих перед ним стриженых голов.

— Открывай рот, поросенок, пой во всю глотку…

— Смирно! Равняйся!

Все в порядке. Тишина.

— Вольно! Садись!

Гул. Сдержанный смех. Тело жаждет движений. На улице сияет солнце. Сава, поблескивая, протекает под старым взорванным мостом, рядом с которым заканчивают новый. Перед ним на месте разрушенных и сгоревших железнодорожных складов поднимаются новые здания. Весна наступила. Все ею дышит.

— Кто засмеялся? Аптахт! Равняйся! Будете так стоять целый час. Не прислоняться к парте! В затылок!

Где-то под потолком жужжит муха. Всюду на стенах его императорское и королевское апостолическое величество улыбается в своих бакенбардах. Глаза господина подполковника Клаича бегают по рядам. За его спиной — монархия.

— Мутер, садись. Дедич, садись. Штейн, садись.

Он продолжает выбирать. Монархия умеет управлять. Льготы, преимущества одним — на зависть другим. Появляется желание перейти рубеж и стать в ряды тех, кто имеет льготы. Против системы льгот не устоять. Учитель Клаич испытал это на самом себе. Мутер, Дедич и Штейн садятся. Они ерзают, смеются, они довольны. К ним вскоре присоединяются еще два-три малыша. Это все хорошие ученики, послушные дети, мягкие, податливые, не то что вон тот, растрепанный Павлович Миодраг, который во все горло поет запрещенные песни, или Байкич Ненад, чье учтивое упрямство может довести до белого каления. Их надо скомпрометировать.

— Байкич, садись…

Байкич садится медленно, но не улыбается; поблажка даже не вызывает вздоха облегчения. Он и сидя остается неподвижным и собранным, как и остальной класс. Он не Мутер, не Дедич, не Штейн.

— Довольно! Садись! Вольно!

В классе тихо. Начинается урок. На улице весна. По зданию, по темным коридорам, носится крепкий запах нашатыря из уборных и сквозь двери проникает в классы. Полуказарма, полутюрьма. У входа часовые.

И. унд К. Реальная гимназия.


В тенистом, запущенном дворе школы, огороженном высокими серыми стенами, цветут каштаны. Густые раскидистые ветки сгибаются под розовыми и белыми цветами. Дорожки сплошь покрыты опавшими лепестками. Во всей природе чувствуется огромный порыв к обновлению. Там, где когда-то были клумбы, даже сквозь притоптанную землю пробиваются, хоть и слабые, загрязненные, остроконечные листья ириса, гиацинтов и нарциссов. В самой глубине сада среди кустов сирени стоит одинокая беседка из дубовых жердей; крыша провалилась, жерди гниют, превращаясь в изъеденную червями труху. Сломанные садовые скамейки, на которых целые поколения воспитанников Военной академии вырезали свои имена и сердца, пронзенные стрелами, еще стоят кое-где в тени молодых, ярко-зеленых деревьев.

Большая перемена. Открываются двери «хлева». Оглушительный топот деревянных сандалий по каменной лестнице. В длинных коридорах не успевает оседать пыль. В уборных толкотня. И всюду веселые лица.

Два урока — уф! — с плеч долой. Руки свободны. Беготня. Под деревьями счастливчики едят скудные завтраки, на открытой площадке играют в чехарду. В воздух летят фуражки. Вдоль стен, заросших плющом, зубрилы, каждый про себя, твердят немецкие и мадьярские слова, а позади беседки курят украдкой старшие. В воздухе гудят пчелы, птицы щебечут на верхушках деревьев, по синему небу плывут белые облачка. Этот весенний день ничем не отличается от таких же весенних дней в ту пору, когда тут была Сербия.

Съев свой кусок хлеба и стряхнув крошки, Ненад бросил куртку на скамью, надвинул фуражку на лоб и подошел к группе игравших в чехарду. То, что произошло два часа назад на уроке, было уже позади, давно утекло… Песни, унижения, отвратительный портрет старого императора в канцеляриях, учитель подполковник Клаич — все миновало. И «Еђсер волт хол нем волт волт еђсер еђсегињ ембер»[23] — на втором уроке — тоже давно позади! Теперь ему хотелось бегать. Дышать. Играть в отмерялы. Он чувствовал себя легким, крепким, ловким. Игра была в полном разгаре, и плохие прыгуны просили дать им льготные расстояния, надеясь, что с новой черты им непременно удастся перепрыгнуть через товарища.

— Гоп!

Отмеряла перепрыгнул, и водящий отошел еще дальше. В ожидании своей очереди Ненад поплевал на руки. На черте толкались игроки.

— Теперь тебе водить.

— Гоп!

— Зашел, зашел!

— Нет.

— Следующий!

— Давай, давай…

Двое сидят на корточках возле самой черты и следят, чтобы никто не переступил за нее. Ненад берет разгон. Он смотрит на длинную дорожку, по обе стороны которой высовываются головы товарищей. В конце дорожки, согнувшись и опершись руками в колени, стоит водящий, через которого надо перепрыгнуть. Ненад приподнимается на цыпочки, по всему его телу пробегает волна удовольствия и сосредоточивается где-то внутри. Он еще стоит на месте, взгляд его прикован к черте, зрачки сужены, тело натянуто, как струна. Вот он отделяется от земли.

— Ух…

В глазах затуманилось. Он забыл обо всем. Вообразил себя оленем, борзой. Взвизгнул от счастья. Черта. Гоп! Напряженная мышца левой ноги подбросила его вверх. В ушах засвистел воздух. При движении вниз у него екнуло под ложечкой. Гоп! Правая нога пружинит. Гоп! Два. Он снова в воздухе. Пространство уменьшается. Гоп! Три. Водящий совсем близко, руки уже тянутся к нему, все тело Ненада собралось и напряглось для последнего прыжка. Вот он уже летит. Гоп! Пустота. Земля гудит. Крупный гравий обдирает Ненаду колени и руки, не коснувшиеся спины товарища. Как больно! В ушах шумит. Он с трудом поднимается. Перед ним стоит тот, через кого он должен был прыгать, — Миодраг Павлович смотрит на него и не помогает встать. Усмехается. Волосы торчат дыбом. Колени Ненада в крови.

— Почему ты отошел? — спрашивает Ненад осипшим от волнения голосом.

— Не хочу, чтобы ты через меня прыгал. Прыгай через Мутера, предатель!

На щеках Ненада вспыхнул румянец, но сразу исчез. Он еще больше побледнел.

— Я не предатель. Думай, что говоришь!

— Мне не страшен даже сам святой Петр! Если тебе не нравится, ступай жалуйся.

— Я не доносчик.

— А ты пойди и расскажи, о чем мы говорим, когда бываем одни, какие песни поем.

— Я не шпион.

Павлович схватил Ненада за плечи и резко повернул его:

— Вон твоя компания. — И оттолкнул его под хохот остальных ребят.

По боковой дорожке, оживленно беседуя, прогуливались Мутер, Дедич и Штейн. Ненад взял со скамьи куртку, надел ее и медленно прошел через толпу товарищей, которые молча расступились. Колени у него были в крови. Он, хромая, спустился из парка в узкий каменный двор и у колодца обмыл колени и руки. Но вода не смягчила остроты душившего его чувства стыда и несправедливости. Ненад не заметил дежурного учителя, лейтенанта Златара, который, прислонившись к стене парка, наблюдал за ним уже некоторое время. Это был худой, бледный, тихий человек в пенсне на тонком носу. Как все словенцы, он говорил по-сербски со странными ударениями; казалось, с трудом, но правильно.

— Кто тебя толкнул?

Ненад вздрогнул. Руки вытянул по швам, — как были, мокрые. Сильно побледнел. Губы онемели. Учитель повторил вопрос. У Ненада засверкали глаза. С большим усилием проговорил:

— Простите, это я сам, простите… не рассчитал и перелетел.

Учитель посмотрел на него с минуту, пенсне его блестело на солнце, передернул плечами и отвернулся.

— Пойди в канцелярию… скажи Фрицу, чтобы помазал тебе колени йодом.


Постепенно голод приводил еще противившихся сербских учителей в лоно монархии. По крайней мере казалось, что причиной этого был голод. Но что таилось за их нахмуренными лбами, монархия, к своему большому сожалению, знать не могла. Она должна была верить им на слово. Таким путем в Императорскую и Королевскую реальную гимназию прибыли четыре учителя и священник. Их поношенные костюмы, неуверенная походка — они ходили по коридорам робко, тихо, чуть ли не на цыпочках, и не посередине, а вдоль самых стен, — их приглушенные голоса, когда они старались приказывать, а на самом деле только просили, — все это не вызывало в учениках никакой симпатии и расположения к ним; их встречали насмешками и презрением. Они, конечно, были не чета учителям-офицерам и остальным, прибывшим «с той стороны», но все же в какой-то мере «играли им на руку». И целые классы, не сговариваясь, превращались в злые осиные гнезда. Никто ни о чем не уславливался. Во всяком случае, никто ничего не видел и не слышал. Каждый, кто имел хоть какое-нибудь отношение к стоящим наверху, будь то товарищ или учитель, становился подозрительным. На уроках других учителей все оставалось без перемен. Но из класса, где урок вел учитель-серб, слышались глухое жужжание возбужденных учеников и тщетные мольбы учителя.

— Тихо, дети, не заставляйте меня брать вас на заметку, пожалуйста, чуточку потише, чуточку внимания, чтоб можно было заниматься.

— Гы… ы… ы, — раздавалось по классу. В разные стороны летели мокрые бумажные шарики, с парты на парту передавались записки, и стоило учителю отвернуться, как смельчаки перебегали с места на место.

— Почему ты здесь сидишь? — вскрикивал учитель в отчаянии. — Как ты очутился за этой партой?

— Я всегда тут сижу, — отвечал ученик, не трогаясь с места.

— Гы…

— Я тебя запишу. Это не твое место.

— Можете. Пожалуйста. Вы теперь все можете.

— Гы! Гы!

— Дети, умоляю вас, дети!

Казалось, в самих партах тлела искра восстания. Как-то раз старый, больной учитель Гурич, такой жалкий в своем поношенном сюртуке, подойдя вплотную к классной доске, писал мелким, четким почерком математические формулы и геометрические фигуры и что-то невнятно бормотал. Его даже и на первых партах не было слышно. В это время Павлович, взлохмаченный больше, чем всегда, встал и вышел из класса, не спросив разрешения преподавателя и сообщив во всеуслышание, зачем он выходит. Учитель продолжал, не поворачиваясь, объяснять и выводить бесконечные формулы и фигуры. Иногда он откладывал мел и губку и, все так же стоя лицом к доске, нащупывал дрожащими руками карман в недрах своего сюртука, вытаскивал из него большой синий платок, отирал им вспотевший лоб и лысину и снова засовывал в карман. Случалось, он окидывал класс взглядом, повернувшись вполоборота, но это движение вызывало такой гвалт, что он снова пугливо утыкался в доску и продолжал, обливаясь потом и вытираясь платком, писать на ней до самого звонка. Тогда он хватал с лихорадочной поспешностью журнал и, втянув в плечи свою старую, птичью голову, стремглав выбегал из этого ада. Сидевшие в первых рядах могли слышать:

— К следующему уроку… перепишите, перепишите…

В воцарявшемся шуме и свисте никто ничего не успевал переписать, даже Штейн. Многие бросали на доску заранее приготовленные тряпки, которые к ней прилипали.

