Скотный двор. Эссе — страница 36 из 37

Относительно характера Толстого, так же как и характера Ганди, всегда существовало некое сомнение. Вопреки некоторым утверждениям, он не был вульгарным ханжой и мог бы, наверное, подвергнуть себя еще бо́льшим лишениям, если бы не препятствовали на каждом шагу окружающие, в особенности жена. Но, с другой стороны, смотреть на таких людей, как Толстой, глазами их учеников опасно. Не исключено и даже вполне вероятно, что они всего лишь сменили одну форму эгоизма на другую. Толстой пренебрег богатством, славой, своим положением в обществе, отверг насилие в любой форме и готов был за это страдать; однако трудно поверить, что он отверг принцип принуждения или, по крайней мере, избавился от желания принуждать других. Есть семьи, где отец говорит ребенку: «Еще раз так сделаешь – надеру уши», а мать со слезами на глазах берет ребенка на руки и нежно шепчет: «Маленький, хорошо ли так огорчать мамочку?». И кто докажет, что во втором методе меньше тиранства, чем в первом? Различие, которое на самом деле важно, – не между насилием и ненасилием, а между жаждой власти и ее отсутствием. Есть люди, убежденные в том, что армия и полиция – зло, и, однако же, настроенные более нетерпимо и инквизиторски, чем обыкновенный человек, который считает, что в некоторых обстоятельствах насилие необходимо. Они не скажут человеку: «Делай то-то и то-то, иначе отправишься в тюрьму», но влезут, если смогут, в его сознание и станут диктовать ему мысли самым дотошным образом. Такие идеологии, как пацифизм и анархизм, подразумевающие, на первый взгляд, полное отрицание силы или власти, как раз благоприятствуют развитию подобных наклонностей. Ибо, если вы избрали идеологию, которая как будто чужда обычной политической грязи, идеологию, не сулящую вам никаких материальных выгод, – ясно же, что за вами правда? И чем больше вы правы, тем естественнее затолкать эту правду во всех остальных.

Если верить тому, что говорит в своей статье Толстой, он никогда не мог увидеть никаких достоинств в Шекспире и всегда изумлялся, что его коллеги-писатели Тургенев, Фет и другие думают иначе. Можно не сомневаться, что в свои нераскаянные годы он заключил бы так: «Вы любите Шекспира, а я – нет. И кончим на этом». Позже, когда представление о том, что человечество не стрижено под одну гребенку, Толстой утратил, он стал воспринимать произведения Шекспира как нечто опасное для себя. Чем больше удовольствия получают люди от Шекспира, тем меньше они будут слушать Толстого. А значит, никому не должно быть позволено наслаждаться Шекспиром, как не должно быть позволено пить спиртное и курить табак. Правда, мешать им силой Толстой не станет. Он не требует, чтобы полиция изъяла все экземпляры сочинений Шекспира. Но он Шекспира опорочит, если сможет. Он постарается внедриться в сознание каждого поклонника Шекспира и испортить ему удовольствие любым способом, какой только придет в голову, в том числе – как я показал, излагая его статью, – доводами, противоречащими друг другу и даже не вполне честными.

Но самое удивительное, в конечном счете, – насколько это все неважно. Как я уже сказал, опровергнуть критику Толстого нельзя, во всяком случае, по главным пунктам. Нет аргумента, способного защитить стихотворение. Оно защищает себя тем, что продолжает жить; в противном случае оно беззащитно. И если это мерило верно, я думаю, что вердикт Шекспиру будет: «не виновен». Как и всякий другой писатель, Шекспир рано или поздно будет забыт, но вряд ли когда-нибудь ему предъявят более тяжелое обвинение. Толстой был, наверное, самым прославленным литератором своего времени и, определенно, не самым слабым критиком. Он обрушил на Шекспира всю свою обличительную мощь, как дредноут, громыхнувший залпом из всех орудий. И каков результат? Сорок лет спустя Шекспир все еще с нами, нисколько не поврежденный, а от попытки уничтожить его ничего не осталось, кроме пожелтевших страниц статьи, которая вряд ли кем прочитана и забылась бы совсем, не будь Толстой еще и автором «Войны и мира» и «Анны Карениной».

Март 1947 г.

Некоторые соображения по поводу серой жабы

Еще до появления ласточки и желтого нарцисса и вслед за первым подснежником серая жаба по-своему приветствует весну, выбравшись из лунки в земле, где она пролежала с осени, и во всю прыть доскакав до ближайшей более-менее приемлемой лужи. Что-то – то ли какие-то колебания земли, а может, просто поднявшаяся на несколько градусов температура – подсказало ей, что пора просыпаться, хотя встречаются экземпляры, проводящие целый год в мертвой спячке, – я не один раз собственными руками откапывал такую, живую и здоровую, посреди лета.

Весной, после долгого недоедания, серая жаба отмечена печатью высокой духовности, как строгий адепт англокатолической веры в конце Великого поста. Движения ее апатичны, но исполнены значения, вся она такая усохшая, зато глаза по контрасту неправдоподобно огромные. И ты вдруг впервые осознаешь, что из всех живых существ именно у нее, у жабы, самые прекрасные глаза. Настоящее золото или, точнее, позолоченные полудрагоценные камни из тех, что встречаются на кольце с печаткой и, кажется, называются хризобериллы.

