Нет, твоя главная проблема с Большими Деньгами была культурной, а точнее географической, корнями уходящей в твое детство, осененное высокими горами. И заключалась она в одном: в Колумбийском университете само существование Денег отрицалось. Финансовые вопросы интриговали и смущали твоих однокурсников (и даже некоторых профессоров) до такой степени, что ты засомневалась: а приходилось ли им вообще когда-либо задумываться о деньгах?
Тебе, дочери врача, было неприятно ощущать себя представительницей аппалачской бедноты среди купающихся в роскоши жителей Восточного побережья. Ребята из твоей школы – те, кто бросал учебу и шел работать на птицефабрику в ночную смену; те, кто попадался на удочку армейских рекрутеров, дежуривших за столиком в школьном коридоре; те, кто исчезал из школы, чтобы родить, спивался, подсаживался на наркотики, уходил в техникум, – никогда не выбрали бы тебя своим глашатаем. Однако ты все равно говорила от их имени, потому что пылала от негодования, когда студенты Колумбийского университета приписывали свои успехи трудолюбию и таланту, – да мало ли трудолюбивых и талантливых ребят в то время разносили кур гриль в забегаловках, мыли полы и потели в базовом лагере? Только теперь, впервые в жизни став бедной – точнее, человеком, которого окружающие считали бедным, – ты начала замечать эту несправедливость.
Пришло время поговорить и о детках из американских пригородов – особом народе с собственной культурой и субкультурами, человеческом виде, с которым общего у тебя столько же, сколько с дикими шимпанзе. В их родных кварталах было так много расслоений и разграничений, что дети, живущие в домах за миллион долларов, практически не встречались с детьми, живущими в домах за восемьсот тысяч долларов. Ты выросла в городке, представлявшем собой самодостаточный мирок, и совершенно не представляла, каково это – жить в районе-спутнике, примыкающем к мегаполису. Разграничение по уровню дохода стало для тебя новым понятием. И больше всего ты хотела донести до своих однокурсников, что за пределами богатых загородных поселков и городских кварталов, за оградами элитных школ (чьи названия тебе пришлось запомнить, чтобы ориентироваться во взаимоотношениях студентов, объединявшихся в группы со своими бывшими одноклассниками) есть мир, где большинство людей вообще не ходят в колледж, но вовсе не потому, что они ленивые или тупые. Люди в Аппалачии не умнее и не глупее прочих. Ты пыталась донести это до своих однокурсников и заранее знала, что ничего у тебя не получится. Из твоих рассказов они усваивали другое: на юге Аппалачии говорят со смешным акцентом, ездят в грузовичках с прицепами, едят оленину, сливочное печенье и пьют сладкий чай. Да, сейчас самое время признать: тебе не удалось показать новым знакомым всю удивительную и трагичную сложность своей культуры; вероятно, кто-то из твоих земляков справился бы с этим лучше, но мы никогда об этом не узнаем.
Вместе с тем сам факт, что тебя приняли в Колумбийский университет – а скорее всего, это произошло именно благодаря твоему происхождению, твоей географической и культурной идентичности, которую ты прозорливо обыграла в своем вступительном эссе, упомянув и молочных коров, и музыку кантри, – еще не означал, что ты легко акклиматизируешься в мире, где действуют совершенно иные культурные и финансовые законы. Система подставила тебя, вынудив стать живым подтверждением всех существующих у северо-восточной элиты предрассудков о сельском Юге.
Конечно, среди девятисот студентов твоего курса хотя бы несколько должны были оказаться бедными (не по меркам Колумбийского университета, а по-настоящему). Возможно, среди них даже нашлись бы твои земляки из Аппалачии. Но если эти студенты и существовали, ты с ними никогда не встречалась – вероятно, потому, что много работала и не посещала студенческие мероприятия. Впрочем, может, вы даже и встречались, но умалчивали о своем происхождении – из-за стыда или просто потому, что устали обсуждать табуированную тему Денег. За пределами университетского городка, на улицах Верхнего Манхэттена, тоже проживало достаточно бедных, и этим людям денег не хватало на жизнь, а не на обучение, их ситуация была гораздо сложнее и отчаяннее. Под окнами общежития ночами кричал бездомный. Он кричал, как раненый зверь, его вопли наводили ужас. Но ты вскоре научилась не обращать на него внимания, а к концу второго курса уже крепко спала под этот вой.
Выступления под фонограмму на ярмарках и в моллах начинались в четверг вечером и заканчивались вечером в воскресенье; вскоре ты стала работать каждые выходные, и до места почти всегда приходилось долго добираться: несколько часов ехать на машине или лететь на самолете. Времени на учебу и написание курсовых не оставалось: ты работала по семьдесят два часа подряд и на неделе тоже подрабатывала. Ты начала употреблять наркотики: сперва кофе и сигареты, а затем запрещенные вещества; ты использовала эти стимуляторы, чтобы с понедельника по четверг не валиться с ног от усталости, а продолжать работать и учиться. Дабы сэкономить, ты решила окончить университет на год раньше и с этой целью набрала много курсов. Наркотики стоили дорого, но без них ты не смогла бы держаться на ногах, а следовательно, зарабатывать.