— Гы! Гы!

После первых дней растерянности учителя опомнились. Нескольких учеников старших классов исключили, и теперь во время уроков, несмотря на надутые лица и молчаливый протест против «изменников», была тишина. Только не на уроках старого Гурича. Все неприятности, все доносы стали приписываться ему.

— Это он. Разве ты не заметил, как он стоит перед директором?

— Пятки вместе, носки врозь!

— Этот и бога готов продать.

— Гы! Гы! Гы!

Напуганный, с дрожью в коленях, съежившись в своем позеленелом сюртуке, то вытягивая, то пряча на ходу свою худую, морщинистую шею, он торопливо проходил по коридорам с журналом под мышкой, молчаливый, бледный как мел, словно он шел на казнь. Он боялся поголовно всех. Директора. Офицера-учителя. Учеников. Уборщиков. Собственной своей тени. Перед часовыми у входа он низко снимал свою засаленную черную шляпу. Ему хотелось быть со всеми в хороших отношениях, а на него все кричали, все его шпыняли, насмехались над ним. Перед началом его урока мальчишки начинали бесшабашно петь запрещенные песни. И это случалось только перед его уроками. Причем участвовали все, даже младшие ученики. Они-то и были самыми бездушными. Что он мог сделать? Влететь в класс и оборвать песню? Записать виновных в журнал? Но разве это было возможно? Ведь песни-то были сербские, наши. Да он и не хотел никакого зла этим детям. И без него их достаточно мучили. Так он и стоял, вытянув шею и покашливая, у входа в класс, в ожидании, когда кончится песня. Улучив минуту передышки и делая вид, что ничего не замечает и не слышит, он пробегал к доске, хватал мел и губку и погружался в писание формул и черчение фигур.

Раз, когда он выжидал таким образом перед дверью, за которой гремела песня «Гей, трубач», подошел подполковник Клаич. Он посмотрел ему прямо в глаза и, оттолкнув его, ворвался в класс.

— Молчать, свиньи паршивые! Был звонок или нет? Был звонок или нет? — И, быстро обходя парты, он стал направо и налево раздавать пощечины. И при этом, задыхаясь, повторял: — Вот как надо делать, коллега, вот как!

А Гурич в это время, бледный, с журналом под мышкой, стоял, съежившись, у самых дверей. Смерив его убийственным взглядом, Клаич быстрыми шагами вышел из класса. За ним с грохотом волочилась сабля.

В классе стояла тишина, тишина жуткая. Слышалось только всхлипывание и шмыганье носом побитых. Гурич добрался до кафедры, с виноватым видом схватил мел, и на доске замелькали треугольники, тангенсы и ромбы.

— Гы!

— Он нас выдал!

— Трус! Сам не посмел, так привел другого, чтобы нам надавали пощечин!

— Влей, влей ему в карман!

Осиное гнездо угрожающе загудело. На дворе весна. Там ласточки. А здесь они как в тисках. Гурич пишет на доске урок. Павлович с пузырьком лиловых чернил подходит к доске. Оттягивает карман сюртука. Опрокидывает туда пузырек. Готово. Павлович усмехается. Класс настороженно молчит. Сидят неподвижно и ждут. Мутер и Дедич нагнулись над тетрадями, притворяясь, что ничего не видят. Не смеют поднять глаз: со всех сторон им показывают кулаки. Вчера после урока их заставили трижды крикнуть: «Да здравствует Сербия!» Это и сейчас висит у них над головой. И они действительно ничего не видят от страха. Эта тишина тревожит старого Гурича. Его бросает в пот. Он кладет мел и губку. Дрожащими руками нащупывает карман… Весь класс трепещет от волнения. Ох! Вот, вот… Рука, да, да, рука отыскала карман, готово, он вынимает, о господи, вынимает платок, пропитанный лиловыми чернилами, пальцы уже все вымазаны. Ого! Он поднимает руку…

— Не вытирайтесь! Остановитесь!

Голос звонкий. Ненад стоит посередине класса, взволнованный, красный, сам недоумевая, как он мог так громко крикнуть.

— Ах!

— Бей его! Бей!

Руки поднимаются, Павлович уже перед Ненадом, ударяет его кулаком по шее, потом по челюсти. У Ненада темнеет в глазах, он кидается на Павловича, вцепляется в его косматые волосы, и оба валятся в узком проходе между партами.

— Бей его!

— Расквась ему нос!

Чей-то тоненький голос покрывает остальные:

— Дай как следует! Добивай его, добивай!

Все сгрудились над дерущимися, все кричат — крики через открытое окно тонут в ясном небе, — и никто не видит, как Гурич, посмотрев на свои руки, падает как подкошенный на стол, закрывая лицо руками, пачкает чернилами щеки, глаза, редкие седые волосы и рыдает, рыдает с таким отчаянием, что его худые плечи содрогаются в позеленелом сюртуке.


Тишина. В коридорах бренчат сабли офицеров. Аптахт! Внимание! Ученикам запрещено бегать по лестницам. Ученикам запрещено петь и кричать. В противном случае… Ученикам запрещено входить в здание гимназии до звонка. В противном случае… А звонок раздается без пяти минут восемь. Поэтому каждое утро, в любую погоду вся гимназия стоит на той стороне улицы и ждет. Сидят на тротуаре. Подпирают разрушенную ограду кавалерийских казарм. У дверей расхаживают часовые. В полном снаряжении. Охраняют здание.

В дверях вытирают ноги. По обеим сторонам стоят полицейские. В комнате привратника сидит Фриц и записывает опоздавших. У лестницы и в коридоре — дежурные учителя. Уборные, несмотря на всю эту дисциплину, предательски воняют. Казарма. Тюрьма. Все подавлено. Везде порядок. Молитвы. Гимны. Равнение. В классах гробовая тишина — не отличить, когда перемена, а когда урок. Мелде гехорзам! Перекличка. Ученикам не разрешается играть в парке; им теперь отведен узкий каменный двор. Там дежурит учитель. Инспекторы поздравляют наставников, офицеры от удовольствия щелкают шпорами, штатские кланяются. От старого Гурича давно уже осталось только одно воспоминание. Он, скрываясь где-нибудь в полуразрушенном Белграде, голодает, — один, а может быть, с детьми. Новый учитель, лейтенант Хеберт, немец из Воеводины, еще слаб после тяжелого ранения в ногу; он поминутно опирается на саблю, давая ученикам почувствовать свою власть, и, чтобы успокоить боль в ноге, тихонько, совсем тихонько с улыбкой на лице дерет их за уши. Он знакомит ребят с тайнами математики и геометрии по собственному методу; это очень мудрая система запретов, наказаний, лишений. Чтобы решить задачу, недостаточно встать у доски и взять в руки мел и губку. Нет. Пресветлый лик господина лейтенанта, к которому не разрешается повернуться спиной, играет большую роль при решении задачи. А также пятки, без сомнения! Без этого… и только уже потом рука с губкой. Ответ на каждый вопрос надо давать в положении «смирно», повернувшись лицом к учителю, который в это время может ковырять в носу или смотреть в окно. Надо также уметь подходить к кафедре, как и отходить от нее. В монархии не может быть места для дикарей.

— Я вам вобью в голову цивилизацию, вши паршивые!

А цивилизация — дело утомительное. К концу урока все в классе как выжатые, руки и ноги деревянные, все подавлены. На уроках учителей-сербов легче, словно открываются окна на горы и леса. Легче дышать. Слышится смех, нет напряженности. Молодой учитель Малиша вместо географии читает им прекрасные французские рассказы. Теплым, родным, чего они прежде не ощущали, веет от этих людей. Но уже поздно. Гурича больше нет.

МАРИЯ

— Ненад, Ненад, разве ты меня не узнаешь?

Мария стояла под цветущими липами. Лицо бледное, губы ярко накрашены. Она с удивлением смотрела, как Ненад пятился от нее.

— Постой же, Ненад, что с тобой?

Он наткнулся спиной на кустарник, окружавший большой парк, и чуть не упал. С трудом сохранив равновесие, он круто повернулся и бросился было бежать. Но Мария поймала его и подхватила под руку:

— Ай-яй, хорош, нечего сказать! Вот как любят своих старых друзей.

Мимо них проходили гимназисты с блестящими значками на рукавах и с книгами под мышкой. В глубине парка, сквозь густую зелень старых каштанов, белела новая теннисная площадка; оттуда доносились короткие, непонятные выкрики и мягкие удары по белым мячам.

— Пустите меня.

Мария взяла его за подбородок мягкой, белой, надушенной рукой, стараясь поднять ему голову, но он продолжал вырываться и отворачиваться.

— Разве ты меня больше не любишь?

— Нет, нет, вы нехорошая, вы… — Он вдруг прямо посмотрел на нее и, хотя собирался сказать совсем другое, проговорил грубо: — Ами сдохла. Выла, выла от тоски по вас и сдохла.

Мария еще больше побледнела. От этого губы ее казались краснее, а ресницы и брови чернее.

— Когда?

— Hallo, Marie![24]

По узкой тропинке парка поднимался молодой офицер с ракетками под мышкой. Тут только Ненад заметил, что и у Марии в руке была ракетка и сама она была вся в белом.

— Я здесь, Фреди!

Мария устало улыбнулась Ненаду; рука ее ослабла. Но, когда он попытался освободиться, она снова удержала его. И вдруг развеселилась, начала болтать и нежно потянула Ненада за собой, склонившись к нему так близко, что волосы ее коснулись его лица. От волос, как и от нее самой шел какой-то особенный, женский, волнующий запах.

— Посмотри, Фреди, красивый мальчик, не правда ли? Помнишь, я тебе говорила о нем, помнишь? И знаешь, Фреди, ты не должен ревновать к нему, ни в коем случае, иначе, если придется выбирать между ним и тобой, то так и знай, брошу тебя и вернусь домой. Ненад, познакомься с Фреди, дай руку.

Фреди вставил в левый глаз монокль в черной оправе и внимательно посмотрел на Ненада. Взгляд был немного насмешливый, но совсем не злой.

— Так вот он, мой соперник? Вашу руку, молодой человек! Надеюсь, мы будем друзьями, и мне не придется вызывать вас на дуэль.

Ненад не испытывал ненависти к нему, хоть и желал этого. Фреди, с красивыми и правильными чертами лица, был, несмотря на капитанские звездочки, живой, симпатичный молодой человек, совсем не чопорный и в высшей степени благовоспитанный. Высокий, стройный, ловкий, он крепко держал руку Ненада в своей теплой руке.

— Ваша фамилия?

— Байкич, господин офицер. Ненад Байкич.

— А я капитан Фреди. Marie, надо ли называть все другие мои имена или этого достаточно?

Ненад покраснел: этот Фреди разговаривает с ним, как с мальчишкой. Мария вступилась:

— Серьезно, Фреди, не серди Ненада. А ты, Ненад, не принимай все близко к сердцу. Фреди, знаешь ли, только так говорит, но он хороший и не злой, ты увидишь. Правда, Фреди?

— Правда, разумеется, — ответил Фреди с милой улыбкой.

