Скованный ночью — страница 42 из 75

Не обращая внимания на мою эрудицию, Бобби устремился на кухню и буркнул:

— Я снова виделся с Чарли Даем.

Кухня была освещена только прижавшимся к шторе пепельным лицом дня, часами с цифровой индикацией и двумя толстыми свечами, стоявшими на столе.

— Пропал еще один ребенок, — сказал Бобби.

Я снова ощутил дрожь в руках и положил «глок» на кухонный стол.

— Кто, когда?

Вынув бутылку «Горной росы» из холодильника, в котором обычная лампочка была заменена низковольтовой, выкрашенной в розовый цвет, Бобби выпалил:

— Венди Дульсинея!

— Ох… — только и вымолвил я. Других слов у меня не было.

Мать Венди, Мэри, на шесть лет старше меня; когда мне было тринадцать, родители платили ей за то, что она учила меня играть на фортепиано. Бедняжка потерпела сокрушительное фиаско. Тогда я лелеял мечту в один прекрасный день играть на рояле рок-н-роллы, как Джерри Ли Льюис, и барабанить по клавишам так, чтобы от них дым валил. В конце концов родители и Мэри пришли к выводу — и сумели убедить меня, — что я скорее научусь летать как птица, чем стану классным пианистом.

— Венди семь лет, — сказал Бобби. — Мэри везла ее в школу. Вывела машину на подъездную аллею. Потом вспомнила, что что-то забыла, и пошла в дом. Когда через две минуты она вернулась, машина исчезла. Вместе с Венди.

— И никто ничего не видел?

Бобби откупорил бутылку «Горной росы»; в этом напитке было достаточно сахара, чтобы вызвать кому у диабетика, а кофеина столько, что его хватило бы шоферу-дальнобойщику на пятьсот миль пути. Было видно, что мой друг вовсю готовится к трудному испытанию.

— Никто ничего не видел и не слышал, — подтвердил он. — Соседи словно оглохли и ослепли. Я начинаю думать, что происходящее вокруг более заразно, чем вирус твоей матери. Похоже, у нас здесь свирепствует инфекция под названием «ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу». Во всяком случае, копы нашли машину Мэри брошенной у «Девяти пальм».

«Девять пальм» — торговый центр, который после закрытия Форт-Уиверна лишился всех своих покупателей и миллиарда долларов, что питали экономику округа. Ныне окна «Девяти пальм» были выбиты, автостоянка заросла сорняками, пробившимися сквозь трещины в асфальте, шесть из девяти пальм, давших название этому месту, засохли, побурели, умерли и были брошены даже древесными крысами.

Торгово-промышленная палата часто называла Мунлайт-Бей «жемчужиной Центрального побережья». Город оставался красивым, очаровывал своей архитектурой и зелеными улицами, но следы ран, нанесенных закрытием Уиверна, были видны повсюду. Жемчужина сверкала уже не так, как раньше.

— Они обыскали все пустующие магазины, — сказал Бобби, — боясь, что обнаружат труп Венди, но его там не было.

— Она жива, — пробормотал я.

Бобби посмотрел на меня с жалостью.

— Все они живы, — не сдавался я. — Должны быть.

Сейчас во мне говорил не здравый смысл, а вера в чудо.

— Еще одна ворона, — сказал Бобби. — Мэри назвала ее черным дроздом. Рисунок лежал на заднем сиденье машины. Птица пикировала на жертву.

— А текст?

— «Джордж Дульсинея будет моим слугой в аду».

Мужа Мэри звали Фрэнк Дульсинея.

— Какой еще, к черту, Джордж?

— Дед Фрэнка. Он умер. Был судьей в верховном суде штата.

— Давно?

— Пятнадцать лет.

Я был раздосадован и сбит с толку.

— Если похищения совершаются из мести, какой смысл красть Венди, чтобы рассчитаться с человеком, которого уже пятнадцать лет как нет на свете? Прадед Венди умер задолго до ее рождения. Он никогда не видел ее. Разве можно получать удовлетворение от мести мертвому?

— Извращенец может. У него мозги набекрень, — сказал Бобби.

— Сомневаюсь.

— Или вороны — только прикрытие, чтобы заставить всех думать, будто это дело рук какого-то психа, а самим упечь детей в тайную лабораторию.

— «Может быть, может быть»… Слишком много «может быть», — проворчал я.

Он пожал плечами:

— Не требуй от меня невозможного. Я всего лишь серфер без царя в голове. Этот убийца, про которого ты говорил… Малый из новостей. Он оставлял таких ворон?

— Судя по тому, что я читал, нет.

— Разве серийные убийцы оставляют следы?

— Ага. Они называют это «подписью». Как факсимиле. Фирменный знак.

Я посмотрел на часы. До заката оставалось около пяти часов. Нужно было готовиться к возвращению в Уиверн. Но даже если подготовиться не удастся, мы поедем туда все равно.

Часть IIСтрана «Нигде»

Глава 18

Бобби налил себе вторую чашку «Горной росы» и сел на табурет виолончелиста, но не взял в руку смычок.

Кроме инструментов и стола для записи нот, в бывшей столовой имелся музыкальный центр с проигрывателем для компакт-дисков и архаичной магнитофонной декой. Точнее, дек было две, что позволяло Саше дублировать кассеты с собственными записями. Я включил центр; он освещал комнату не больше, чем пробивавшийся сквозь шторы солнечный свет.

