Скрипка, деньги и «Титаник». История скрипачки, продававшей мечты и обман — страница 35 из 43

– Думаешь, она в самом деле играла на скрипке? – спрашивает одна.

– Быть такого не может, – отвечает другая. – Это был магнитофон.

– Точно, магнитофон, – кивает первая.

Этот разговор потрясает тебя и злит. Ты решаешь немедля восстановить справедливость, и тебе даже не приходит в голову, что услышала в некотором роде комплимент: девчонки сочли твое неумелое пиликанье слишком хорошим, чтобы быть правдой. Папа предупреждал: дети будут смеяться, но ты никогда не предполагала, что они посчитают твою игру ненастоящей – настолько она показалась им талантливой! Оказывается, так думают многие. Они подходят к тебе на площадке, в очереди за обедом, в школьном автобусе и спрашивают:

– А ты в самом деле играла на скрипке?

Да, отвечаешь ты. Конечно да! Никакой это был не магнитофон! Да, я могу доказать! Да, да, я играла в самом деле, это все было правдой. Я играла по-настоящему. Да, это действительно была я.

Кто такой Композитор? Часть III

Узнаем, что говорит Пират.

На самом деле есть два пирата – Хороший и Плохой. Обоих играет Композитор. Фильм на видеокассете – тридцатиминутная демозапись детской телепередачи – начинается с появления Хорошего Пирата в треуголке, парике и с накладными усами. На его корабле три матроса: попугай, рыба и маленький фиолетовый динозавр, подозрительно смахивающий на Барни[94], но Композитор, то есть Хороший Пират, зовет его Дайни. Дайни – первый помощник капитана, и потому Пират носит его на руках.

Речь Хорошего Пирата совершенно невозможно разобрать: он мямлит что-то себе под нос с акцентом, являющим собой смесь кокни и сленга серфингистов, хотя раз семь за полчаса я отчетливо слышу фразу «хорошие, добрые пираты». Хороший Пират и его мягкие игрушки живут на корабле. У них есть карта, исполняющая любое желание. Попугай хочет отыскать родителей, которых давно потерял. Хороший Пират повелевает карте: «Хей, карта, хей», – и корабль плывет «навстречу Полярной звезде». Но не в навигационном смысле (в направлении, указываемом Полярной звездой), а в буквальном – улетает в открытый космос. В этот момент экран «раскалывается» надвое, и появляется Плохой Пират! Плохой Пират – его тоже играет Композитор с зализанными гелем волосами – истинная звезда этого шоу. Он единственный внятный персонаж в этой передаче. Говорит четко, растягивая гласные, как обычно делают карикатурные персонажи-геи в кино, его акцент убедителен и не меняется от слова к слову. Произнося реплики, он смотрится в зеркало. Его окружают горы золотых монет и пустых винных бутылок. С его появлением на экране меняется фоновая музыка: вместо саундтрека к «Титанику» начинает звучать легкий джаз.

– Поймал! Ты вода! – говорит Плохой Пират Хорошему.

«Боже, благослови Америку», турне 2004 года
Сиэтл

– Да пошел он, этот Композитор! – кричит Харриет.

Вокруг нас типичный Сиэтл, мы словно попали на открытку с панорамой. Спейс-Нидл[95]. Проливной дождь. Один зонтик на двоих. Мы напились пива в каком-то обшарпанном баре и роняем зонтик.

– К черту его! – вопит она, отдает зонт мне и убегает в направлении Спейс-Нидл.

– Ты куда? – кричу я ей вслед.

– Пропади все пропадом! – орет она, удаляясь.

Раньше Харриет никогда себя так не вела. До сих пор она была невозмутимой: веселой и спокойной, словно хранящей внутри неиссякаемый источник веры в хорошее. Мне даже иногда казалось, что в теле этой девушки модельной внешности заперта восьмидесятилетняя бабулька со Среднего Запада, исправно посещающая церковь по воскресеньям. Втайне мы регулярно посмеиваемся над Композитором, но орать «да пошел он» и бегать под дождем у подножья Спейс-Нидл – это что-то новенькое. Сильно накипело, наверное.

Через много лет я спрашиваю, что ее тогда так сильно расстроило, и выясняется: никто из нас не может вспомнить тот день в подробностях. Скорее всего, что-то на концерте вывело ее из себя. Харриет окончила с отличием несколько престижных консерваторий, но каждый вечер Композитор представлял ее публике не иначе как «девушку с самой лучезарной улыбкой в мире». Стоит ли удивляться, что после десятка концертов ей надоело улыбаться, надоело быть красивым реквизитом для мошенника, который не мог (или не хотел) оценить ее истинный талант. А может, последней каплей стало то, что как раз в тот день из Мэна доставили пять ящиков яблок и весь наш трейлер оказался ими заставлен – некуда было сесть, негде было встать. Помню, тогда она сказала: «Яблоки ему дороже нас. Может, он и на сцену их с собой возьмет, а мы просто разъедемся по домам?»

На следующее утро мы уезжаем из Сиэтла и направляемся в Бойсе, штат Айдахо. Харриет заходит в фургон, спокойно убирает ящик с яблоками с раскладного дивана и садится. Но что-то в ее поведении изменилось. Взгляд у нее агрессивный, как у загнанного зверя. Мол, не смей даже подходить ко мне. И попробуй еще хоть раз сказать, что у меня самая лучезарная улыбка в мире. Увидишь, что будет. Ты только попробуй.