Они стояли и беседовали, а мимо проходили гимназисты и смотрели на них, что было особенно неприятно Ненаду. Ему следовало бы уйти; повернуться и уйти. Как серб, он не должен был разговаривать с Марией. Это он понимал прекрасно. Она отказалась от своего народа, даже хуже, — своим поступком она надругалась над всем, что было свято для народа. Она живет с этим Фреди, который, конечно, и молод, и красив, и симпатичен, но ведь он неприятельский офицер, оккупант. Но, размышляя так, Ненад чувствовал, что его тянет к Марии, и в душе не мог ее осудить. Все это так — она, словно прокаженная, выброшена из общества, истые сербки и честные женщины от нее отвернулись, но, может быть, именно поэтому… у Ненада не хватало сил с ней расстаться. Он был как-то странно взволнован ее близостью, исходившим от нее благоуханием, теплотой рук, женственностью ее движений. Ах, эта женственность, эта чувственность, необыкновенная привлекательность, которых не было у остальных женщин — Ясны, госпожи Огорелицы, Лелы и других. Горе и недоедание постепенно лишили их нежного очарования, придали выражению лица, походке и жестам что-то грубое, резкое, мужеподобное и в то же время жалкое.

Ненад шел, опустив голову, Мария щебетала, Фреди насвистывал. Так они дошли до Вознесенской церкви. Деревянную ограду выломали и растаскали, но молодой ельник был полон новой жизни: светло-зеленые побеги с нежными молодыми иглами тянулись во все стороны. Над этой зеленью возвышались пять небольших красных куполов, возносивших свои золотые кресты и громоотводы в прозрачное, чистое небо.

Спускаясь от гостиницы «Лондон», они встретили старшего офицера.

Затянутый в мундир, хмурый, с рыжими бакенбардами, он остановил Фреди.

Как только они остались вдвоем, Мария, едва сдерживая волнение, спросила изменившимся голосом:

— Расскажи мне о маме. Она здорова? Выходит? Похудела?

— Никуда не выходит и ни с кем не разговаривает. Иногда заходит к Ясне, но о вас никогда не вспоминает, никогда.

Мария задумалась на мгновение.

— Мама не любит ходить в ту комнату под самой крышей с тех пор, как погиб братишка. — Она помолчала. — Это была его комната, когда он был студентом.

— Мы больше не живем там наверху, перебрались в квартиру Маричей. Он умер в Венгрии, а госпожа Марич уехала к сестре.

— А наверху?

— Никого нет.

— Значит, теперь мама осталась одна во всем доме, — в раздумье проговорила Мария.

— Почему вы так поступили? — спросил неожиданно Ненад.

Звук его голоса, взгляд ясных глаз, проникавший прямо в ее глаза, смутил Марию. Она только теперь заметила, как он вырос и каким не детски серьезным стало его лицо. Это уже не тот маленький товарищ, с которым она могла играть и шутить; это взрослый человек, задающий трудные и серьезные вопросы. Она поникла головой и несколько шагов прошла молча.

— Ты еще мал, не поймешь этого, Ненад, — сказала она тихо. — Когда ты будешь большой, как Фреди… Нет, нет, не спрашивай меня об этом. Что было, то было. Кончено. Может быть, и не следовало бы, это я прекрасно понимаю, но… Нет, нет, я не должна сейчас тебе об этом говорить, ты не поймешь, да и как-то нехорошо!

— О, я понимаю, я вас понимаю! — воскликнул Ненад все тем же серьезным тоном, схватив Марию за руку. И, потупившись, добавил тихо: — Потому что вы полюбили… этого вашего Фреди.

— Шш!

Мария покраснела. Подходил Фреди.

— Приходи ко мне, — шепнула ему быстро Мария. И так как Ненад, вдруг подумав о Ясне, медлил с ответом, Мария добавила: — Чтобы рассказать мне о маме.

И в голосе ее прозвучала такая униженная мольба, что Ненад невольно кивнул головой в знак согласия.


На улицу дом выходил тремя высокими окнами; зеленые жалюзи лишь чуть приподняты, защищая от слишком яркого света. Окна, уцелевшие от довоенного времени, были из зеркального стекла. С внутренней стороны чугунная ограда была забита такими же щитами, так что с улицы нельзя было заглянуть во двор. Из-за ограды свисали медные листья небольшой сливы и высился белый ствол березы; отойдя на противоположную сторону улицы, можно было увидеть верхушки двух-трех серебристых туй. Глухая стена соседнего дома была густо увита японским виноградом. Его нежные стебли качались над железной оградой, за которую они не могли зацепиться.

Так выглядел дом на Негушевой улице, где жили капитан Фреди и Мария. В окнах никто никогда не показывался; ворота отворялись редко.

Но часть дома, выходящая во двор, была светлая и радостная; перед домом — цветущий сад с беседкой, увитой розами, с миниатюрными пещерами из пористого камня и речных раковин, с гипсовыми фигурами белобородых гномов в ярко-красных остроконечных колпачках, с традиционной Венерой из серого цемента, у которой был отбит нос. Крыша террасы с треугольным коньком покоилась на двух тонких каменных колоннах неопределенного стиля; на террасе стояли шезлонги с разноцветными подушками, накидками, на них были разбросаны всякие вещи Марии: иллюстрированные журналы, прибор для маникюра, журналы мод. В глубине двора, у конюшни, обвитой виноградом, бегали две большие охотничьи собаки с мягкими шелковистыми ушами. Под оцинкованной крышей ворковали серебристые голуби. Стоило закрыть за собой тяжелые чугунные ворота, и вы оказывались в прежнем беззаботном и уютном домашнем мире. Этот дом был для Ненада каким-то островком из прошлого.

Больше недели бродил Ненад вокруг дома, не решаясь войти. Но к Марии его тянуло. Он вспоминал о сладостных минутах борьбы с ней, о ее мягких руках, чувствовал запах ее волос. Ночью, в темной тишине комнаты, уткнувшись в подушку, он старался вызвать образ Марии, ощутить ее нежность. Мария стала для него олицетворением всего прекрасного, всеми помыслами он стремился к ней. Все неизведанное, смутное и возбуждающее, что связано с женщиной, сосредоточилось в этом запертом доме на Негушевой улице. Он стал ходить в школу другой дорогой, чтобы проходить мимо этого дома. Наконец, однажды он поборол себя и вошел.

На него сразу накинулись собаки. Из конюшни вышел солдат с засученными рукавами и цыкнул на них. Они неохотно его послушались. Мария крикнула Ненаду из ванной, чтобы он ее подождал. А собаки в это время снова на него набросились, прыгая по террасе через камышовые кресла.

— Шандор, прогони собак, ради бога, Шандор! Диана, Гектор, пошли!

В накинутом сиреневом халате Мария, бледная, с ужасом смотрела на живой клубок: Ненад с собаками катались по террасе. Но вот среди лохматых собачьих голов и лап, лежавших у Ненада на плечах и на руках, показалось его лицо, красное от возбуждения. Визжа от смеха, он тщетно старался спрятать лицо от больших, розовых и мокрых собачьих языков. Когда псы как следует облизали ему нос и щеки, Ненад их ласково отогнал, и они, скуля и махая хвостами, позволили ему встать.

Мария подбежала к Ненаду и обняла его.

— Они искусали тебя, тебе больно?

— Да нет же! — воскликнул Ненад, удивленный. — Это они играли. — И он сунул руку в огромную пасть Гектору, сущему разбойнику, который с удовольствием покусал ее для видимости. — Посмотрите, мы уже знакомы. — И, звонко поцеловав Марию в щеку, он с книгами под мышкой бросился к воротам.

Первое время он заходил всего на несколько минут по дороге в школу или возвращаясь домой. Потом стал изредка приходить и днем и оставался подле Марии по целым часам. Играл с Гектором и Дианой, кормил голубей, тайком пробирался в конюшню, где в полумраке у кормушки фыркала Леди, давал ей с ладони кусок сахару и только в сумерки уходил домой, счастливый и радостный. Он совсем забросил своих новых товарищей, с которыми играл в футбол на пустырях и на бывшем ипподроме; лишь иногда заходил в подвал, где отряд Голована продолжал собираться.

Дни пробегали, как во сне. Кончался учебный год. Чувствовалось приближение каникул. Ах, если бы не было Фреди! Как ни старался Ненад избегать с ним встреч, Фреди все же постоянно попадался ему на глаза, сильный, красивый, неизменно в хорошем настроении. Нередко он заставал его у рояля в комнате, выходившей на улицу, где все предметы сливались в полумраке и выделялись только белые клавиши и на них белые руки Фреди. Волосы спадали ему на лоб; в каком-то полузабвении он играл бравурную и в то же время грустную музыку, от которой у Ненада по спине пробегали мурашки. Мария никогда так не играла. Ее игра была насыщена страстью, то радостная, порхающая, то меланхоличная. А когда играл Фреди, комок подступал к горлу, все внутри дрожало, и Ненаду, который слушал, съежившись, в самом темном углу комнаты, казалось, что у Фреди текут по лицу слезы и он не может их утереть. Но он никогда долго не играл. Как неожиданно садился к роялю, так без всякой причины вдруг обрывал, вскакивал, и серьезное выражение его лица сразу сменялось веселым. Иногда, к ужасу Марии, прекрасная музыка переходила в какой-нибудь бешеный чардаш, от которого дрожали фарфоровые украшения и вазочки на лакированной этажерке.

Раз, придя сразу после обеда, Ненад застал на террасе еще не убранный стол, а из дома неслись звуки рояля. Сперва он хотел поиграть с Гектором и Дианой, но, привлеченный музыкой, передумал. Дверь в комнату была полуприкрыта. Он заглянул туда. Фреди показался ему преображенным, никогда он не видел его таким; нежный, почти девичий профиль и чудные белокурые кудрявые волосы светлым пятном выделялись на темном фоне лакированного рояля. Мария сидела на маленьком диване в углу комнаты, совсем в тени, закутав плечи в шаль, словно ей было холодно. Фреди вдруг оборвал игру — звуки замерли в воздухе, — повернулся к Марии и, упав на колени, приник к ее ногам.

— O, Marie… Marie!

Мария нагнулась к нему. Рука ее нежно коснулась его волос. Теперь на нее упал свет, и Ненад заметил, что лицо у нее очень напряженное, словно мраморное. Медленно она прильнула лицом к волосам Фреди. И так замерла.

Когда немного позднее Мария вышла на террасу, Ненад стоял, облокотившись о перила, и глядел в сад. Она старалась казаться веселой, но на лице еще ясно были видны следы только что пережитого волнения. Улыбка ежеминутно исчезала в уголках губ и глаз. Увидя, что Ненад чем-то удручен, она перестала притворяться.

— Когда ты пришел?

— Только что?

— Почему не вошел?

Ненад выдержал взгляд Марии.

— Услышал, что ваш Фреди играет. Не захотел.

Она устало опустилась в плетеное кресло, привлекла к себе Ненада, обняла и, прижавшись к нему головой, осталась так на несколько минут, следя взглядом за голубями, которые прохаживались по краю металлической крыши.

— У меня будет ребенок, Ненад, — выговорила она наконец и разжала свои объятия.

Он отодвинулся и молча посмотрел на нее. Потом вдруг покраснел и опустил глаза. Заметил свою фуражку на столе. Взял ее. У Марии будет ребенок! Когда он исподлобья, незаметно поглядел на нее, она ему показалась какой-то новой, далекой, окруженной тайной. Сначала его обуял страх, потом чувство гадливости, наконец гнев. Ребенок от Фреди!

