Я никогда прежде не задумывалась о том, что сложности могут возникнуть не только с телом, но и с головой. Что мозг может играть со мной злые шутки, фокусируясь именно на той сфере, которую мне меньше всего хочется обсуждать, – на моих туалетных потребностях. Что на самом деле все объясняется очень просто: я схожу с ума.
Безумие – вот что случается с людьми, которые распадаются надвое. Одна часть лжет (твердит, что ей надо в туалет). Вторая знает, что это неправда (мне не надо в туалет).
Пока ты об этом не догадываешься, но на концерте в Литл-Роке с тобой впервые случается настоящая паническая атака – первая из сотен, которые тебе предстоит пережить впоследствии. Это вступительные такты психического расстройства, которое отравит твою жизнь и превратит ее в невообразимый кошмар. Атаки станут вынуждать тебя совершать крайне нерациональные поступки и вести себя так, что со стороны ты будешь казаться сумасшедшей, но остановиться не сможешь. Ты и раньше слышала намеки, однако списывала эти смутные предчувствия на меланхоличный звук свирели. Лишь на концерте в Литл-Роке настройки твоего мозга окончательно сбиваются, без видимой на то необходимости включается реакция «бей или беги»[64], и ты думаешь:
Я не только описаюсь в присутствии сотен зрителей – меня сейчас стошнит. Упадет платье, сломаются каблуки, я подверну ногу и останусь калекой. Как я держусь на ногах с такими слабыми коленками? А может, уже не держусь? Давно ли проверяла? Кажется, я падаю в обморок. Сейчас меня стошнит, и я потеряю сознание – все одновременно, – а потом захлебнусь собственной рвотой. Или разобью скрипку о сцену и начну пинать ее ногами. Или швырну ее в зал и стану грязно ругаться, выкрикивать самые ужасные оскорбления, самые отвратительные вещи, приходящие в голову, – о том, что я ненавижу негров, что одиннадцатое сентября было прекрасным днем, что мне хочется послать к черту ветеранов, стариков и очаровательных младенцев. К черту бездомных щенков и Пи-би-эс. Я теряю контроль над собой, больше не владею своим умом и телом, а главное – никак не влияю на музыку, гремящую вокруг. Это фонограмма, ее нельзя остановить, она будет звучать, хочу я того или нет. Я так и умру здесь, на сцене, и никто не поймет этого, потому что к моему лицу приклеена улыбка.
После концерта я бегу в туалет, с треском захлопываю дверь кабинки, рывком поднимаю концертное платье, сдергиваю нижнее белье и сажусь на унитаз. И только тогда понимаю, что в туалет мне совсем не хочется.
Пройдет много лет, и ты прочтешь, что паническую атаку запускает та же реакция «бей или беги», которая велит человеку спасаться от медведя. Тебе кажется, что это неточное описание. Паника, которую ты испытала на сцене в Литл-Роке, непохожа на то, что чувствуешь, убегая от медведя. Нет, это, скорее, ощущения человека, которого медведь уже поймал и начал есть; человека, у которого нет ни малейшего шанса спастись. Остались лишь последние секунды, прежде чем все померкнет, и бороться или бежать бессмысленно.
После Литл-Рока панические атаки случаются всё чаще и становятся сильнее, но пока ты еще не понимаешь, что с тобой происходит. Со временем страх подчинит себе всю твою жизнь: ты не сможешь летать на самолете и перемещаться на метро, ездить в лифте и автомобиле; ты не сможешь находиться там, где нет доступа к свободному туалету. В голове постоянно стучит: сколько раз допустимо выйти в туалет во время киносеанса? А на свадьбе подруги? Ты делишь свою жизнь на получасовые сегменты: кажется, пройдет чуть больше – и ты описаешься. Тебе неуютно даже в обществе родителей (а именно они будут заботиться о тебе несколько месяцев после возвращения из турне и оплачивать медстраховку, чтобы ты могла посещать психиатра). Ты прячешься в подвале родительского дома, где тебя никто не видит, читаешь и играешь в «Марио» на доисторической приставке брата, которую никто не включал со времен твоего седьмого класса.
Проблема отчасти состоит в том, что тебе стыдно. Ты не хочешь обсуждать эту «туалетную» тему. Это мерзко, а никому не нравится быть мерзким, особенно молодой женщине, чувствующей себя неуверенно в своем теле. Позже ты узнаешь, что панические атаки считаются болезнью женщин в возрасте 20–30 лет. Отец пригласит тебя помочь ему в ночную смену в отделении скорой помощи, и ты, к удивлению своему, увидишь, что приемный покой в три утра кишит не жертвами несчастных случаев с кровавыми травмами, а двадцатилетними девушками с паническими атаками. Есть что-то особенно стыдное в том, чтобы кричать «я умираю!», когда ничего серьезного не происходит. Паническая атака у женщин служит подтверждением всех стереотипов, с которыми они активно борются всю жизнь, – о том, что все они глупы, ненадежны и склонны к истерии. В ходе панической атаки мозг не управляет физиологией, и в некотором смысле это последствие сепарации ума и тела, происходящей гораздо раньше, в подростковом возрасте, когда девочки понимают, что ни ум, ни обаяние не спасут их от вынужденной «жизни в теле». Намного позже ты узнаешь и о том, что в психиатрии есть целый раздел заболеваний, связанных со страхом пациентов утратить контроль над физическими функциями. В частности, твоим собратом по несчастью окажется редактор «Атлантик» Скотт Стоссел, страдающий тяжелой эметофобией[65]; он сбежал из студии во время интервью с Биллом Клинтоном, испугавшись, что сейчас его стошнит на президента, и, лишь очутившись в коридоре, понял: с ним все в порядке.
