Скованный ночью — страница 41 из 75

и. Однако через несколько минут заговорили о наших любимых итальянских соусах. Едва не победил песто с орехами, но в конце концов мы сошлись на марсале, а затем снова умолкли.

Едва я решил, что Саша задремала, как она сказала:

— Ты плохо знаешь меня, Снеговик.

— Я знаю твое сердце. Этого достаточно.

— Я никогда не рассказывала тебе о своей семье, о своем прошлом, кем я была и что делала до того, как пришла в «Кей-Бей».

— Хочешь рассказать это сейчас?

— Нет.

— Вот и хорошо. А то у меня нет сил.

— Неандерталец.

— А ты кроманьонец. Именно этим и объясняется твое превосходство.

Она помолчала и ответила:

— Может быть, я никогда не расскажу тебе о своем прошлом.

— Даже завтра?

— Ты действительно не хочешь этого знать?

Я сказал:

— Я люблю тебя такой, какая ты есть. И уверен, что любил бы тебя такой, какой ты была. Но мне нравится то, чем я владею сейчас.

— Ты относишься к людям без предубеждения.

— Я праведник.

— Я серьезно.

— Я тоже. Праведник и есть.

— Задница.

— Нехорошо так говорить о праведниках.

— Ты единственный человек из всех, кого я знаю, кто судит людей только по их поступкам и прощает их, когда они исправляются.

— Ну да. Нас таких двое. Я и Иисус.

— Неандерталец.

— Осторожнее, — предупредил я. — Можно навлечь на себя кару небесную. Огненные стрелы. Кипящую смолу. Чуму на всю эту местность. Дождь из лягушек. Геморрой.

— Я смущаю тебя, да? — спросила она.

— Да, Мо, смущаешь.

— Крис, все, о чем я говорю, составляет твою особенность. Именно это отличает тебя от других. Не ХР.

Я молчал.

Она сказала:

— Ты изо всех сил ищешь реплику, которая заставит меня снова сказать тебе «задница».

— Или хотя бы «неандерталец».

— Это тоже твоя особенность. Спокойной ночи.

Она выпустила мою руку и легла на бок.

— Я люблю тебя, Саша.

— А я тебя, Снеговик.

Несмотря на темные маркизы и плотно закрытые шторы, края окон окаймляли полоски слабого света. Даже это пасмурное утро было прекрасно. Мне до ужаса хотелось выйти наружу, встать, поднять лицо к небу и начать разглядывать облачные фигуры и животных. Хотелось стать свободным.

Я сказал:

— Гуделл…

— М-мм?

— Твое прошлое.

— Да?

— Ты ведь не состояла в банде, правда?

— Задница.

Я облегченно вздохнул и закрыл глаза.

Тревога за Орсона и троих пропавших детей должна была лишить меня сна, но я уснул сном праведника или тупого неандертальца.

Когда четыре часа спустя я вернулся, Саши в постели не было. Я оделся и пошел ее искать.

К двери холодильника была магнитом прикреплена записка: «Ушла по делу. Скоро вернусь. Ради бога, не ешь на завтрак сырные энчиладас. Возьми хлопья с отрубями. Мо».

Пока сырные энчиладас разогревались в духовке, я прошел в столовую, которая теперь стала музыкальной студией Саши, так как ели мы на кухне. Обеденный стол, стулья и другую мебель мы перенесли в гараж, и в столовой разместились ее электронная клавиатура, синтезатор, подставка с саксофоном, кларнет, флейта, две гитары (одна электронная, другая акустическая), виолончель с табуретом, музыкальный центр и столик для записи нот.

Кроме того, мы переоборудовали кабинет на первом этаже в гимнастический зал. Вдоль стен расположились велотренажер, тренажер для гребли, гантели, а в центре лежал мат. Саша всерьез увлекалась гомеопатией, поэтому полки были уставлены тщательно рассортированными пузырьками с витаминами, минералами, травами, а также, насколько я знаю, толченым крылом летучей мыши, маслом из жабьего глаза и мармеладом из печени игуаны.

Ее впечатляющая библиотека занимала в прежнем доме всю столовую. Здесь же Сашины книги заполонили весь дом.

У нее было множество увлечений: кулинария, музыка, аэробика, книги и я. Вернее, я знал только о них. Я никогда не спрашивал, какое из увлечений является для нее главным. Не потому, что боялся оказаться на пятом месте из пяти. Я был бы счастлив оказаться пятым и даже вообще попасть в список.

Я обошел столовую, потрогал гитары и виолончель, взял саксофон и сыграл несколько тактов из старого хита Гари Ю. С. Бонда «Квартет на троих». Саша учила меня играть. Не могу сказать, что я добился выдающихся успехов, но получалось неплохо.

Честно говоря, я взял сакс не для практики. Можете считать это романтичным или отталкивающим, но мне хотелось прикоснуться губами к тому месту, которого касались губы Саши.

На завтрак я съел три пышных сырных энчиладас и запил их ледяным пепси. Если я доживу до нарушения обмена веществ, то в один прекрасный день пожалею, что не признавал правил здорового питания и относился к еде как к развлечению. Но, слава богу, пока я нахожусь в том счастливом возрасте, когда никакие излишества не в состоянии испортить талию в семьдесят восемь сантиметров.