— Ты куда?

Ненад не отозвался. Взгляд его остановился на ее фигуре. Да, это происходит именно таким образом — он знал об этом раньше, — сначала никто ничего не замечает, а там уже есть крохотный ребенок, который растет, развивается и в один прекрасный день рождается. Какая гнусность! С тем, что у других женщин так рождаются дети, он уже примирился. Но Мария, его прекрасная Мария… Теперь только все стало ему ясно и он вполне реально осознал отношения между Марией и Фреди. До сих пор он всеми силами старался не уяснять себе этого. Фреди с Марией, Мария с Фреди… Боже мой!

— Погоди, Ненад! Что с тобой, Ненад?

Ненад, спускаясь по ступенькам террасы, все время в упор глядел на Марию, а потом побежал к воротам.

— Ненад…

Она нагнала его у самых ворот.

— Не убегай, хоть ты не убегай от меня! Останься, люби меня, как я тебя люблю. Ты мой маленький друг, ты мой маленький брат. Ненад!

Он яростно вырвался из ее объятий. Красный, взъерошенный, глаза его горели ненавистью.

— Вот вам ваш Фреди… — И добавил, словно хлестнув ее по лицу: — Гадина, гадина!..

Улица казалась ему черной, он бежал, ничего не видя и не слыша, а по лицу струились крупные слезы. У Марии будет ребенок! Все прекрасное, все самое чистое было загрязнено. Фреди! В голове мелькали страшные мысли. Фреди! А он был беспомощен. Что он мог сделать? В голове стучало от бессильного гнева. Улица походила на темный туннель, через который он бежал, не глядя под ноги. Какой стыд! Теперь ему было понятно, почему мать Марии никогда о ней не говорит, не хочет ее видеть, почему женщины на улице глядят ей вслед. Он вбежал в квартиру. Ясна, нагнувшись над швейной машиной, работала.

— Мама, мамочка!

Ненад стоял с непокрытой головой, взъерошенный, потный, со скомканной фуражкой в руках. Ясна вскочила. Побелев, она испуганно глядела на него. Он вдруг почувствовал стыд, страшный стыд. Ему захотелось убежать, спрятаться. Но это было невозможно. Он бросился на грудь матери и, всхлипывая, прошептал:

— У Марии будет ребенок, ох, мамочка, будет ребенок!


Все лето Ненад не видел Марии. Ясна с раннего утра и до самой ночи работала на распределительном пункте — развешивала муку. Ненад был один и свободен.

Незаметно получилось так, что время, которое он отдавал Марии, он стал теперь проводить с Голованом и другими товарищами в развалинах дома, где они встречались обычно раньше. Теперь уже тут была организованная коммуна со старшинами, взносами, дежурствами. Помещение расчистили, расширили и даже частично меблировали разной поломанной мебелью. Своды покрыли толстым слоем глины, так что им не мешал теперь и самый сильный дождь. Жизнь вели самую безалаберную — играли на пуговицы, на картинки, а чаще всего на деньги, курили и сквернословили; в теплую погоду всей ватагой спускались к Дунаю и купались голышом на зависть остальным купающимся. Порядочные дети, живущие по соседству, покинули отряд, зато появились новые — из Палилулы или с Врачара{24}, косматые, как дикари, с сильными мускулами, избитые, исцарапанные и закаленные в драках хулиганы. Им все было дозволено: красть по чужим дворам фрукты или чудесные красные розы за железной решеткой. Первый футбольный мяч на ипподроме принадлежал им. Если бы Ненаду захотелось подробнее узнать о том, что его мучило, то, конечно, он мог получить у них исчерпывающие сведения. И он, хотя вначале ему было не по себе от непристойной ругани, пристал к банде. И даже курить стал. Первая затяжка доставила ему такое же удовольствие, какое он получил, когда забавлялся с Марией: блаженство разошлось по всему его телу до кончиков пальцев на ногах; в голове зашумело. Голован и Света-Шарик наблюдали за ним внимательно и с насмешкой. Их подзадоривания заставили его затянуться еще несколько раз, причем он слегка поперхнулся. Первое курение не вызвало у него рвоты, к общему восхищению товарищей.

— Ведь только Перу-Жабу не рвало.

В жару, покрытый серой пылью, Белград выглядел еще более опустелым. Ребята шатались без всякого присмотра. Им нравилось ходить к Зделаровой гимназии и передавать арестованным женщинам сигареты, сопровождая это отборными ругательствами. А еще большее удовольствие доставляло подглядывать, спрятавшись в ивняке на берегу Дуная, как раздеваются женщины. А потом, развалившись на камышовой циновке и всяких тряпках в своем подвале, они обменивались, покуривая, впечатлениями о виденном и пережитом. Женщины их интересовали и привлекали необычайно, и они обо всем говорили открыто и цинично. Для старших все это уже было просто. Голован, Света-Шарик и Пера-Жаба уже не раз бывали у женщин и говорили об этом без удовольствия, даже с оттенком скуки. Они охотнее толковали между собой о болезнях, выкидышах, изнасилованиях. Ненада мутило. Но он продолжал упорно обо всем расспрашивать: особенно его поражали случаи с выкидышами.

— А ребенок?

— Его вырезают и выкидывают, — хладнокровно ответил Пера-Жаба побледневшему Ненаду.

— Но, значит, его убивают?

— Ну, он еще такой маленький, меньше мыши, почему же его не убить? Я видел такого в музее, в банке со спиртом. Вот такая голова, и мигает!

Ненад весь насторожился и вспомнил о медицинских книгах на чердаке. С тех пор как семья переселилась в другую квартиру, лестница и чердак были заперты. Но теперь отомкнуть любую дверь без ключа не представляло для Ненада никакой трудности. Сначала он сам рассматривал книги, а через несколько дней отнес товарищам. Рисунки им ничуть не понравились; похоже было на мясную лавку; женщины всегда разрезаны пополам, видны сердце, легкие, желудок и в пузыре скрюченный ребенок; и самое противное то, что кожа содрана и нервы обнажены. Правда, Пера-Жаба объяснил, как все происходит, но Ненад оставался в недоумении: эти синие и красные рисунки он никак не мог связать ни с теми женщинами, которых он тайком разглядывал, ни с белокожей Марией.

Как-то раз вся компания отправилась купаться, и Ненад полагал, что в подвале никого нет. Но, войдя туда, он услышал в глубине приглушенный смех и оживленный разговор. Он подкрался на цыпочках и застыл: один из голосов был женский. Он заглянул: под сводом Голован боролся с черномазой босой цыганочкой. Ненаду стало противно, и он бросился домой. Так вот как это происходит! И все так делают! Все! И Мария… Целый день, взволнованный и несчастный, он провел, как в бреду. На другое утро встал подавленный и грустный, словно похоронил кого-то. И весь отдался футболу и купанию. Как и другие ребята постарше, он стал избегать разговоров о женщинах.


В начале осени возобновились занятия в школе. Ненад ждал их, как освобождения. Теперь он не делил учителей на «наших» и «их»; не все наши были добрые, не все их грубые. Он со страстью принялся за учение. Обращался к учителям за разъяснениями, расспрашивал о книгах. Учитель естествознания, обер-лейтенант Златар, попросил помочь ему оборудовать кабинет естествознания. Ненад часами оставался один в большом зале на третьем этаже, откуда была видна вся Сава от моста и Белград до колокольни Саборной церкви. Вокруг него, расставленные по стеклянным шкафам, красовались в банках глубокомысленно распластавшиеся лягушки, саламандры и ящерицы; со стен насмешливо смотрели неподвижными стеклянными глазами чучела птиц, напрасно простиравшие свои навеки застывшие крылья. В комнате с затхлым воздухом от всевозможных препаратов и сухих пропыленных перьев Ненад переходил от одного шкафа к другому, от одной стеклянной коробки с бабочками к другой, приводил в порядок нумерацию, надписывал этикетки, а потом приклеивал их к бутылочкам, коробкам и деревянным подставкам. Им овладевала тихая грусть, когда он снова подходил к своим банкам с заспиртованными животными. Пребывая в одиночестве в этом неживом мире, Ненад страдал, терзаемый противоречивыми чувствами: с одной стороны, жалостью и отвращением, а с другой — лихорадочным желанием знать как можно больше. Превращение гусениц в бабочек и головастиков — в лягушек приводило его в состояние крайнего изумления. И все же эти физические превращения были в какой-то мере понятны, хотя и не совсем. Их можно было видеть невооруженным глазом, сравнивать с другими физическими превращениями. Но жизнь муравьев и пчел, их общественный строй, строгое распределение ими работ в муравейнике или в улье вызывали у Ненада полное недоумение. Он стоял над муравейником во дворе и следил за движением муравьев. «И они знают, чего хотят», — думал он. Самым непонятным для Ненада было то, что эти крошечные существа наделены способностью понимать и чувствовать. Он старался сбить их с толку: клал камешки на их пути, засыпал выходы землей, но муравьи всегда сворачивали влево или вправо, но не теряли направления; вход в муравейник немедленно расчищался. Ненад тщетно старался постичь тайну этих существ с помощью лупы; ему удалось открыть лишь детали физического устройства, чрезвычайно сложного, но которое в конце концов можно было воспринять как чудо природы. До сих пор он знал и прекрасно понимал, что человек способен мыслить и чувствовать. Человек был центром, вокруг которого двигались бессловесные твари и росли лишенные сознания растения. А теперь перед Ненадом вдруг предстала сложная и величественная природа, в которой и самый простейший организм жил своей жизнью, — и Ненад растерялся перед этими явлениями природы, почувствовав непреодолимый страх.

Ненад стал все чаще задавать вопросы учителю Златару и все дольше оставался в кабинете естествознания. И сам учитель, окончив работу, задерживался в длинном и низком зале. Сначала он затруднялся объяснять столь сложные вещи такому юному созданию. Но Ненад проявил такой интерес, такую одаренность, что учитель начал понемногу сдаваться, потом удивляться и, наконец, принялся серьезно знакомить его со все более и более сложными вопросами. У них вошло в привычку по воскресеньям и праздникам ходить за город в Топчидер или еще дальше, в Раковицу, чтобы изучать растения и насекомых. Во время этих уединенных прогулок по заросшим лесным тропинкам, уже тронутым багрянцем осени, учитель рассказывал Ненаду о развитии всего живого на земле. Это казалось Ненаду сказкой, необычайно прекрасной и в то же время необычайно страшной. В течение миллионов лет, на протяжении столетий происходят постоянные изменения, возникают и исчезают отдельные виды животных, глетчеры движутся, моря перемещаются. Все эти грандиозные, хоть и невидимые, никогда не прекращающиеся явления жизни происходят и перед ним, а он, Ненад Байкич, идет себе по лесной тропинке, по свежеопавшим листьям, и, что удивительнее всего, — ему дано чувствовать и понимать этот ритм вечных жизненных изменений.

— Значит, строительство мира не закончено, и, разрушаясь, он продолжает создаваться?

— Да. И не только органический и неорганический миры, но и все, что ими обусловлено: отношения почвы и растений, растений и животных, животных и людей, людей между собой; развивается все сотворенное людьми: материальные блага, дома и памятники, духовные блага, различные формы жизни, законы, государства. Тебе известно, что государства возникают, растут, распадаются и исчезают; целые народы рождаются и гибнут. Единственно, что остается неизменным, — это закон вечного изменения. В какой-то момент этих вечных изменений появился человек, но не такой, как мы с тобой, а скорее животное, чем человек; и возможно, хотя этому нет доказательств, что в какой-то момент, через сколько-то миллионов лет, человек исчезнет или разовьется в какую-нибудь совсем новую породу — настолько же отличную от нас, насколько мы отличаемся от наших предков обезьян.

