всей Америке со скрипкой в выходные, а больше общаться с людьми и налаживать нужные связи.
Февраль 2003 года
– И куда нам идти? – кричит женщина полицейскому.
Конный полицейский загоняет ее, тебя и еще несколько сотен тысяч протестующих против войны в Ираке в крошечные, отгороженные веревками кармашки переулков у здания ООН. Марш был заранее запланирован, на него пришли около миллиона человек, но нью-йоркская полиция объявила его незаконным. Теперь стражи порядка скачут сквозь толпу на лошадях и размахивают дубинками. Море людей несет тебя с собой, но куда именно – непонятно: из-за невысокого роста тебе видны лишь плечи рядом идущих. Ты чувствуешь их ребра, они врезаются в тебя спереди и сзади. С каждым выдохом ты ощущаешь, как расширяется чья-то грудная клетка; лишь когда твой сосед выдыхает и его грудная клетка сжимается, ты можешь сделать вдох.
Самое странное в антивоенном протесте (а война еще не началась) то, каким обыденным кажется происходящее. Даже если протест «незаконный», бунтарем ты себя не ощущаешь. Едва не угодив под копыта, ты пожимаешь плечами: подумаешь, все это делали – например, твои родители накануне Вьетнамской войны.
И это очень тревожно. Твое поколение марширует под их музыку – «Джефферсон Эйрплейн», Боба Дилана, Брюса Спрингфилда. Скандирует их лозунги: «Раз, два, раз, два! Не нужна нам война!» Вы разгуливаете с их девизами на футболках, разве что чуть изменив их: «Мой Буш занимается любовью, а не войной». Вы так же бьете в ведра и жжете ароматические палочки, то есть делаете всё то же самое, что и ваши родители во времена их антивоенного протеста.
Но на марше 2003 года людей старшего поколения почти нет. Их кумиры (чета Клинтонов) и их рупор («Нью-Йорк таймс») слишком боятся протестовать. Опросы не оставляют сомнений: большинство беби-бумеров – бывших хиппи, бывших пацифистов, бывших «детей цветов», которые некогда «настраивались и выпадали»[54], – теперь поддерживают войну. Когда ты высказываешь свои антивоенные настроения знакомой паре, в шестидесятые жившей в коммуне хиппи, тебя обвиняют в «симпатиях к террористам». Даже твой отец, свидетель расстрела в Кентском университете[55] – его самого тогда чуть не затоптала лошадь на митинге в поддержку гражданских прав, – теперь спорит с тобой. А ведь это его пацифистские взгляды – мир, любовь и голуби – вдохновили тебя пойти на марш. «Что, если война необходима?» – говорит он тебе, своей дочери, человеку, который только что потратил четыре года жизни и огромную сумму денег (его денег в том числе!) на то, чтобы узнать о Ближнем Востоке все возможное; человеку, который был в Египте и владеет арабским. «Нет никакого оружия», – говоришь ты. «Но почему ты так уверена?» – спрашивает он. «Даже если есть, это неважно», – отвечаешь ты. «Будет важно, когда террористы решат его использовать!» – «Да террористы эти не из Ирака!» – «Откуда ты знаешь?» – «Оттуда, что они не из Ирака!»
С людьми твоего поколения ситуация складывается ничуть не лучше. Ты видишь четкое деление на два фронта, строго по географическому признаку: на твоей родине, в долинах, подернутых горным туманом, твои ровесники надевают камуфляжную форму, позируют для местной газеты и разъезжаются по военным базам; их взгляды на серых газетных снимках устремлены вдаль, и кто-то выглядит уверенно, кто-то испуганно, а кто-то кажется настолько смелым и решительным, что легко забыть о его возрасте (всего двадцать!). Одни верят в величие Америки. Другие – в денежный бонус для новобранцев. Многие уже после 11 сентября ушли воевать в Афганистан, откуда их перебросили в Ирак, хотя они на это не подписывались.
В другом краю, почти в пятистах километрах к северу, за мраморными стенами университета «Лиги плюща» – нищета и криминал не проникают сюда, оставаясь где-то там, за коваными воротами, – приближение войны воспринимается как не слишком увлекательное спортивное мероприятие, что-то вроде матча по бадминтону или крикету. Да, они провели пару антивоенных протестов и диспут-семинаров, да, ландшафт немного изменился – теперь на месте башен-близнецов зияет дыра, – однако повседневная жизнь в университетском городке почти ничем не отличается от той, какой она была в 1999 году, когда ты впервые сюда приехала, до крупнейшего теракта в новейшей истории, до двух войн. За этими стенами головы у всех заняты другими проблемами. Лопнул пузырь доткомов[56]. Работы нет. У самых невезучих накопилась куча долгов по студенческим кредитам. И ты обнаруживаешь, что даже в привилегированных кругах родители порой теряют терпение и заводят старую песню: «Вот когда я был в твоем возрасте…»
Нам всем нужна работа. Нам нужна медстраховка. Нужны деньги на залоговые депозиты для аренды квартиры в Нью-Йорке. Нужны еще двести долларов – на шапочку, мантию и дипломный взнос («Что?! – ты чуть не срываешься на крик, когда декан разъясняет процедуру окончания университета. – Диплом не включен в стоимость обучения?»). Мы посещаем семинары «Как выжить в реальном мире»; мужчина в деловом костюме твердит, что лучше всего начинать копить на пенсию прямо сейчас, иначе рискуешь встретить старость в нищете и жевать лапшу зубными протезами (если хватит на протезы, конечно). Тем временем твои однокурсники организовали комитет по сбору средств в Фонд выпускников 2003 года. Ты пытаешься уклониться от сборов, но один из членов комитета объясняет, что средства будут использованы «на поддержку тех студентов, которым теперь не по карману обучение в Колумбийском». Ты соглашаешься.