Поднявшись наверх в спальню для гостей, которая стала моим кабинетом, я сел за письменный стол и пару минут разглядывал фотографии отца и матери. Ее лицо сияло добротой и умом. Его — добротой и мудростью.

Я редко видел свое лицо при свете. Когда несколько раз я смотрелся в зеркало, то ничего не мог понять. Это угнетало меня. Как могут лица родителей сиять благородством, а мое оставаться загадкой?

Может быть, их отражения тоже казались им таинственными?

Я сомневался в этом.

Возможно, я находил утешение в том, что Саша любит меня — примерно так же, как кулинарию или даже аэробику. На равенство с книгами или музыкой я не претендовал. Хотя и надеялся.

В моем кабинете среди сотен томов поэзии и справочников (как моих собственных, так и отцовских) был толстый латинский словарь. Я посмотрел, как по-латыни «пиво».

Бобби сказал: «Carpe cerevisi». Лови пиво. Все было правильно.

Мы были друзьями, и я знал, что Бобби никогда не учился классической латыни. Следовательно, он положил меня на обе лопатки. То, что он посмеялся надо мной, было проявлением истинной дружбы.

Я закрыл словарь, отложил его в сторону и взял лежавший на столе экземпляр книги, в которой описал свою жизнь как жизнь ребенка, осужденного на вечную темноту. Эта книга была бестселлером четыре года назад, когда я думал, что знаю смысл жизни. Лишь потом до меня дошло, что беззаветная любовь матери и ее желание избавить сына от болезни сделали меня ребенком с плаката, посвященного Судному дню.

Я не открывал эту книгу два года. Она стояла на одной из полок за письменным столом. Должно быть, Саша брала ее и забыла поставить обратно.

Кроме того, на столе стояла декоративная жестяная коробка с портретами собак. В середине крышки красовались строки из стихотворения Элизабет Барретт Браунинг[26]:

«У моей собаки тьма

Доброты, любви, ума,

Как у человека.

Я клянусь ее любить,

Гладить, холить и хвалить

Присно и вовеки».

Эта коробочка была подарком моей матери, сделанным в тот день, когда она принесла домой Орсона. Я держал в ней собачье печенье, которое пес очень любил, и время от времени давал ему пару кусочков. Не в качестве поощрения за успехи в учебе (я ничему его не учил, потому что он в этом не нуждался), а просто чтобы сделать ему приятное.

Когда мать принесла Орсона, я не знал, что он особенный. Эта тайна раскрылась намного позже ее смерти. В ту ночь, когда умер отец. Вручая мне коробочку, ма сказала:

— Крис, я знаю, ты будешь его любить. Но когда ему понадобится — а понадобится непременно, — пожалей его. Его жизнь не менее трудна, чем твоя.

В то время я думал, что она хочет сказать этим только одно: животные испытывают страх и страдают в этом мире так же, как и мы, люди. Теперь я знаю, что в ее словах таился иной, более глубокий смысл.

Я потянулся к банке, собираясь взвесить ее и удостовериться, что Орсону хватит лакомств, чтобы отметить его триумфальное возвращение, но руки затряслись так сильно, что я не рискнул прикоснуться к ней.

Я сплел пальцы, уставился на побелевшие костяшки и понял, что сижу так же, как сидела Лилли Уинг, когда мы с Бобби вернулись из Уиверна.

Орсон. Джимми. Аарон. Энсон. Их имена жалили меня, как колючая проволока. Пропавшие мальчики.

Я ощущал себя ответственным за них. Это отчаянное чувство долга было бы совершенно необъяснимым, если бы я сам — несмотря на то, что мне повезло с родителями и друзьями, — не был пропавшим мальчиком, обреченным оставаться таковым, пока не настанет день, когда я смогу выйти из своей темноты в светлый мир, ждущий за ее пределами.

Я начинал терять терпение. Если речь шла о пешем туристе, севшей в горах авиетке или заблудившейся в море лодке, от заката до рассвета поиски обычно прекращались. У нас же все обстояло наоборот, не столько из-за моего ХР, сколько из-за необходимости собрать силы и действовать в обстановке строжайшей секретности. Сомневаюсь, что члены поисковых партий так же смотрят на часы каждые две минуты, кусают губы и изнывают от досады, дожидаясь первых проблесков рассвета. Я просмотрел дыру в циферблате, обгрыз кожу с губ и к тому времени, когда часы показали «12.45», едва не рехнулся.

За несколько минут до часа, когда от «едва» почти ничего не осталось, раздался звонок в дверь.

Я скатился по лестнице, держа в руке «глок», и сквозь один из витражей увидел стоявшего на крыльце Бобби. Он отвернулся от двери и смотрел на улицу, словно ожидая, что в одной из припаркованных машин может сидеть наряд полицейских, а проезжающий по улице седан окажется банкой с анчоусами.

Когда Бобби вошел в дом, я закрыл за ним дверь и сказал:

— Потрясная рубашка.

На гавайке были изображены красно-серый пляж вулканического происхождения и синие папоротники, выглядевшие особенно прохладными на фоне черного пуловера с длинными рукавами.

— Работа Иолани, — сказал я. — Пуговицы из скорлупы кокоса. 1955 год.