Скованный ночью — страница 55 из 75

— Я могу лишь веровать в Иисуса, — сказал священник.

По лицу отца Тома струились слезы, не менее горькие, чем уксус в губке, предложенной его страдающему спасителю.

— Я верую. Верую в милосердие Христа. Да, я верую. Я верую в милосердие Христа.

В его глазах пылал желтый свет.

Пылал.

Первой жертвой отца Тома стал я — то ли потому, что стоял между ним и дверью, то ли потому, что был сыном Глицинии Джейн Сноу. В конце концов, именно дело ее жизни, давшее нам такие чудеса, как Орсон и Мангоджерри, сделало возможным изменение левой руки священника. Хотя его человеческая часть верила в бессмертную душу и милосердие Христа, было вполне понятно, что другая, более темная часть сменила эту веру на жажду кровавой мести.

Независимо от того, кем он стал, отец Том оставался священником, а родители воспитали во мне уважение к духовным особам и жалость к людям, сходящим с ума от отчаяния. Уважение, жалость и двадцать восемь лет родительских наставлений заглушили мой инстинкт самосохранения (увы, увы, Дарвин!), и вместо того чтобы отбить яростную атаку отца Тома, я прикрыл руками лицо и попытался уклониться.

Он не был умелым драчуном и бросился вперед, как старшеклассник на спортплощадке, используя в качестве оружия свою массу. Отец Том врезался в меня с большей силой, чем можно было ожидать от священника, тем более иезуита.

Я отлетел и ударился о высокий шкаф. Одна из ручек больно впилась мне в спину чуть ниже левой лопатки.

Отец Том молотил меня правым кулаком, но я больше опасался его страшной левой. Я не знал, насколько остры ее волосатые кончики, но больше всего на свете не хотел, чтобы эта грязная клешня прикасалась ко мне. Грязная не в гигиеническом смысле. Такая же грязная, как раздвоенное копыто или голый розовый хвост дьявола.

Колотя меня, священник громко повторял свое религиозное кредо:

— Я верую в милосердие Христа, милосердие Христа, милосердие, я верую в милосердие Христа!

Его слюна брызгала мне в лицо, дыхание благоухало перечной мятой.

Это бесконечное пение не имело целью убедить меня или кого-нибудь еще, включая самого господа, в незыблемости его веры. Скорее наоборот, отец Том пытался убедить в этом самого себя, напомнить себе, что надежда есть, и испытать эту надежду, чтобы снова овладеть собой. Несмотря на дьявольский серный свет, горевший в его глазах, и стремление к убийству, вселившее неожиданную силу в это неумелое тело, я продолжал видеть в отце Томе беззащитного слугу божьего, который пытается справиться с поселившейся в нем яростью и найти способ вернуться к добру.

Бобби и Рузвельт с проклятиями схватили священника и попытались оттащить его. Но отец Том, вцепившись в меня, лягался и бил их локтями в живот и ребра.

Секунду назад он не умел драться, но быстро научился. Или эта борьба помогла прорваться наружу его новой сущности: дикой ярости, которая знает все способы убивать.

Я почувствовал, как что-то потянуло мой свитер, и понял, что это гнусный коготь. В ткань впились острые волосатые кончики клешней.

К горлу подступила тошнота. Я схватил священника за запястье и попытался удержать его. Плоть под моей ладонью оказалась странно горячей, сальной и отвратительной, как тело в последней стадии разложения. Местами она была омерзительно мягкой, местами загрубевшей.

До сих пор эта неожиданная схватка, несмотря на ожесточение, пробуждала во мне черный юмор. О таких драках позже со смехом вспоминают за кружкой пива на пляже. Раунд бокса с толстячком-священником в заставленной антиквариатом спальне. Но внезапно исход боя перестал казаться известным заранее, и мне стало не до юмора — ни до светлого, ни до черного.

Его запястье ничем не напоминало запястье скелета из кабинета биологии; оно скорее походило на то, что видит больной белой горячкой после десятой бутылки бурбона. Кисть развернулась так, как никогда не смогла бы сделать человеческая рука. Казалось, в нее вставлен шарнир. Клешня вцепилась в мои пальцы, заставив меня быстро отдернуть руку.

Хотя я чувствовал себя так, словно драка со священником длится целую вечность, давая мне моральное право вытатуировать его имя на обоих бицепсах, на самом деле наш поединок занял не больше полминуты, пока Рузвельт не оторвал от меня отца Элиота. Наш обычно чинный специалист по общению с животными пообщался с животным, обитавшим в иезуите, подняв его и отшвырнув в сторону так легко, словно тот был не тяжелее самой Смерти, которая, в конце концов, всего лишь скелет в саване.

Отец Том в развевающейся сутане пролетел по воздуху и плюхнулся на кровать, заставив пару самоубийц задергаться в посмертном экстазе. Пружины взвизгнули, священник упал на пол лицом вниз, но тут же с нечеловеческой ловкостью поднялся на ноги.

Служитель божий больше не распевал свое кредо, а скорее хрюкал, как кабан. Издавая странные сдавленные звуки ярости, он схватил стул с обивкой из ткани, расписанной нарциссами. Какое-то время казалось, что отец Том начнет крушить все подряд, но он швырнул стул в Рузвельта.