Гнев

Я лишь однажды видела Композитора в гневе: воскресным вечером в каком-то захудалом торговом центре Канзаса. Мы с Ким играли часами, как роботы, но почему-то в этот раз нас не окружила толпа восхищенных фанатов. Композитор одиноко сидел за столиком с дисками, которые никто не покупал, и несколько часов подряд смотрел в расположенную напротив витрину магазина, в котором канзасцы выбирали газонокосилки. Наконец к столику подошли несколько человек, но как-то с опаской, словно сам факт приближения к нам накладывал на них какие-то обязательства. Ведь покупать музыку не то же самое, что покупать газонокосилку. Музыку нельзя увидеть, потрогать, не получится осмотреть ее подшипники. Музыка – сложный товар. Она абстрактна, эмоциональна, неосязаема. К музыке не прилагается гарантия. В то же время купить ее легче всего. Вам нравится то, что вы слышите? Купите это, возьмите с собой и послушайте еще раз. Не нравится? Проходите мимо. Но в тот день покупатели почему-то не желали верить своим ушам, они стояли чуть поодаль и выкрикивали вопросы о жанре: а это классическая музыка? Иногда Композитор отвечал «да», а иногда говорил, что это «инструментальная музыка» – прекрасное определение, не означающее вообще ничего, точное и уклончивое одновременно.

Внезапно у меня лопнула первая струна. Разлетелась в клочья. Я рефлекторно прекратила игру, чтобы оценить нанесенный ущерб и размотать обрывок струны с колка. В ту же секунду Композитор вырвал вилку из розетки и направился ко мне. Я опомниться не успела. В ярости он подошел очень близко, его лицо было в паре сантиметров от моего. Впервые со дня нашего знакомства он посмотрел прямо на меня. В его глазах была холодная жестокость, которой я прежде не замечала. Я в панике опустила взгляд и осознала, что порванная струна только что поставила под угрозу весь наш спектакль. Даже самый неискушенный канзасец поймет, что скрипачка не может играть так безупречно без первой струны, даже дурак догадается, что его дурачат.

В иных обстоятельствах поврежденная струна могла бы свидетельствовать о гениальности исполнителя. Мидори Гото, четырнадцатилетняя чудо-скрипачка, попала в 1986 году на передовицы мировых газет после того, как, играя соло на музыкальном фестивале в Тэнглвуде с Бостонским симфоническим оркестром, порвала первую струну, тут же взяла другую скрипку, снова порвала струну, опять взяла другую скрипку и продолжила играть, не пропустив ни одной ноты. После концерта Леонард Бернстайн[96] опустился перед ней на колени. История Мидори, о которой я узнала, когда мне было восемь лет – через несколько месяцев после начала занятий скрипкой, – потрясла и опустошила меня. Прочитав о Мидори, я несколько дней не могла оправиться и хотела бросить скрипку. В лице Мидори я впервые столкнулась с понятием одаренности, идеей о том, что в мире есть люди, которые в восемь лет играют лучше большинства профессиональных музыкантов, занимавшихся всю жизнь. Мысль о существовании вундеркиндов никак не вязалась со сказкой об американской мечте. Их наличие подтверждало: как бы упорно ты ни трудился, ты никогда не станешь лучше того, кто родился одаренным.

Благодаря Композитору я избавилась от этой проблемы и смогла называть себя профессиональной скрипачкой, хотя играла крайне посредственно; я даже вписала слово «скрипачка» в графу «род занятий» в налоговой декларации. Но в тот день в Канзасе, повесив от стыда голову и опустив молчащую скрипку с болтающейся порванной струной, я поняла: никакой Леонард Бернстайн никогда не преклонит передо мной колено. Будет только Композитор, нависающий надо мной и тихо и холодно цедящий сквозь зубы:

– МЕЛИССА! Никогда, слышишь, НИКОГДА не прекращай играть! НИКОГДА!

Хотела бы я сказать ему тогда, что струны рвутся и у лучших скрипачей. Что за все время работы на него никто никогда не говорил мне, как нужно вести себя, если порвется струна. К тому же ни он, ни кто-либо из менеджеров и не заикался о том, что мы играем под фонограмму. Но я этого не сказала. Не закричала: «Да пошел ты, Композитор!» Даже не закатила глаза.

Вместо этого я извинилась. Наверное, я сделала это потому, что женщины рефлекторно начинают извиняться, увидев мужчину в ярости (инстинкт самосохранения). А может, потому, что Композитор был моим боссом, а я его подчиненной (деньги). А может, потому, что я была лишь одной из многих девушек, работавших в штате у Композитора, и далеко не самой привлекательной; часто я чувствовала, что недостойна даже этой работы («жизнь в теле»). А может, я просто пока не знала, что тоже могу злиться вслух. Что испытывать гнев разрешено не только втихую на страницах дневника, но и во всеуслышание, как это делала Харриет, бежавшая с криками к Спейс-Нидл. Я не умела выражать свой гнев – это и делало меня «человеком, с которым легко работать». Тогда я еще не понимала, что способна стать кем-то б