— Почему вы не рассказываете об этом на уроках в школе? — после короткого размышления спросил Ненад.

Учитель слегка смутился.

— Этого нет в программе… да и многие не поняли бы. Это изучают позднее, в университете.

— Но зачем же тогда нам рассказывают сказки о том, что мир сотворен в шесть дней? В библии сказано, что все вокруг нас, от гор и морей до мельчайших насекомых, было создано сразу — каждый цветок со своими тычинками и пестиками, каждое насекомое и каждое животное с точно такими же органами, как теперь, мужчина создан из глины, а женщина из ребра его, точь-в-точь такими, как мы? Если же все так, как вы говорите, — а вы говорите только о том, что доказано, — значит, не было сотворения мира, как написано в священном писании, а раз не было, зачем нам рассказывают, что это было, зачем нам лгут?

Учитель в смущении шагал рядом с Ненадом. Он был в форме запасного пехотного поручика, сабля болталась на ходу и мешала ему, что придавало погруженному в размышления человеку очень смешной вид. Он пытался объяснить Ненаду религиозное толкование сотворения мира как совокупность символов, иногда очень глубоких, иногда туманных и глупых, но почти всегда поэтичных.

— Но мы этого не понимаем. Мы воспринимаем так, как нам говорят, — ответил Ненад. — Адам заснул, бог вынул у него ребро, дунул и сотворил Еву.

Учитель в полной растерянности промолчал. После долгих колебаний он сказал, наконец:

— Да, все это теперь не убедительно, ты прав. Существуют законы, недоступные пока твоему пониманию, открытые великими мудрецами, согласно которым… В прошлом году ты изучал греческую и римскую историю и помнишь эту толпу мертвых богов — Зевс, Венера, Пан, Юнона, Церера, Марс — и ты узнал, какую борьбу вели против них христиане. Так вот, в свое время эти боги были молоды, сильны, в них верили, и они для людей были тем, чем для нас, или во всяком случае для наших отцов и матерей, были наши божества… Потом они устарели… начали вымирать и умерли. После них осталось несметное множество красивых легенд, поэзия, мифы, а их самих давно уже нет, да никогда и не было — они являлись выдумкой людей. Рано или поздно боги, как и все, что создано людьми, разрушаются. — Он замолчал, устремив взгляд в поле, по которому они шли, приминая высокую траву. — С законами, по которым создаются боги и по которым они умирают, ты познакомишься позднее… если будешь рассуждать правильно.

Учитель не замечал, как был взволнован и бледен Ненад.

— А дух, господин учитель, дух, который все наполняет?

— Видишь ли: существует материя, состоящая из определенного сцепления атомов по той или иной формуле, — мы теперь знаем составные части всего на свете, — с определенными свойствами и определенной формы. Существуют мое тело и мой дух, который есть не что иное, как эманация моего тела. Понимаешь?

— Понимаю, — пробормотал Ненад в раздумье.

Они продолжали шагать по сухой, не скошенной вовремя траве, которая была выше колен. Вдруг Ненаду пришел в голову вопрос: «Если дух обусловлен материей, то откуда же сама материя, как она появилась, как образовалась и откуда возникло то, что создало материю? Материя в каждом вечном изменении бессмертна — но откуда она, в чем она, где ее начало и где конец? Все состоит из первичных элементов, но как образовались эти первичные элементы? И как образовалось пространство, в котором эти элементы образуют материю?»

Эти и другие, более глубокие вопросы беспорядочно пробегали в голове Ненада. Но он не решался их высказать вслух, боясь, что не сумеет правильно выразиться. Может быть, он не все понял. Может быть, материя и не является тем, что он разумел под этим словом. Но все же эти мысли его немного подбодрили. Он даже порадовался в душе, что таким вопросом он бы отомстил учителю за смерть такого множества богов.


Фриц. С книгой приказов под мышкой. Монотонность урока нарушило вдруг нетерпеливое любопытство. Праздник какой-нибудь? Победа? Наказание? Внимание! Скрипят поднятые сиденья. В затылок! Аптахт! Приказом от… директор… Был царский день, день памяти, отдания почести чему-то такому, что на самом деле ни с чем не было связано. Учитель-серб читает приказ мертвым голосом, как автомат. Подпись. Книга закрыта. Вольно. Хлопают сиденья. Неясный гул. В это время Фриц наклоняется к учителю и что-то ему говорит.

— Байкич!

Ненад встает в недоумении.

— Вас зовет господин директор.

Выходя из класса, Ненад заметил, что Фриц подмигнул ему, и это его немного успокоило. Коридоры, лестницы, темная приемная, где пахнет недавно выкрашенным деревом дверь, за которой у стола, окруженный портретами императора по стенам, сидит господин директор.

— Войдите!

Комната солнечная. Голубые клубы табачного дыма. Запах ковров. Стоя в положении «смирно» лицом к директору, Ненад не видит, кто стоит позади него (хотя и чувствует еще чье-то присутствие в комнате), и потому слова директора ему не совсем понятны. Почему он разрешает покинуть класс? Кто его хочет видеть? И так спешно? Сердце бьется неровно. Директор умолкает и протягивает руку кому-то за спиной Ненада. Звон шпор на ковре. Фреди. Теперь Ненад понимает сказанное. Фреди пытается улыбнуться. Он небрит. Они выходят в приемную.

— Вы пойдете сразу же?

— Да, только возьму книги.

Ненад бежит по лестнице. Мария! Он знает сейчас только одно — она в опасности и хочет его видеть. На улице, сияющей желтизной липовых листьев, его ждет Фреди. Они молча идут по аллее. Потом Фреди начинает объяснять, но ему это не удается, он все путает, мешая слова, имеющие смысл, со словами, лишенными всякого смысла. Фреди скрывает причину болезни Марии, но Ненад догадывается, и это приводит его в сильнейшее волнение.

Дом. Зеленые жалюзи опущены. Японский виноград горит всеми оттенками красного и золотого и, как растрепанная грива, развевается по стене и ограде. В саду полнейшее запустение: беспорядочно разросшиеся растения, примятые и поломанные розы. Нитки, по которым тянулся вьюнок на террасе, местами оборваны, и полузасохшие усики вьюнка лежали на ступеньках. В комнатах хаос, пахнет лекарствами, йодоформом, больницей. В столовой не убранный после обеда стол. Около него стоит незнакомая полная женщина с заметными усиками.

— Доктор здесь.

Выходит доктор. Усатая женщина подает ему таз и поливает на руки. Фреди неуверенным голосом задает вопрос, доктор пожимает плечами. Потом надевает мундир. Долго застегивает воротник, отчего его бритое лицо краснеет и делается похожим на вареную свеклу. Потом долго звякает саблей, которую ему никак не удается прикрепить. Фреди входит в комнату Марии, возвращается, тихо говорит с женщиной, которая медленно перебирает на буфете стеклянную посуду.

— Идем! — зовет Фреди.

Ненад на цыпочках входит в комнату. Сначала он ничего не видит — ставни закрыты почти вплотную. В углу белеет кровать. На высокой кружевной подушке лежит Мария; глаза у нее закрыты. Фреди подталкивает Ненада к кровати.

— Подойди, она не спит.

На темно-красном одеяле выделяется белая худая рука.

— Marie…

Но она вся горит, почти в беспамятстве, и Фреди приходится еще раз ее окликнуть. Она открывает глаза. Переводит их с Фреди на Ненада и долго на него смотрит.

— Это Ненад, Marie…

Мария нежно улыбается, ее рука ищет руку Ненада. Он присаживается на край кровати. Рука Марии как огонь. Только ладонь слегка влажная. Ненад пожимает ей руку, и комок подступает ему к горлу. Мария закрывает глаза, и с ресниц скатываются две крупные слезы.

— Спасибо… ты все-таки любишь свою Марию. — И совсем тихо: — Ну вот, взяли у меня ребенка… — А Ненаду слышится в этих словах: убили моего ребенка.

Все быстро сменяется. Мария снова в полубреду. Рука перебирает одеяло, непрерывно чего-то ищет. Она что-то говорит. Открывает глаза и застывшим взглядом смотрит в потолок. Доктора, беседовавшего в углу с Фреди, она принимает за своего погибшего брата, в толстой женщине видит свою мать. Фреди уводит Ненада в столовую. Стол все еще не убран. Доктор с трудом натягивает перчатки. В расстегнутом синем пальто, с лисьим мехом, перекинутым через плечо, вся раскрасневшаяся, в комнату, как ветер, врывается госпожа Марина. Фреди спешит ей навстречу.

— Ну?

Она опускается в ближайшее кресло.

— Выгнала из дома! Представьте себе! Захлопнула за мной дверь! За мной! А ведь она мне должна быть благодарна, что ее дом не был реквизирован. У нее было все, чего бы она ни пожелала — и мясо, и сахар, все как в мирное время! — Она глубоко вздохнула и вскочила с кресла: — Herr Gott![25] А теперь она говорит, что у нее нет дочери, что дочь для нее давно умерла. А масло принимала! И белую муку! И не спрашивала, откуда все это.

— Ох эти сербы! — тихо, как бы про себя, произносит доктор.

Госпожа Марина накидывается на него:

— Неужели никакой надежды? Ведь это же такая невинная вещь, и все сделано правильно. В чем же дело?

Доктор опять багровеет. Высвобождает маленькие дамские ручки из черных кожаных перчаток.

— Боже мой… сепсис. Что поделаешь? Мое почтение, многоуважаемая.

Госпожа Марина снова опускается в кресло, закрывает лицо руками, но не плачет. Она не может плакать. Раздельно говорит:

— Во всем виновата я. — И поворачивает голову к окну. За окном запущенный сад. Изо всех сил она старается показать волнение.

Доктор возвращается, чтобы дать еще какие-то указания усатой женщине, и уходит, продолжая на ходу застегивать перчатки.

Мария приходит в себя. Вспоминает, что Ненад только что был тут, и зовет его. Он подходит, садится на край кровати, осторожно берет горячую руку Марии и молчит. Время идет. За госпожой Мариной приезжает старый полковник, и они отбывают. Слышно, как Фреди говорит что-то вполголоса.

— Марина? — спрашивает Мария.

— Да.

— Только не пускай ее сюда.

Ненад сжимает ей руку:

— Не войдет. Ей Фреди не позволит.

Мария порывисто приподымается.

— Послушай, я… я никогда бы не решилась, если б не Марина… у меня был бы ребенок, а теперь я умру. Запомни это.