Рузвельт отвернулся как раз вовремя, чтобы стул угодил ему не в лицо, а в широкую спину.

Из телевизора несся медовый голос Элтона Джона, в сопровождении хора и симфонического оркестра певшего «Можешь ли ты любить сегодня вечером?».

Не успел стул врезаться в могучую спину Рузвельта, как отец Том метнул в Сашу банкеткой от трельяжа.

Она не сумела уклониться. Скамейка ударила ее в плечо и опрокинула на оттоманку.

Увидев, что попал в цель, одержимый священник начал швырять мебелью в меня, в Бобби, в Рузвельта, и хотя у него продолжали вырываться нечленораздельные звуки, он ухитрился произнести и несколько коротких, но знакомых слов. Эти слова, полные злобной радости, звучали в перерывах между атаками. За овальным ручным зеркалом в перламутровой оправе — «во имя Отца» — последовали тяжелая серебряная щетка для волос — «Сына», — несколько декоративных эмалевых шкатулок — «и Святого Духа!», — фарфоровая ваза для цветов, которая ударила Рузвельта в лицо с такой силой, что он рухнул, словно оглушенный кувалдой. Флакон для духов пролетел рядом с моей головой и разбился о громоздкий шкаф, наполнив спальню ароматом роз.

Мы с Бобби, ныряя, уклоняясь и прикрывая лица руками, бросились к Тому Элиоту. Сам не знаю зачем. Может быть, мы думали, что объединенными усилиями сумеем повалить его на пол и удержать несчастного безумца, пока к нему не вернется здравый смысл. Если у него еще оставался здравый смысл. Через секунду это стало внушать большие сомнения.

Когда у священника кончились стоявшие на трельяже боеприпасы, Бобби бросился вперед, на долю секунды опередив меня.

Но, вместо того чтобы отступить, отец Том сам метнулся навстречу, схватил Бобби и оторвал его от пола. Он больше не был отцом Томом, так как обладал сверхъестественной мощью и яростью бешеного быка. Священник пронесся через всю спальню, расшвыривая стулья, и впечатал, вмазал, всадил Бобби в угол с такой силой, что у моего друга должны были хрустнуть плечи. Бобби вскрикнул от боли, а Элиот вцепился когтями в его ребра, казалось, протыкая их насквозь.

Тут настала моя очередь. Я налетел на отца Тома сзади, обвил его шею сгибом правой руки и сделал «замок», взявшись за запястье кистью левой. Захват был удушающим. Я закинул ему голову, давя на кадык и пытаясь оттащить от Бобби.

О да, Бобби он бросил, но, вместо того чтобы упасть на колени и сдаться, отец Том, который не нуждался ни в воздухе, ни в кровоснабжении мозга, начал лягаться и бодать меня головой в лицо, пытаясь сбросить со своей спины.

Я слышал крик Саши, но не понимал слов, пока священник не предпринял четвертую попытку и действительно чуть не сбросил меня. Мой захват ослабел, отец Том ликующе зарычал, и тут я наконец услышал:

— Крис, в сторону! Крис! Отойди в сторону!

Чтобы выполнить эту просьбу, требовалось полное доверие, но я знал, что Саше можно доверять и в любви, и в смертельном бою, а потому ослабил удушающий захват и не успел сделать шаг в сторону, как священник сбросил меня.

Отец Том выпрямился во весь рост; казалось, он стал выше прежнего. Но я догадывался, что это иллюзия. Его дьявольский гнев был таким внезапным и таким бешеным, что между Элиотом и металлическим предметом должна была вспыхнуть вольтова дуга. Ярость сделала его великаном. В глазах иезуита горел столь яркий желтый свет, словно внутри его черепа было не новое превращающееся вещество, а ядерный реактор, от которого могла бы питаться новая Вселенная.

Я отступил, тяжело дыша, и как дурак начал искать пистолет, отобранный Мануэлем.

Саша держала подушку, как видно, выдернутую из-под головы самоубийцы. Это было таким же безумием, как и все остальное. Неужели она собирается задушить отца Тома или забить его до смерти мешком с гусиными перьями? Но когда Саша приказала ему повернуться спиной и сесть, я понял, что под подушкой скрывается «чифс-спешиал» 38-го калибра. Это должно было заглушить звук выстрела, если бы Саше действительно пришлось стрелять. Окна спальни выходили на улицу, и звук мог вызвать громкое эхо.

Можно было заранее сказать, что священник ее не услышит. К тому времени он был в состоянии слышать лишь то, что творилось у него внутри: рычащий ураган его «превращения».

Он открыл рот, оскалил зубы и испустил страшный вопль, за ним другой, страшнее первого. Затем последовали крики и жалобные стоны, которые выражали попеременно боль и удовольствие, отчаяние и радость, слепой гнев и угрызения совести, словно внутри этого измученного тела находилось множество душ.

Вместо того чтобы приказать отцу Тому замолчать, Саша начала читать заупокойную молитву. Может быть, она не хотела прибегать к оружию. Может быть, боялась, что его безумные вопли услышат на улице, что привлечет нежелательное внимание. Ее голос дрожал, из глаз лились слезы, но я знал, что Саша сможет довести дело до конца.

Отец Том с пеной на губах поднял руки, словно призывая на нас гром небесный, и вдруг затрясся всем телом, как в пляске святого Витта.