Когда иссякли гранты, деньги, вырученные за продажу яйцеклетки, гонорары и максимальный студенческий займ, твои родители все-таки внесли оставшуюся плату за обучение («взаймы» – так они сказали). Но было уже слишком поздно: что-то внутри тебя надломилось. А может, это случилось еще в тренировочном лагере ВВС, или в ту ночь на Пенсильванском вокзале, которую ты провела с Роуз, или в клинике лечения бесплодия? Может, это произошло на седьмом или восьмом часу механической игры на скрипке? Или когда ты поняла, что слишком много дней подряд не спала, а работала и училась и твои нервная и сердечно-сосудистая системы взмолились о пощаде, твой организм потребовал отложить стимуляторы и просто лечь спать? Какой бы ни была причина, что-то внутри тебя сломалось, развалилось, лопнуло. Пх-х-х. Сбросило мягкую кожицу и ожесточилось. Слишком ожесточилось.
Вирджиния Вулф замечательно сказала о своих ощущениях, которые испытывала во времена лишений: «Боюсь, что нет нужды описывать, как тяжела была эта работа – вы знаете женщин, которые так жили, или как сложно было сводить конца с концами, – вы сами через это прошли. Но куда хуже яд, который отравляет меня до сих пор, – память о страхе и горечи, преследовавших меня тогда»[45].
В течение нескольких лет ты винила во всем родителей. Потом себя. Ты винила их и себя за приобретенную жесткость, за страх и горечь, хотя на самом деле не виноваты были ни они, ни ты. Просто и ты, и твои родители были абсолютными невежами во всем, что касалось Денег; это было для вас слишком сложно, слишком запутанно и нервно, да и очень уж высок был барьер, отделявший вас от другого, незнакомого мира, – шестисотметровая гора. Единственными проводниками в этом незнакомом мире стали для тебя любовь, удача и скрипичная музыка.
Композитор снова напомнил о том, что в зале сидят умирающие от рака; мы с Харриет тайком над ним посмеиваемся, но в общем-то он прав. Подавляющая часть нашей аудитории – люди пожилые, больные или выдержавшие самые суровые жизненные испытания. После концертов они подходят к Композитору, и тот выслушивает каждого. Даже если в зале сидят четыреста человек и это займет три часа, он все равно поговорит со всеми желающими. Некоторые провожают его до трейлера, словно надеясь, что он возьмет их в турне. Они рассказывают, что прошли курс химиотерапии, их сын погиб в автокатастрофе, а муж уже несколько месяцев лежит в больнице после инфаркта и только музыка Композитора помогает им держаться. Кто-то даже утверждает, что благодаря ей вылечился от рака, диабета, гипертонии. Композитор называет их «хардкорными фанатами».
Среди «хардкорных» есть и дети. Беседуя с ними, Композитор спрашивает, играют ли они на каком-либо музыкальном инструменте. Если играют, советует продолжать. Больше заниматься. Смотреть выступления великих классических музыкантов на Пи-би-эс. Хорошо учиться. Дети ведут себя так, как вела себя я, получая наставления от взрослых, – слушают в смущении и мотают на ус.
В отличие от посетителей ярмарок и торговых центров, зрители в залах никогда не сомневаются в том, что звук на концерте «живой», и не спрашивают: «А они в самом деле играют?» Если кто и подозревает, то, видимо, стыдится даже самому себе признаться в том, что только что высидел часовой «концерт» под фонограмму, – так стыдится, что нам ничего не говорит.
Однажды вечером я слышу беседу Композитора с женщиной, которая ждала целый час, чтобы к нему подойти. Она плачет: ее сына забрали в Ирак еще в самом начале войны.
Композитор долго сидит с ней, слушает, кивает. Завтра ее сына переводят в отряд особого подразделения, где тот будет работать врачом. Это еще более опасное задание.
– Я буду молиться, чтобы он вернулся живым и невредимым, – произносит Композитор тихо, с искренним беспокойством. Женщину успокаивает его присутствие. Она откидывает темные волосы с лица, и я вижу, что она больше не плачет.
– Я хочу, чтобы он вернулся уже сейчас, – говорит она. – Но он отказывается возвращаться, пока не закончит службу.
– Вам, наверное, очень тяжело.
– Ваша музыка помогает, правда. Она так успокаивает. Хоть несколько минут можно побыть в покое. Вы сегодня так замечательно выступили. Мне очень понравилось. Мне нужен был этот вечер.
– Спасибо, – отвечает Композитор, – благослови вас Бог.
И без тени неловкости он обнимает ее и долго держит в объятиях.
Одна из первых твоих подработок в Нью-Йорке (а их будет множество) – ассистент в продюсерской компании, организующей крупные концерты в Карнеги-холле. Среди прочего вы готовили «Скрипичный фестиваль» – благотворительный концерт, все средства от которого направляются на развитие Гарлемской скрипичной программы (о ней рассказывается в фильме «Музыка сердца» 1999 года с Мерил Стрип). Пока ребятки из Гарлема рвут д