К вечеру Ненад опять приходит к Марии. Доктор уже не покидает ее комнаты. Постоянно делает уколы. Мария страдает. Лицо у нее пунцовое. Она мечется. Одеяло падает на пол. Женщина все время держит ее за руки. А Мария говорит. Разговаривает с матерью. Смеется. Глаза закрыты. Фреди с всклокоченными волосами стоит на коленях возле кровати, зарыв голову в смятые простыни, и рыдает. Ненад на цыпочках выходит на террасу. Над садом сгущаются сумерки. От земли подымается влажный запах увядших листьев. Ненад плачет, прислонившись к столбу. Рядом скулит Гектор. Лижет ему руку теплым языком. Нет, не может быть. Этой женщине не известно, надо ей сказать, сообщить, что Мария умирает, и она придет, должна прийти и простить. Непременно. Ненад уверен в этом, потому что не знает силы символов. Они мертвы для него в такой момент, они — за пределами основных, наиболее глубоких отношений между людьми. Объяснить он не мог, но ему казалось, что мать, которая попирает святыню ради дочери — ее плоти и крови, — более права и стоит ближе к истине, чем мать, которая во имя родины допускает, чтобы дочь умирала покинутой. Это какой-то мрачно-возвышенный героизм. Ненад понимал его величие, но сердцем не одобрял. «Надо только объяснить ей, — рассуждал он, — что Мария умирает, и мать придет». Он быстро решился и, не сказав никому ни слова, помчался домой.

На улицу четыре окна — и ни в одном нет света. «Ночь, ее никто не увидит; конечно, она пойдет», — думает Ненад. Во дворе, окруженном стенами, еще темнее. В глубине слабо светится окно на кухне госпожи Огорелицы. Но большой дом и с этой стороны не освещен. Ненад стучит сначала в боковую дверь, потом в парадную, наконец в дверь, ведущую на террасу, — ответа нет. Он стучит, зовет вполголоса, прижимается лицом к окну — все напрасно. Но он чувствует, что в доме кто-то есть, что мать Марии слушает, притаившись за закрытыми дверями и окнами, за спущенными кружевными занавесками. Где-то в глубине мерцает лампадка; Ненад ясно видит маленькое пламя и слабое поблескивание оклада на русской иконе. Он знает эту икону — она в спальной. Вдруг и этот свет исчез: дверь из спальной в столовую затворили.

От ворот идет Ясна. С работы. Ненад подходит к ней, и они стоят несколько минут посреди двора и размышляют.

— Уходи. Я сама попробую. Может быть, мне откроет.

Ненад снова бежит по улице. Там перед домом стоит экипаж. На козлах солдат. В темноте мерцает огонек его длинной трубки. В доме тишина. Все двери настежь. В столовой госпожа Марина тихонько отдает распоряжения усатой плачущей женщине. Она все еще в шляпе, на левой руке черная перчатка. Словно пришла в гости. Дверь в комнату Марии открыта: во мраке горит желтым пламенем свеча и освещает мертвенно белый лоб Марии. Еще несколько минут назад она билась и металась, а теперь это уже бездыханное тело, неподвижно лежащее под красным одеялом. А поверх одеяла две белые, восковые, мертвые руки. Дальше, в тени, застывшее лицо Фреди. Тишина. Покой. И в тишине этого большого дома слышно, как потрескивает свеча и где-то в углу скребутся мыши.

ЛЕТО 1918 ГОДА

Снова лето. Снова каникулы. Снова безбрежное голубое небо над пыльным Белградом. Жизнь бурлит только на Теразиях, где находились кафана «Таково» с Орфеумом, кинотеатр «Колизей» для офицеров и ресторан «Москва», превращенный в офицерское собрание. Здесь же была единственная во всем городе кондитерская «Дифранко», где сербские дамы в белых кружевных наколках подавали кофе с взбитыми сливками курьерам из Вены и Будапешта, спекулянтам и кокоткам. Несколько оживляли город также трамваи, носившиеся с бешеной скоростью. Их водили безусые юноши, бывшие студенты технических, философских и даже богословских факультетов. Эти обезумевшие трамваи поминутно сходили с рельс, въезжали на тротуары, сталкивались друг с другом. Об оргиях, устраиваемых на ночных гуляниях в топчидерском парке, ничего не было известно. О том, как бурно веселились господа офицеры, можно было только догадываться по истоптанным лужайкам, помятым цветам и кустам да по дорожкам, осыпанным конфетти, серпантином и рваными бумажными фонарями. И долго еще в загаженном парке стояли киоски и павильоны, украшенные флагами и увядшей зеленью.

После зоологии Ненад «открыл» химию и физику. Работая в кабинете естествознания, он был уверен, что станет естественником, — теперь же он видел себя техником. Все свободное время он проводил над книгами по физике и химии, но большой пользы из них не извлек. С гораздо большим удовольствием он разбирал и собирал старые электрические звонки и пытался соорудить паровую машину, но для звонков была необходима батарея, а для машины — паяльная жесть. Потом он начал готовиться к осенним экзаменам. Учитель литературы был поэтом, и как-то незаметно для себя Ненад зачастил в маленькую комнату, переполненную книгами и картинами, выходившую на узкую и уединенную улицу Дорчола. Учитель до уроков и после них читал ему творения поэтов, а потом предлагал писать о них сочинения и, как раньше господин Златар, стал брать его с собой на прогулки в Топчидер. Но не для того, чтобы изучать явления природы, накалывать бабочек на булавки и опускать саламандр в спирт. Поэт обращал внимание Ненада на краски сосновой рощицы на фоне грозового неба, на симфонию облаков над водами Савы и Дуная, заставлял прислушиваться к любовным трелям соловья в чаще. Указывал на поросшие плющом гранитные плиты немецкого военного кладбища, разыскивал в гуще раковицкого леса, среди зарослей бурьяна и папоротника, заброшенные могилы сербов, поднимал с земли осколки гранат и, подобно Гамлету, стоя на краю заброшенных окопов, произносил удивительные монологи о жизни и смерти. Он показывал Ненаду высеченные в холме площадки, уже поросшие травой и крапивой, откуда в 1915 году стреляли сербские пушки — кладбище, там наверху, было их делом. А вон там дальше, на гребне холма, по направлению к сильно укрепленным окопам, в неглубоких, далеко отстоящих друг от друга брустверах (по которым, греясь на солнце, бегали маленькие красные букашки), горсточка сербских солдат защищала свою землю; вот их могилы, здесь в папоротнике. И красота золотистых облаков странно соединялась с сырым запахом гнили в пустых окопах, со смертью; а из смерти и тлена возникали стихи о родине, о знаменах, о свободе, о той свободе, которая должна была через холмы и долины прилететь с юга на крыльях белых орлов. Ненад начал жить в мире фантастики и сновидений: перед его глазами разыгрывались сражения, развевались знамена, рушились мосты и в сиянии летнего солнца приближалась свобода, как будто с момента взрыва моста на Саве до этой минуты, когда он предался мечтаньям, ничего не произошло.

А между тем свобода не приходила. Лето однообразно протекало в пустынных улицах. И скоро лихорадочное возбуждение вместе со сладким дурманом, исходившим из книг, сменились у Ненада состоянием усталости и грусти. Теперь им овладел страх, что он не успеет всего узнать, всему научиться. Гордость от сознания, что он знает больше своих сверстников, исчезла, и осталась только бесконечная жажда знаний, потребность интенсивно работать (он не мог бы точно определить, в какой области; его одинаково привлекали все науки, но в любой из них было и нечто отталкивающее). Он начал мечтать о других школах (о каких, он и сам не знал, но предполагал, что таковые существуют во Франции), где вместо долгих скучных часов неподвижного сидения и слушанья, когда ловят мух под партами, господствует общая активность. Ненад ощущал потребность отдать себя целиком кому-нибудь и чему-нибудь. Ему все казалось, что он бессмысленно и попусту теряет время. Самое важное было впереди.


— Байкич!

На углу, возле старого дворца, стоял учитель Златар, чувствовавший себя неловко в походной форме офицера, в фуражке, надвинутой на лоб, и блестящем пенсне, непрочно сидевшем на тонком носу. Увядающие листья молодых платанов дрожали в полуденном зное. Многоцветный австрийский флаг на дворце беспомощно свисал вдоль древка. Каблуки увязали в асфальте. В конце длинной и безлюдной улицы, на холме, дрожала в раскаленном воздухе красная крыша маленькой церкви святого Саввы. Ненад от неожиданности смутился.

— Что это ты так похудел? — спросил учитель.

— Не знаю… много занимаюсь. Я думал, что вы больше не вернетесь. Значит, школа откроется в сентябре?

— Неизвестно. Хочешь пройтись немного со мной?

Ненад переложил книги из одной руки в другую и зашагал в ногу со Златаром. Но мгновенная радость при встрече с учителем, которого он любил, сменилась неприятным ощущением. Их совместные прогулки по полям в прошлом году — совсем иное дело, там они не встречали знакомых, а здесь в любую минуту кто-нибудь может увидеть, что он, Ненад Байкич, гуляет с австрийским офицером. Ведь не все же знали, что этот офицер — его учитель.

— Хочешь мороженого?

— Я…

— Ты вообще-то ел мороженое в этом году?

— Нет, не ел. — И Ненад покраснел.

— Ну, вот видишь.

На той стороне Теразий, в тени перед кафаной «Дифранко» белели столики, расставленные прямо на тротуаре. Они перешли улицу. Только бы он вошел в кондитерскую! Внутри они были бы скрыты от любопытных взглядов.

— Внутри не так жарко.

— Ты прав, войдем.

Ненад забрался в угол и погрузился в красный плюш мягкого сиденья. Но, несмотря на это, он не мог освободиться от беспокойства и исподлобья посматривал вокруг себя. Учитель снял фуражку и старательно вытер потный лоб, на котором околыш фуражки оставил глубокий красный след.

— Малиновое, ванильное, ананасное, кофейное — какое желаете? Или, может быть, кофе-гляссе?

У столика стояла красивая полная дама в ослепительно белой кружевной наколке и приятно улыбалась в ожидании заказа. Но Ненаду показалось, что улыбается она презрительно: «Эх ты, серб, только и умеешь есть мороженое!» Он едва пробормотал:

— Малиновое, пожалуйста.

У него перехватило горло, и он с трудом проглотил первую ложечку. Но мороженое медленно таяло на кончике языка, и он быстро забылся.

— Осторожно, — сказал учитель, улыбаясь, — жарко, ты можешь простудиться. Возьми печенье.

Когда они съели мороженое и перед ними остались только пустые серебряные вазочки, учитель вынул сигарету, закурил и долго молча смотрел сквозь дым на солнечную площадь.

— Так вот, могу тебе сказать, что осенью занятия в школе не возобновятся, — прервал он вдруг молчание. — Думаю, что и вообще не возобновятся, а не только этой осенью. Понимаешь? Но об этом никому ни слова. Значит…

— А вы?

— Я, видишь ли, в Белграде только проездом. Меня переводят на другую работу. На военную службу. Но мне все равно.

Он весь просиял. Сквозь пенсне глаза блестели от сдерживаемого радостного возбуждения. Он смотрел Ненаду прямо в глаза и улыбался все шире.

— Догадываешься?

Ненад насторожился; кровь бросилась в лицо.

— Я…

— Да, наши идут… Понимаешь? Наши идут. До сих пор я не смел этого говорить, а теперь могу.

Кровь отхлынула от щек. Ненада начала пробирать дрожь.

— Никому ни слова. Ну, прощай. Ты меня хорошо понял?

— Ох, я… — Ненад вскочил, глаза его наполнились слезами, он схватил и пожал протянутую руку, — я… — и выбежал на улицу, чтобы не расплакаться.

