Несмотря на мое убеждение, что биологические исследовательские лаборатории находились не здесь, воздухонепроницаемая камера была предназначена для того, чтобы ни в яйцевидную комнату, ни из нее не просочились бактерии, споры, пыль и другие загрязняющие вещества. Возможно, персонал, входивший и выходивший из этого святилища, обрабатывали сильными струями стерилизующего раствора и убивали микробов ультрафиолетовым излучением.
Однако у меня сложилось впечатление, что в яйцевидной комнате было избыточное давление и что переходной герметичный модуль служил той же цели, что и водонепроницаемая судовая переборка. Впрочем, он мог выполнять функции декомпрессионной камеры, которая используется для предотвращения у водолазов кессонной болезни.
Как бы там ни было, а переходной модуль был сделан для того, чтобы не пропустить что-то в яйцевидную комнату… или наружу.
Зайдя в модуль вместе с Бобби, я направил луч на приподнятый порог внутреннего проема и провел им по косяку, пытаясь определить толщину стен центрального овоида. Полтора метра армированного железобетона. Проход больше напоминал тоннель.
Бобби тихонько присвистнул.
— Настоящий бункер.
— Можешь не сомневаться, это фильтр. Он что-то задерживал.
— Что, например?
Я пожал плечами.
— Иногда для меня здесь оставляли подарки.
— Подарки? Так ты здесь нашел свою бейсболку? «Загадочный поезд»?
— Да. Она лежала на полу, в самом центре яйцевидной комнаты. Не думаю, что я нашел ее случайно. Ее оставили здесь нарочно, а это совсем другое дело. В следующий раз кто-то оставил в воздухонепроницаемой камере фотографию моей матери.
— В воздухонепроницаемой камере?
— А что, разве не похоже?
Я кивнул.
— Так кто же оставил фото?
— Не знаю. Но со мной всегда был Орсон, и он тоже не почуял того, кто вошел сюда следом за нами.
— А уж у него нос дай боже.
Бобби осторожно осветил первый круглый турникет и коридор, который мы только что миновали. Тот был по-прежнему пустынным.
Я прошел через внутренний проем (вернее, тоннель) пригнувшись, потому что в полный рост его мог бы преодолеть лишь коротышка не выше полутора метров.
Бобби пролез в яйцевидную комнату следом за мной, и я впервые за семнадцать лет нашей дружбы увидел его в священном трепете. Он медленно повернулся, осветил стены и попытался что-то сказать, но не смог произнести ни звука.
Этот овоид имел тридцать шесть метров в длину, чуть меньше восемнадцати в самом широком месте и сужался с обоих концов. Стены, потолок и пол искривлялись так плавно, что складывалось полное впечатление, будто ты находишься в пустой скорлупе гигантского яйца.
Все поверхности были покрыты молочно-золотистым прозрачным веществом, толщина которого, судя по проему, составляла около семи-восьми сантиметров и так крепко соединялась с бетоном, что не было видно шва.
Свет наших фонарей отражался от тщательно отполированного покрытия и одновременно проникал в этот экзотический материал, колебался и подрагивал в его глубине, вызывая вихри искрящейся золотистой пыли и поддерживая на весу крошечные галактики. Вещество обладало сильной отражательной способностью, но свет не дробился в нем, как в хрустальной линзе; наоборот, он образовывал яркие маслянистые потоки, теплые и чувственные, как пламя свеч, колеблемое ветром и распространяющееся по всей плотной, блестящей поверхности покрытия, создавая впечатление жидкости, текшей от нас в дальние темные углы комнаты. Там свет рассыпался яркими молниями, за которыми следует раскат грома. Я поглядел на пол, уверенный, что стою в озере бледно-янтарного масла.
Очарованный неземной красотой этого зрелища, Бобби шагнул в комнату.
Хотя этот блистающий материал казался скользким, как мокрый фарфор, скользким он не был. Наоборот, временами (но не всегда) пол льнул к нашим ногам, словно глина, и притягивал их, как магнит притягивает железо.
— Стукни по нему, — негромко сказал я.
Эти слова отразились от стен, потолка, пола и вернулись ко мне в уши с разных сторон.
Бобби недоуменно замигал.
— Давай. Вперед. Стволом ружья, — подсказал я. — Стукни!
— Это же стекло, — возразил Бобби.
— Если и стекло, то небьющееся.
Он неохотно ткнул дулом ружья в пол.
Раздался тихий звон, возникший одновременно во всех углах огромного помещения. Затем он ослабел, сменившись многозначительной тишиной, как будто колокола возвестили о наступлении великого праздника или прибытии очень важной персоны.
— Сильнее, — сказал я.
Когда он снова стукнул об пол стальным стволом, звон прозвучал громче, словно в трубе органа: гармонично, чарующе и в то же время странно, как музыка с другого конца Вселенной.
Едва звук умолк, снова сменившись напряженной тишиной, Бобби присел на корточки и погладил ладонью то место, которого коснулось дуло.
— Не раскололось.
Я сказал:
— Можешь молотить по нему кувалдой, скрести ножом, царапать острием — на нем не останется ни царапинки.
— Ты делал все это?
— Даже сверлил ручной дрелью.