Иногда Саша, придумав мелодию, была убеждена, что ненароком обокрала другого сочинителя. Дабы удостовериться, что ее музыка оригинальна, она часами прослушивала подозрительные произведения, пока не приходила к выводу, что новое творение создано исключительно благодаря ее собственному таланту.

Музыка — единственная область, где Сашу терзают беспочвенные сомнения. Кулинария, литературные вкусы, занятия любовью и все остальное получается у нее непринужденно, уверенно и подвергается лишь здоровой самокритике. Но в том, что касается сочинительства, она частенько ощущает себя заблудившимся ребенком; в такие минуты Саша становится настолько беззащитной, что хочется обнять ее и успокоить. Несмотря на то, что она злится и может огреть меня флейтой, линейкой или каким-нибудь другим музыкальным орудием ближнего боя.

Я подозреваю, что толика невротического поведения придает вкус любому увлечению, и исправно вношу в нашу связь свою лепту.

Я вставил в магнитофон кассету из конверта, найденного рядом с разложившимся трупом Лиланда Делакруа на кухне бунгало Мертвого Города, затем развернул стоявшее у стола кресло, сел и нажал на кнопку пульта дистанционного управления.

С полминуты слышалось только шипение пустой магнитной ленты. Затем раздался негромкий щелчок, отмечавший начало записи, и новое шипение. То было глубокое ритмичное дыхание человека (видимо, самого Делакруа), занимавшегося либо медитацией, либо ароматерапией.

Бобби сказал:

— Я надеялся услышать не дыхание, а разоблачение.

Звук был очень мирный, без малейшего следа страха, угрозы или какого-нибудь другого чувства. Но у меня встали дыбом волосы на голове, как будто кто-то действительно стоял сзади и дышал мне в затылок.

— Он пытается овладеть собой, — сказал я. — И дышит так специально.

Мгновение спустя моя версия подтвердилась. Дыхание стало прерывистым, потом бурным, а потом Делакруа зарыдал, задыхаясь от боли, издавая отчаянные вопли и судорожно всхлипывая в промежутках.

Хотя я не знал этого человека, у меня разрывалось сердце от жалости. К счастью, плач длился недолго: Делакруа выключил магнитофон.

Затем раздался еще один щелчок, запись началась снова, и хотя Делакруа сдерживался с трудом, он ухитрялся говорить. Его голос был таким хриплым от слез, что временами речь становилась невнятной. Тогда он умолкал и то ли глубоко дышал, то ли прикладывался к бутылке виски.

«Это предупреждение. Завещание. Мое завещание. Предупреждение миру. Не знаю, с чего начать. Начну с худшего. Они умерли. Это я убил их. Другого способа спасти их не было. Не было. Ты должен понять… Я убил их, потому что любил. Помоги мне господь. Я не мог позволить им страдать, не мог позволить, чтобы их использовали. Использовали. О боже, я не мог позволить, чтобы их использовали таким образом. Я не мог сделать ничего другого…»

Я вспомнил моментальные снимки, лежавшие рядом с трупом Делакруа. Маленькая щербатая девочка, похожая на эльфа. Мальчик в синем костюме и красном галстуке-бабочке. Симпатичная блондинка с соблазнительной улыбкой. Видимо, они и были теми, кого потребовалось убить, чтобы спасти.

«У всех нас появились эти симптомы. Мы обнаружили их в полдень, в воскресенье, и назавтра собирались ехать к врачу, но не сделали этого до сих пор. Небольшой жар. Озноб. И каждый раз этот трепет… странный трепет в груди… а иногда в животе, в диафрагме, потом в шее, вдоль позвоночника… может быть, пульсирующий нерв, или сердцебиение, или… несильный… еле заметный… еле заметный трепет, но такой… неприятный… и тошнота… невозможно есть…»

Делакруа снова сделал паузу, восстановил дыхание и глотнул какого-то напитка.

«Правда. Надо рассказать правду. Почему мы не могли поехать к врачу. Надо было обратиться к руководству проекта. Сообщить им, что это не кончилось. Я знал. Почему-то знал, что оно не кончится. Все мы чувствовали то же самое. И оно не было похоже на то, что мы испытывали прежде. О боже, я знал. Я слишком боялся, чтобы думать об этом, но знал. Я не понимал, как это случилось, но знал, что это вернется. Уиверн, Иисусе, опять Уиверн, после стольких месяцев. Морин укладывала Лиззи, положила ее в кровать, и вдруг Лиззи начала… она… начала плакать…»

Делакруа сделал еще один глоток и со стуком поставил стакан, когда тот опустел.

«Я был на кухне и слышал, что Лиззи… моя маленькая Лиззи так напугана, так плачет… побежал туда, в спальню. Она была… она… конвульсии… брыкалась и молотила воздух кулачками. Морин не могла удержать ее. Я думал… конвульсии… боялся, что она откусит себе язык. Я держал ее… держал внизу. Когда я открыл ей рот, Морин сложила носок… и хотела заткнуть ей рот, чтобы Лиззи не могла кусать себя. Но у нее во рту было что-то… не ее язык, а что-то живое, что-то сжимало ей горло, что-то живое! И тогда… тогда… она крепко зажмурилась… а потом… потом открыла глаза… и ее левый глаз стал ярко-красным… налился кровью… и в этом глазу тоже было что-то живое, что-то извивающееся…»