Над асфальтированными тротуарами дрожал знойный воздух; там, на холме, все так же вырисовывался силуэт церковки святого Саввы, а на дворце неподвижно висел поникший флаг оккупантов, но Ненаду казалось, что все изменилось. Он пересек Теразии и пошел по Александровой улице. Никогда еще не изведанное наслаждение росло в его груди и горячими волнами разливалось по всему телу. Наши… наши идут! Навстречу ехал черный экипаж с солдатом на козлах. Но что ему за дело до всего этого! Наши идут! На углу стоит жандарм в серой феске; на ружье сверкает штык. Ненад проходит совсем рядом с ним и с дерзкой усмешкой смотрит ему прямо в глаза. Этот дурак не понимает, что наши идут. Даже в воздухе чувствуется, что наши идут. А у всех прохожих такие печальные лица; глядят ему вслед и ничего не чувствуют, не понимают. Надо крикнуть им во все горло радостную весть, чтобы на лицах заиграли улыбки, чтобы в домах открылись окна, чтобы… Но нет. Это еще тайна. Он не смеет сказать! Но если нельзя сказать, то можно петь. Петь во весь голос. Кому какое дело, почему он поет. Эге!

— Течет вода Моравы… Королевич Марко пьет вино… Герои украдкой посматривают… На девушке шелка и кораллы!

Улица звенит. Как дойдет до липы, пихнет ее ногой. Эге! Странно только, — никак он не может подобрать слова к мелодии, которую напевает. Но он оглушен собственным голосом, а бессмысленные слова подбираются сами собой, легко, и это как бы возмещает отсутствие смысла. А может быть, и мелодия не та. Эх, к черту слова, к черту мелодию.

— Чего орешь, осел?

Ненад посмотрел на высунувшегося из окна разозленного взлохмаченного человека в рваной рубахе и ничуть не рассердился, что тот обругал его ослом.

— Чего уставился? Убирайся, пока бока тебе не намял.

Не обидно, да и только!

— Утром рано птичка пестрая проснулась, — еще громче запел Ненад, думая про себя с сожалением: «Бедняга, ничего-то он не знает, а знал бы, так наверняка расцеловал бы меня».

Улицы проносились с головокружительной быстротой. Студеничка. Белградская. Проты Матея. Холодная, каменная улица. Слева у заброшенного дровяного склада кафана; справа, весь в конском навозе, двор гостиницы «Европа», где содержались публичные женщины. Потом ряд уродливых частных особняков, выкрашенных в желтый цвет. Чугунные ворота. Глухая стена, на которой когда-то был нарисован лес, река, какие-то фигуры, теперь загрязнена, облупилась, выгорела. Одно отчаяние. Но, ей-богу, мне на все это начхать; наши идут, и в конце концов не так уж отвратительны и унылы и эта улица, и эта слепая стена, и этот дом, как кажется, — пусть все знают об этом! Вот он в проходе между двумя высокими стенами.

— Боже мой, Ненад!

В дверях Ясна машет рукой. Под сиренью сидят госпожа Огорелица с дочерьми и обедают. На них, на Ясну, на взволнованного Ненада смотрят слепые окна большого дома.

— Приятного аппетита, приятного аппетита, приятного аппетита! — громко распевает Ненад.

Фуражка на макушке. Волосы свесились на лоб. Куртка наброшена на плечи. Под мышкой книги. Что с ним, пьян, что ли?

— Опомнись, сынок, что с тобой!

— Ладно, к черту все! «Погибнем, братья, потонем в крови»{25}, сударыни и барышни, можете меня убить, если лгу: наши идут!

— Тсс!..

— Ты с ума сошел!

— Не кричи так!

Женщины потащили его в дом, заперли дверь, окружили. Это его немного отрезвило, но не испортило хорошего настроения. Наши идут — не могут же его повесить! А ведь это правда. Вот моя голова, пусть отрубят. И он повторил Ясне, госпоже Огорелице и Леле все, что узнал.

— Конечно, господин Златар запретил мне говорить об этом кому бы то ни было, но что мне за дело, не могу больше молчать. Идут, идут, идут! — И, вскочив, он бросил на пол куртку, книги, фуражку. Схватил со стола мадьярскую грамматику и в исступлении начал со смехом ее рвать. — Вот тебе, так тебе и надо.

Но что случилось с женщинами? Все три застыли с окаменевшими лицами, как будто он не объявил им радостной вести. А Ясна… Он ровно ничего не понимал! Она упала на кровать, закрыла лицо руками и глухо зарыдала.

— Ясна, Ясница!

К своему крайнему удивлению, он услышал сквозь стиснутые руки:

— Нет, сынок, наши не придут, не придут.

— Но… Да идут же, идут!

— Никогда, никогда!

И вечно эти женщины ничему не верят! Он поднял свою куртку, фуражку, отряхнул их в смущении и тихо вышел во двор. Там была Буйка. Он подошел к ней и, подчеркивая каждое слово, внушительно проговорил:

— Наши придут… говорю тебе, и это ясно как божий день. Запомни, что я тебе сказал: идут!

ОСВОБОЖДЕНИЕ

Шли дни и недели. В «их» газетах стали появляться признания: стратегическое отступление, наступательно-оборонительно-тактические перегруппировки. И в этих известиях назывались места, лежащие все севернее и севернее. Значит, наши все-таки идут! А потом молчание, тишина. Началось ненастье — дождь, ветер. Неизвестность. Холод. Опавшие листья. Запах горелой соломы. В городе всегда находились какие-то передвигавшиеся войсковые части. Но порядок еще не нарушался. Пока ничего определенного. Тянулись дни и недели.

Раз как-то вперемежку с дождем пошел снег. Наутро все было бело кругом. Снег продержался до полудня, потом все раскисло. Небо нависло над самыми крышами, стало моросить. Наши идут, теперь это ясно. Распределительные пункты прекратили работу. По ночам, при свете фонарей, оттуда выносили тяжелые окованные ящики. Утром, проходя мимо закрытых дверей, люди видели только кучи мусора, соломы, конского навоза — сплошное опустошение… Перед квартирами офицеров солдаты нагружали повозки мебелью, коврами, картинами и другими произведениями искусства: можно было догадаться, что в длинных ящиках оружие старого образца. Дети толпами бродили по улицам и часами следовали за такими подводами в надежде что-нибудь стащить.

Несколько дней было спокойно. Потом по всем дорогам, ведшим к Белграду, двинулись войска. Сначала австрийцы. Шли в беспорядке по ночам. Целые дни и вечера они проводили на улицах, возле сваленных в кучу ружей. Они шумели, распространяли скверный запах, располагаясь у костров, которые разжигали сразу по приходе, ломая заборы, двери и ветки на деревьях в садах и на улицах. В сумерки по дворам сновали подозрительные тени, входили в дома и с белыми узелками под мышкой пробирались вдоль стен. Австрийцев сменили немцы. Обозы шли в полном порядке. Велосипедисты. Сплошным потоком двигались люди, все в грязи, мрачные, обросшие всклокоченными бородами. Под солдатскими башмаками, подбитыми гвоздями, глухо звенела земля. Колонны останавливались, топтались на месте, лошади, привязанные к деревьям и фонарным столбам, жевали отсыревшее сено. Потом продвигались дальше, останавливались и снова двигались, оставляя после себя грязные тряпки, навоз и вонь. Иногда слышались единичные резкие выстрелы. Последние поезда, свистя, проходили по мосту через Саву. Порядок нарушался. По всем спускам к Саве бежали кучки солдат. На станции минами взрывали стрелки. Откуда-то прибрело беспризорное стадо — голодные коровы, козы, овцы. Женщины на городских окраинах стали быстро загонять их во дворы. И вскоре по округе начало разноситься грустное блеянье и мычание: скот резали неумело, второпях. Появились какие-то солдаты без оружия, нагруженные мешками и ранцами. Они шли беспорядочно и торопливо исчезали. Состояние неизвестности длилось целую ночь. Никто не спал. На рассвете послышался ряд сильнейших взрывов. И долго еще потом земля гудела и дрожала. Ненад выбежал на улицу. Она была пустынна. Вдоль домов он добежал до Александровой. По ней спешил народ: одни в сторону Заставы, другие к Теразиям. Обменивались новостями.

— Наши… Пришел конный отряд комитов. Вон он там, наверху, за Заставой.

— А мост взорвали?

— Взорвали. Кое-кто из них еще в городе.

Все чаще раздавались ружейные выстрелы. Ненад бегом вернулся домой. Небо нависло пасмурное, моросил дождь. Ненад представлял себе день освобождения совсем другим. Но теперь не до размышлений. Надо было соорудить флаг. Женщины рылись в вещах. Белую материю еще можно было найти. В синий цвет легко было окрасить, окунув кусок белого полотна в чернила. И только красной материи не находилось. Ни красной краски. По всему дому собирали все красное, что линяло, и опускали в воду. Получилась красноватая жидкость, в которую окунули полотно. Пока оно сохло, Ненад искал древко. Наступило утро. Пасмурное, сырое. И в этой сырости слышались приглушенные голоса. Лела, согнувшись над машиной, шила флаг.

Он готов наконец. Все выходят во двор. Ненад машет флагом. Правда, красная полоса была скорее бледно-розового цвета, но все равно. Все ищут куда бы его пристроить.

— К воротам?

— Нет, лучше где-нибудь на доме.

— На наше старое окно?

Ненад уже на деревянной лестнице. Он давно тут не был, и в это туманное утро она кажется ему тесной и темной. Он останавливается. Ему не по себе, словно он вошел в пустую заброшенную церковь. Сколько месяцев не отворяли дверь на эту лестницу? Там внизу, за выцветшей дверью, жила m-lle Бланш. Седая старая дева в позеленелых кружевах и митенках. Он отворачивается и продолжает подниматься. Маленькая площадка. С трех сторон запертые двери, покрытые паутиной. Тут весенним днем он впервые увидел Марию. Она держала на руках маленькую Ами и прикрепляла ей к ошейнику поводок. Воспоминания больно хлестали его со всех сторон. Вторая площадка. И потрескавшаяся стена. А там, на самом верху, дверь их бывшей комнаты. Сколько раз, когда он возвращался с дровами или с мешком муки на спине, эта дверь представлялась ему предвестником высшего блаженства: наступал конец страданиям, за этой дверью было тепло и безопасно. Он, бывало, топал по деревянным ступеням, и на шум выбегала Ясна, чтобы ему помочь, а сверху, нагнувшись через деревянные перила, бабушка, напрягая зрение, вглядывалась и говорила:

— О дитя мое, опять ты слишком много тащишь, слишком много.

Теперь дверь словно приросла, ручка заржавела. Ненаду с трудом удалось открыть ее. В комнате, выходившей на север, было полутемно и холодно, стоял затхлый запах давно не проветриваемого и отсыревшего помещения. Ненад посмотрел в угол за дверью, словно ожидая увидеть бабушку. Там все еще стояла чугунная печурка с вьюшками наверху, красная от ржавчины, с повалившимися трубами, но бабушки возле нее не было. В другом углу, у окна, затянутого паутиной, виднелся остов кровати, на которой умерла бабушка. На стене над кроватью сохранились два гвоздя, на которых когда-то висели фотографии Жарко и Мичи. Ненада стала пробирать дрожь. Он боялся оглянуться — призраки умерших обступили его, и флаг, который он держал в руке, вдруг показался ему ненужным. Только теперь он понял восклицание Ясны:

— Нет, сынок, наши никогда не придут!