Проходит несколько недель, и половина твоих однокурсников устраивается в крупные корпорации с Уолл-стрит, а другая половина идет получать второе образование в престижные медицинские и юридические университеты. Ты же начинаешь понимать, что последние четыре года играла в игру, о существовании которой узнала лишь сейчас. Наградой в этой игре были Уолл-стрит, Йельская юридическая школа, Стэнфордская бизнес-школа и Гарвардская медицинская, однако теперь, когда уже слишком поздно, ты понимаешь, что тебе эти призы никогда и не были нужны. Правда, есть еще один приз, очень важный, который получат все твои однокурсники (и ты в том числе), но не получат твои ровесники в Западной Виргинии: вас не убьют в Афганистане или в Ираке, не покалечат, не уничтожат психологически. С трудом верится, что тебе так повезло, что тебе досталась такая великая награда, но просто ты оказалась в нужное время и в нужном месте.
Март 2003 года
«Война в Ираке напоминала ядовитую змею, ползущую по футбольному полю, – когда-нибудь расскажешь ты своим внукам. – Издалека ее никто не видел. От нее можно было убежать. Можно было усыпить ее, выстрелив в нее змеиным снотворным. Размозжить ей голову мотыгой, в конце концов. Однако она подползла совсем близко. Не сразу, но подползла. А потом молниеносно напала. И яд проник в кровь. Смерть была медленной и мучительной. Мы умирали больше десяти лет».
Когда твои внуки спросят, что делали американцы, пока змея приближалась, ты не растеряешься. Ты знаешь, чем занимались тысячи и тысячи американцев: ты видела их в Нью-Йорке и Коннектикуте, в Арканзасе и Флориде, в Виргинии и Вермонте, богатых и бедных, демократов и республиканцев, черных и белых, мужчин и женщин. Ты смотрела на них часами, а они все… слушали музыку. Музыка завораживала их, гипнотизировала, успокаивала, и они хотели только одного – слушать еще. Они покупали по двенадцать дисков за раз. Миллионы проданных альбомов. Они слушали и слушали мелодии, ужасно похожие на саундтрек к фильму о том, как все общество – богатые на верхней палубе и бедные на нижней – пошло ко дну.
Мы с Харриет и Ким вызываем такси. Приезжает полная блондинка; она жжет благовония прямо в машине, и из окон клубится сандаловый дым. Она красивая, но, когда открывает рот, я вижу, что у нее не хватает нескольких зубов.
«В хонки-тонк[57]», – говорите вы. «Будет сделано», – отвечает она.
Она из Нэшвилла, но по барам ходит редко. Только деревенщины ходят в церковь, а потом по барам, добавляет она.
– Нет ничего плохого в том, чтобы пойти в бар после церкви, – рассуждает Ким, – лишь бы из бара не приводить домой абы кого.
Меня так и подмывает спросить у Ким, где именно в Библии говорится, что ходить по барам не возбраняется, но сегодня я решила быть паинькой. Мы наконец вырвались из Картерсвилла, в котором провели почти неделю. Я поужинала прекрасными овощами на пару, и это не была начинка пиццы ассорти. В этот теплый вечер небо над Нэшвиллом сияет неоновыми огнями. Мы приезжаем на улицу, где много баров, и выбираем хонки-тонк, который кажется особенно колоритным: внутри все в дыму, куча потных людей и громыхает живая музыка. Ко мне подходит мужчина средних лет с обветренным лицом и в ковбойской шляпе. Его усы в пивной пене. «Какая-то ты грустная», – говорит он, и на минуту я верю ему, а потом понимаю: он говорит это всем девушкам. Скажи девушке, что она грустная, и надейся: вдруг она поверит тебе и захочет найти утешение в твоих пивных усах.
Он спрашивает, можно ли меня угостить. «Нет, спасибо», – отвечаю я. Он все равно возвращается с напитком – розовым арбузным коктейлем с водкой, налитым в пробирку. Такой пьют школьницы, когда хотят нализаться на ярмарке научных проектов. Буркнув «спасибо», я осматриваю пробирку, как химик в лаборатории.
Музыканты принимают заявки. «Мы играем рок и кантри», – говорят они, но за весь вечер я так и не услышу ни одной песни в стиле кантри. Они исполняют «Уайт Страйпс», «Годсмак» и «Лед Зеппелин». Три раза звучит «Ты трясла меня всю ночь»[58], и мне уже начинает казаться, будто меня действительно трясли всю ночь. Я прошу солиста сыграть «Чаттахучи». Сегодня по пути в Нэшвилл мы пересекли мост через реку Чаттахучи, и мне вспомнились школьные танцы: в нашем захолустье ни одна дискотека не обходилась без Алана Джексона