В первые дни в воде жаба концентрирует все свое внимание на том, чтобы восстановить силы, поедая маленьких насекомых. А обретя привычный облик, вступает в фазу повышенной сексуальности. У нее, во всяком случае у самца, одно желание: обхватить что придется своими лапками, и если вы дадите ему палочку или даже палец, он сожмет его с неожиданной силой и далеко не сразу сообразит, что это не самочка. Нередко можно натолкнуться на бесформенную массу из десяти-двадцати жаб, вцепившихся друг в дружку, не различая пола, и вся эта масса постоянно переворачивается. Но мало-помалу они разбиваются на пары, и самец оседлывает самку. Теперь их можно различить: самец поменьше, потемнее и сидит сверху, крепко обняв самку за шею. Через день-другой среди камышей начинают виться длинные нити икры, которые потом пропадают. Пройдет еще несколько недель – глядь, а вода уже кишит крошечными головастиками, которые растут на глазах, обзаводятся задними лапками, затем передними, избавляются от хвостиков, и к середине лета новое поколение жаб, меньше ногтя большого пальца, но совершенных во всех отношениях, выползает из воды, чтобы начать все сначала.

Я упомянул об икрометании, так как это явление весны меня особенно привлекает и поскольку жаба, в отличие от жаворонка и первоцвета, никогда не превозносилась поэтами. Но я отдаю себе отчет в том, что рептилии и амфибии нравятся немногим, и вовсе не хочу сказать, мол, чтобы насладиться весной, надо непременно интересоваться жабами. Есть еще крокус, дрозд-деряба, кукушка, тёрн, да мало ли. Я к тому, что прелести весны доступны каждому и даются нам даром. Даже на самой убогой улице приход весны, так или иначе, даст о себе знать хотя бы проблеском синевы меж городских труб или ростком бузины, пробившимся на пустыре. Удивительно, как природа выживает полулегально в самом сердце Лондона. Я видел пустельгу, пролетающую над газовым заводом в Дептфорде, и слышал первоклассное исполнение черного дрозда посреди Юстонского шоссе. Сотни тысяч, если не миллионы птиц приютились в радиусе четырех миль, и душу греет мысль, что они не отдают и полпенса в качестве арендной платы.

Даже узкие и мрачные улицы вокруг Банка Англии не сумели совсем отгородиться от весны. Она просачивается повсюду, подобно новейшим отравляющим газам, которым никакие фильтры не помеха. О ней обычно говорят как о «чуде», и в последние пять-шесть лет эта заезженная фигура речи обрела новый смысл. После суровых последних зим приход весны и вправду кажется чудом, ибо как-то все труднее и труднее верится в такую перспективу. Каждый февраль, начиная с сорокового года, я убеждал себя, что на этот раз зима никогда не кончится. Но Персефона, как серая жаба, снова воскресает примерно в одно и то же время. Вдруг, ближе к концу марта, происходит чудо, и убитая лачуга, в которой я живу, преображается. На площади закопченные бирючины оделись яркой зеленью, уплотнились листья на каштанах, повылезали нарциссы, набухли почки у желтофиолей, накидка у полицейского приобрела неожиданно приятный оттенок голубого, торговец рыбой встречает покупателей улыбкой, и даже воробьи, надышавшись благоухающим воздухом и отважившись искупаться в луже впервые с конца сентября, демонстрируют новую расцветку.

Что дурного в том, чтобы радоваться весне и вообще сменам времен года? А если заострить, достойны ли политического осуждения слова о том, что жизнь хороша уже песнями дрозда и желтизной осеннего вяза или чем-то еще, не стоящим денег и лишенным, по выражению издателей левых газет, «классового подхода», в то время как мы стенаем или по крайней мере должны стенать под гнетом капиталистической системы? Многие, вне всякого сомнения, рассуждают именно так. Знаю по опыту, что любой реверанс в моей статье в сторону «Природы» вызовет поток ругательных писем с упором на «сентиментальность» автора, хотя на самом деле там замешаны две идеи. Первая: всякое наслаждение радостями жизни поощряет своего рода политическую апатию. Считается, что человек должен проявлять недовольство и всем нам следует умножать наши потребности, вместо того чтобы просто получать удовольствие от того, что мы имеем. Вторая: мы живем в век автоматизации, и нелюбовь к механизмам или желание ограничить их господство являются свидетельством отсталости и реакционности и выглядят несколько смешно. Часто это подкрепляют утверждением, что любовь к природе – это слабая струнка городских жителей, не имеющих представления, что такое настоящая природа. А тот, кто имеет дело с землей, рассуждают они, землю не любит и не проявляет никакого интереса к птичкам и цветочкам, разве что в чисто утилитарном смысле. Чтобы восхищаться деревней, надо жить в городе и изредка, в теплое время года, совершать туда короткое паломничество на выходные.

Последняя идея, очевидно, не выдерживает никакой критики. К примеру, средневековая литература, включая народные баллады, полна почти георгианского восторга перед природой, а искусство земледельческих цивилизаций вроде китайской или японской сосредоточено исключительно на деревьях, птицах, цветах, гора