— Ты разрушитель.
— Это у нас семейное.
Прижав ладонь к разным местам пола, Бобби пробормотал:
— Он слегка теплый.
Бетонные здания Форт-Уиверна даже жаркими летними ночами были холодны, как пещеры, и могли бы служить винными погребами; холод пронизывал тебя тем сильнее, чем больше ты боялся здешних мест. Все другие поверхности в этих подвалах, за исключением овальной комнаты, были ледяными на ощупь.
— Пол всегда теплый, — сказал я, — но в комнате холодно, как будто тепло не распространяется по воздуху. Непонятно, как этот материал может хранить тепло через восемнадцать месяцев после закрытия базы.
— Ты же сам чувствуешь… в этом есть энергия.
— Здесь нет ни электричества, ни газа. Ни труб отопления, ни котельных, ни генераторов, ни машин. Все увезено.
Бобби поднялся с корточек и прошел дальше, освещая фонарем пол, стены и потолок.
Однако, несмотря на два фонаря и необычно высокую отражательную способность материала, в комнате царили тени. В искривленных поверхностях плавали пунктиры, лепестки, гирлянды и булавочные головки, напоминавшие светлячков. Они были по преимуществу золотыми и желтыми, но попадались красные, а в дальних углах даже сапфировые. Это было похоже на фейерверк, слизываемый и поглощаемый ночным небом, ошеломляющий, но не рассеивающий темноту.
Бобби задумчиво сказал:
— Она большая, как концертный зал.
— Не совсем. Она кажется больше, чем есть на самом деле, потому что все поверхности искривляются.
Едва я вымолвил эти слова, как в помещении изменилась акустика. Эхо моих слов превратилось в шепот и быстро угасло, да и мой голос утратил громкость. Казалось, воздух уплотнился и стал передавать звук хуже, чем раньше.
— Что случилось? — спросил Бобби. Его голос тоже прозвучал сдавленно и глухо, как в трубке испорченного телефона.
— Не знаю, — хотя я едва не кричал, звук оставался тусклым и таким же громким, как если бы я говорил нормально.
Я бы решил, что повышение плотности воздуха — плод моего воображения, если бы не почувствовал, что стало трудно дышать. Удушья не было, но мне приходилось делать усилие, чтобы втягивать в себя воздух и выдыхать его. С каждым вдохом я делал инстинктивное глотательное движение; воздух напоминал жидкость, и нужно было проталкивать его внутрь. Он скользил по горлу, как глоток холодной воды. Каждый вдох давался с трудом, словно легкие наполнялись не газом, а жидкостью. Закончив вдох, я чувствовал жгучее желание избавиться от этого воздуха, извергнуть его, как будто я тонул. А выдыхал я с таким звуком, словно полоскал горло.
Давление.
Несмотря на растущий страх, голова у меня работала достаточно ясно, и я понял, что никакой алхимик не превращал газ в жидкость, а просто неожиданно увеличилось давление, как будто слой земной атмосферы удвоился, утроился и начал жать на нас так, что затрещали кости. Барабанные перепонки вибрировали, в лобных пазухах пульсировала кровь, призрачные пальцы выдавливали глазные яблоки и зажимали ноздри после каждого выдоха.
У меня задрожали, а затем подогнулись колени. Плечи ссутулились под невидимым грузом. Руки повисли по швам, как плети. Фонарик выпал из пальцев, упал на пол и беззвучно закрутился на месте, потому что я больше не слышал никаких звуков, даже стука собственного сердца.
И тут все кончилось.
Давление снова пришло в норму.
Я со свистом втянул в себя воздух. Бобби сделал то же самое.
Он тоже уронил фонарь, но ружье держал мертвой хваткой.
— Дерьмо! — выпалил он.
— Ага.
— Дерьмо.
— Ага.
— Что это было?
— Не знаю.
— Такое уже бывало?
— Нет.
— Дерьмо.
— Ага, — сказал я, радуясь тому, что могу наполнить легкие.
Хотя наши фонари лежали на полу, количество римских свеч, катящихся колес, серпантинов, шутих и световых спиралей на полу и стенах не уменьшалось.
— Эта хреновина не отключена, — сказал Бобби.
— Отключена. Ты сам видел.
— В Уиверне все не такое, каким кажется, — процитировал меня Бобби.
— Каждая комната и коридор, которые мы прошли, ободраны и обесточены.
— А два этажа над нами?
— Голые стены.
— А внизу ничего нет?
— Нет.
— Там что-то есть.
— Если бы было, я бы нашел.
Мы подняли фонари, и когда лучи двинулись вдоль стен и пола, извержение света в стекловидной поверхности утроилось — нет, учетверилось, пока не стало гневным и яростным. Должно быть, настало четвертое июля: вокруг летали воздушные шары с яркими лентами, в воздухе взрывались ракеты и хлопушки; били фонтаны; все это было беззвучно, но до ужаса реально и так походило на праздник Дня независимости, что мы ощущали запах селитры, серы и угля, слышали марш Джона Филиппа Соузы и чувствовали вкус горячих сосисок с горчицей и жареным луком.
Бобби сказал:
— Еще не кончилось.
— С чего ты взял?