В основе любого тревожного расстройства лежит страх, и о своем страхе ты знаешь: ты боишься, что утратила контроль над собственной жизнью. Размывается грань между реальностью и вымыслом – не только в психике, но и в физическом теле. Ты много лет трудилась, свято веря в то, что терпение и труд все перетрут, но вдруг обнаружила: все твои действия бессмысленны, так как все вокруг ненастоящее, повсюду обман. Выяснится, что ежемесячный взнос по медицинской страховке для женщины твоего возраста с хроническим заболеванием превышает твою арендную плату, он больше, чем взносы по студенческому займу, которые растут как на дрожжах, потому что ты не платишь вовремя. Ты понимаешь: денег, заработанных в турне, не хватит на возвращение на Ближний Восток, и ты не сможешь работать там военным корреспондентом, как изначально планировала. Ты никогда не будешь зарабатывать чем-то интересным и творческим, не сделаешь ничего значительного и не станешь особенной. Ты пойдешь на дно. Это данность.
В статье «Оцепеневшие» в журнале «Нью-йоркер» Джон Лар пишет об исполнителях, боящихся сцены: они опасаются, что в какой-то момент потеряют контроль над своим телом. Лар замечает, что пожелания артисту перед выходом к публике – «сломай ногу» или «к черту»[66] – таят в себе отсылку как раз к этому страху. «Обычно на сцене мы играем роль и надеваем маску, которая служит своего рода защитой, – пишет Лар. – Но исполнитель, испытывающий страх сцены, внезапно начинает чувствовать себя собой и оказывается беспомощным перед залом, утрачивая иллюзию невидимости».
Впрочем, и эти метафоры недостаточно точно описывают происходящее с тобой, музыкальной исполнительницей. Актеры утрачивают «иллюзию невидимости», а ты – «иллюзию тишины». Ты вдруг начинаешь слышать себя. И твоя игра совсем непохожа на то, как звучит «Зима» Вивальди в мультфильме, который ты смотрела в четыре года. Ты десять лет училась играть на скрипке, однако до сих пор не можешь сыграть эту пьесу – слишком быстрый у нее темп, слишком сложная тональность.
Ты играешь намного хуже, чем музыканты из мультфильма. Твое исполнение не навевает ассоциаций с наползающим горным туманом. Оно несерьезно и не вызывает мыслей о жизни и смерти.
Оно похоже на «Титаник».
Мы разгоняемся и едем на юг в чернильно-черной арканзасской ночи. Примерно в два часа останавливаемся в маленькой гостинице, расположенной в старинном здании. Мы с Харриет относим чемоданы наверх по скрипучей лестнице и падаем на кровать с балдахином и колючими одеялами. Через несколько часов сквозь старомодный кружевной тюль начинает просачиваться молочно-белый солнечный свет, и я, пробудившись лишь наполовину, ищу телефонный справочник на прикроватном столике. Но здесь нет ни столика, ни справочника, и мне остается лишь заснуть, так и не узнав, где я нахожусь.
На следующий день мы проезжаем мимо темных водоемов, на поверхности которых плавают пушистые шарики хлопка, а откуда-то из глубины вырастают деревья со скрюченными ветками. Я заглядываю в свой шкафчик, отодвигаю в сторону книги, которые планировала читать в дороге, но даже не открывала, и сразу перехожу к тем, что были взяты на чрезвычайный случай: я читала их миллион раз и могу с уверенностью рассчитывать на то, что они перенесут меня из реальности куда-то еще. Поначалу я решаю перечитать «Гордость и предубеждение», но потом смотрю на деревья за окном, и что-то в их облике заставляет меня взяться за «Всю королевскую рать».
Америка, описанная Робертом Пенном Уорреном, совсем непохожа и одновременно очень похожа на ту, что я вижу в окно трейлера. Давным-давно здесь стояли сосновые леса, но теперь их нет. Пришли негодяи с большими деньгами и открыли здесь лесопилки (или «Уолмарты», думаю я, когда мы проезжаем городишки Луизианы, изуродованные безликими торговыми центрами, забегаловками «Руби Тьюздей» и отелями «Хэмптон Инн»). Они платили людям доллар в день, и ради доллара те расстались с лесами. Пилы пели партию сопрано (голосом свирели, думается мне), рабочий в столовой разливал ром с патокой и раскладывал шпик по тарелкам (кока-колу и ребрышки в нашем случае). А потом сосен не осталось. И доллар в день больше никто не платил. Богатеев в костюмах из тонкого сукна и с бриллиантовыми кольцами на пальцах простыл и след. (Любопытно, как будет выглядеть это место, когда «Уолмарт» проглотит весь местный бизнес и мелкие лавки закроют двери, думаю я, глядя на маленький городишко в Луизиане, кажущийся совершенно мертвым; единственное живое в нем – худенький подросток в синем жилете, толкающий пустые тележки к безупречно начищенным стеклянным дверям «Уолмарта»; те зевают и проглатывают его целиком.)