Так он и стоял посреди комнаты, с флагом в руках; прошел дурман опьянения, Ненад задумался. Эта пустая комната, полная воспоминаний об умерших, и была победой; путь к свободе вел через эту отсыревшую комнату, как через мертвецкую; и как из мертвецкой — выход отсюда был прямо на кладбище.

С улицы донесся гул. Он рос и приближался. Ненад встрепенулся. Подбежал к окну и распахнул пыльные створки. Крики, восклицания и смех стали слышны совсем явственно. Ненад вывесил флаг, и он затрепетал на ветру. Волна приветственных возгласов все нарастала и приближалась. Она вырвалась из-за угла и разлилась по улице. Ненад еще больше высунулся из окна. Сердце билось редкими, четкими ударами, отдаваясь во всем теле. Посередине улицы шагали два человека с темными, загорелыми лицами, в шайкачах, с патронташами на груди и у пояса. С головы до пят они были украшены венками, белыми полотенцами, цветами, барвинком, — почти скрывались под этими дарами и шагали с трудом. Толпа вокруг них росла, к ним тянулись руки, все старались коснуться их; из ворот и дверей, из всех закоулков выбегали взволнованные люди, кричали, плакали, подбегали и устремлялись за ними. Как завороженный глядел Ненад на этих двух загорелых людей в шайкачах, на красно-сине-белые флаги, которые свободно развевались на домах; головная часть процессии уже прошла мимо дома, и теперь вдогонку ей спешили опоздавшие мужчины и женщины, а Ненад все еще не нашел в себе силы открыть рот и крикнуть. И только когда голова процессии начала сворачивать на Крунскую, чтобы потом по Белградской спуститься к Славии, Ненад опомнился, провел руками по лицу, словно грусть можно было смахнуть, как паутину, и гаркнул: «Живели!»[26] Потом отпрянул от окна, и, охваченный общим лихорадочным возбуждением, несшимся с улицы, с грохотом скатился по лестнице во двор. А оттуда вместе с Ясной и остальными как был, без шапки, бросился за толпой, от которой в утреннем воздухе остался только глухой гул.

1 ДЕКАБРЯ 1918 ГОДА{26}

Со Сремской равнины беспрепятственно дул сильный западный ветер; он нес ледяную, колющую изморось, разбивался о Белградскую возвышенность и, попадая на открытую площадь Теразии, завывая, сметал все на своем пути. Но эти яростные порывы ветра не могли ни на минуту поколебать толпу, которая собралась со всех концов Белграда и уже несколько часов подряд стояла на месте и гудела. На длинном сером особняке, где временно помещалась резиденция регента{27}, ветер трепал трехцветный флаг: новенькое полотнище волнообразно плескалось и не переставая щелкало. Толпа шумела, кое-где раздавалось пение, быстро заглушаемое криками на другом конце. Ежеминутно среди ожидающих вспыхивала ложная тревога; кто-то что-то выкрикивал, и тогда к самым небесам неслись нестройные возгласы тысячной толпы, крики сдавленных людей; море голов, шляп, машущих рук, повинуясь внутренней силе, вздымалось между стенами домов, угрожая все затопить, а минуту спустя, дойдя до высшего подъема, утихало и снова начинало бушевать уже в другом месте. Группы молодых людей под руку с щебечущими девушками протискивались сквозь давку — без всякой определенной цели, ради того только, чтобы крепче прижимать к себе девушек. Малокровные женщины падали в обморок, мужчины выносили их и клали на каменные ступени ближайших магазинов, где другие женщины опрыскивали их водой и растирали им виски. От Славии показался отряд королевской гвардии с оркестром впереди. В голубых мундирах, с белыми султанами отряд твердым, четким шагом, от которого по спине пробегали мурашки, быстро прошел среди расступившихся, обезумевших людей. Потом людское море слилось еще плотнее. Когда трясли молодые оголенные платаны, с них, словно спелые плоды, падали смеющиеся дети, которые без устали снова взбирались по железным решеткам, защищавшим стволы деревьев.

Среди этого человеческого моря, уцепившись за фонарный столб, чтобы не снесло течением, как раз против дворца регента уже больше часа стоял Ненад. От непрестанной борьбы за место он был весь в поту, растрепан; он уже охрип от крика, но чем чаще он вспоминал события последних дней, тем сильнее работали его голосовые связки. Как-то днем, возвращаясь из города домой, он вдруг увидел на другой стороне улицы кума. Он был все таким же, каким Ненад помнил его в Нише. Высокий, прямой. Хорошо одетый. Такой же живой. Только в бороде появилась седина. И это очень облагораживало его. Пока Ненад сообразил и перебежал улицу, кума и след простыл. Мальчик без памяти бросился домой.

— Кум приехал! Я его видел. Он шел с каким-то господином.

— Не может быть! Неужели ты думаешь, что, приехав в Белград, он не пришел бы тотчас к нам?

— Но я его сразу же узнал! Он шел… — И вдруг, взглянув на Ясну, осекся. И добавил медленно: — Может быть, я и ошибся. Если б он приехал, он бы, конечно, дал нам знать.

Удостовериться в приезде кума было нетрудно — достаточно было сходить к нему на квартиру. Но об этом ни Ненад, ни Ясна не сказали ни слова. Целых два дня прошло в мрачном молчании. На третий, с тяжелым сердцем, Ненад тайком от Ясны все-таки побежал к куму. Ненаду не пришлось входить и расспрашивать его старую служанку: еще с угла он увидел, что в его домике открыты окна; в одном из них стояла молодая красивая белокурая женщина, значит, кум в Белграде и не один. Смущенный Ненад вернулся домой. Ясна, грустная, убирала комнату. Ненад долго не мог решить: сказать или не говорить. Но если жаль было Ясну, то не менее жаль было и себя, своих обманутых надежд, подарков из Франции, напрасной радости ожидания.

— Ясна… — сказал он, наконец, быстро потупившись, когда она посмотрела на него своими светлыми, живыми и красивыми глазами. — Кум приехал. Он не один.

— Знаю, сынок.

У него сжалось сердце. Больше они ни словом не обмолвились об этом. Он заплакал и выбежал из комнаты, чтобы не видеть, как плачет Ясна. Стал реже бывать дома. Бродил по улицам. Следовал за процессиями. Распевал с ребятами патриотические песни. Бродил с ними вокруг лагерей — солдаты разрешали им покататься верхом на ослах и мулах. Забегал к товарищам посмотреть, что им привезли их отцы. Но все это было чуждо ему, не задевало за живое. Чужое освобождение. Чужая радость. И все-таки в толпе, увлеченный общим неистовством, как и сейчас, когда он стоял, прижавшись к столбу напротив дворца регента, и выкрикивал те же слова, что раздавались вокруг него, он начинал верить, что первое чувство горечи пройдет и наступит великое, прекрасное и радостное: свобода, какие-то значительные дела, великое равенство; свобода найдет свое выражение в чем-то особенном и неизведанном.

Уже во второй раз во дворец входили господа в парадном одеянии. Их появление сопровождалось бурными возгласами одобрения и рукоплесканиями — над толпой взметнулись руки с цилиндрами: господа благодарили. Потом снова тянулось время, толпа шумела, топталась на месте, гудела, всячески стараясь умерить свое нетерпение. Молодые люди забавлялись с девушками, на дворце и других домах ветер с шумом развевал флаги, моросило, то тут, то там в воздух фонтаном вздымались возгласы, все было в движении и все оставалось на месте. Все ждали. За этими высокими окнами, за задернутыми кружевными занавесями решалась судьба государства, завершался один исторический период и начинался другой. Так писали в газетах. Так думали все эти люди, собравшиеся под серым декабрьским небом на площади, сопротивляясь порывам ветра, окруженные разрушенными домами. Так думал и охрипший от крика Ненад, уцепившийся за свой столб.

Вдруг по толпе словно ток пробежал. Все насторожились: в одном из окон заколыхалась белая кружевная занавеска. Появилась рука в белой перчатке, и занавеси раздвинулись, окно открылось… Толпа взвыла от радости, сплошь открытые рты, простертые руки: в окне стоял молодой человек, бритый, в пенсне, во фраке, с красной лентой на груди; за ним теснились разные люди; в полумраке комнаты белели их крахмальные рубашки, сверкали ордена на фраках. Регент стоял и смотрел, и лицо его выделялось белым пятном в темной раме открытого окна. Ненад видел его очень хорошо, но недостаточно четко; издали его фигура на фоне большого окна казалась незначительной, маленькой. На таком дальнем расстоянии он казался недосягаемым. Среди шума регент поднял руку. И в тот же миг из сотен уст раздалось: «Тсс», «тише», «тсс» — регент хотел говорить. Долго еще толпа колыхалась и гудела, а потом наступила полнейшая тишина, которую не могли нарушить отдаленные крики людей, стоявших у гостиницы «Москва». Регент, очевидно, говорил; там, где стоял Ненад, ничего не было слышно. Потом, очевидно, он перестал говорить, потому что снова послышались возгласы. Кричали: «Живео король», «Живео регент», «Да здравствует объединение!»{28}, «Да здравствуют братья хорваты», «Да здравствуют братья словенцы», «Да здравствуют братья из Воеводины!» — и опять все сначала. И как-то незаметно эти крики переходили в песню, песня — в гимн, и вдруг из нескольких тысяч грудей, нестройно, то опережая мелодию, то отставая от нее, полился старый сербский гимн, строгий и торжественный, как молитва. Головы под изморосью обнажились, все эти тысячи людей в ту минуту были слиты воедино, и Ненад дышал с ними заодно, захлебываясь, волнуясь, замирая в экстазе. И вдруг в разгар этого восторга, этого мистического энтузиазма кто-то двинул Ненада по затылку. Шапка, которую он забыл снять, слетела.

— Шапку! — орал какой-то человек сзади него.

— Шапки! — стали кричать и другие.

Ненад успел подхватить свою шапку и, весь красный от полученного удара, оглянулся: за ним, обросший черной бородой, длинноволосый, в какой-то полувоенной фуражке с сербской кокардой, подняв руку над головой, стоял Драгутин — Карл Шуневич. Не обращая больше внимания на свою жертву, он орал во весь свой бычий голос, покрывая окружающий шум и гам:

Сохрани нам, боже правый,

Сербский трон и наш народ!

Ненада обуял гнев. Энтузиазм его мигом пропал. Он вскрикнул, готовый подскочить и выцарапать глаза этому человеку. Но толпа уже вовлекла его в свой водоворот и понесла.

— Скотина, скотина! — орал Ненад. — Изменник, подлец!

Однако в общем могучем хоре никто не мог услышать слабый голос Ненада. Толпа теперь двигалась все скорее, унося Ненада в одну сторону, а Шуневича в другую. Сквозь слезы стыда и гнева Ненад долго еще видел высокую фигуру этого человека с поднятой рукой, в которой он держал шапку и размахивал ею в такт своим «живео» и «ура».

Когда толпа донесла Ненада до Дворской улицы и выкинула его из своих рядов, он уже не плакал и не кричал, но всем своим существом ощущал горечь обмана. Он понуро шагал вдоль домов, без шапки, засунув руки в карманы разорванной куртки. Шел не торопясь, не слыша праздничного ликования, гремевшего вдали. У него было такое ощущение, будто все лицо его в синяках и в крови и нет сил стереть ее.

Книга вторая