В конце концов тебя накрывает паника, ты ложишься на пол в комнате общежития и кладешь скрипку на живот. Ты закрываешь глаза и прослушиваешь альбом Композитора полностью. И в каждой композиции простые скрипичные мелодии неизменно взмывают ввысь, сопровождаемые пронзительными трелями свирели. Ты словно слушаешь голос синтетического моря: одна звуковая волна накатывает на другую и сливается с ней медленно, настойчиво, неумолимо.
Альбомы Композитора похожи на саундтреки к фильмам. Он берет одну-две выразительные мелодии, слегка меняет их, аранжирует иначе, и получается «новая» композиция. Короткие треки следуют друг за другом в случайном порядке, бессистемно и без соблюдения хронологии. Слушая их, ты будто наблюдаешь за собой издалека; ты словно героиня снятого кем-то кино, ленты с неправдоподобно драматичным сюжетом.
На пятилетие ты просишь у родителей скрипку. Но тебе дарят что-то другое, и тогда ты просишь скрипку на Рождество. Потом на следующий день рождения. На семь лет и на восемь. Но во всей округе нет ни одного учителя игры на скрипке, объясняют родители. Эту проблему даже Санте решить не под силу.
Ты умоляешь родителей снова взять напрокат «Сару и белку», но те отказываются. В конце концов кассета с мультфильмом исчезает с полок видеопроката, однако музыка оттуда по-прежнему звучит в твоей голове. Почти десять лет ты будешь считать, что это Брамс, пока однажды, в тринадцать, не услышишь «Зиму» Вивальди. Синапсы музыкальной памяти в твоем мозге взорвутся бурными аплодисментами. Еще через десять лет, в двадцать с небольшим, ты найдешь кассету с мультфильмом на eBay и сможешь удостовериться в том, что это действительно «Зима» Вивальди. Но пока ты не узнала, что это за музыка, ты всеми силами стараешься ее не забыть. Каждый вечер перед сном мысленно проигрываешь мелодию, разглядывая трещины в штукатурке на потолке спальни, похожие на кометы с хвостами. Прежде чем уснуть, ты повторяешь про себя эту музыку. Она вызывает в тебе странное чувство: не печаль и не радость. Ноты, которые ты слышала всего лишь раз, заставили тебя стать серьезнее. «Что это за серьезность?» – думаешь ты. И понимаешь: серьезность музыки из «Сары и белки» такая же, как серьезность взрослого мира. Ты нашла ключ – серьезную музыку, – который откроет тебе секреты взросления.
Твое стремление скорее повзрослеть неразрывно связано с желанием делать то, что особенно почитается среди взрослых: работать. Труд разлит в самом воздухе Аппалачии, которым ты дышишь, в угольном дыму соседней электростанции Маунт-Сторм, снабжающей электричеством почти все Восточное побережье; каждый угольный брикет – чья-то работа, чей-то ужин, чей-то телевизор, тихо говорящий всю ночь до утра, до момента, когда опять пора идти на службу, на фабрику или в забой. В школе у тебя «рабочие тетради» и «рабочие таблицы»; ты стараешься заполнить свои как можно быстрее, сделать максимальный объем работы. Ты стремишься опередить других детей, потому что убеждена: тогда тебя станут больше любить. Уже через минуту после того, как школьный автобус высаживает тебя у дома, ты заставляешь младшего брата играть в школу. В этой игре ты даешь ему домашние задания и орешь на него, когда он от них отлынивает. Но больше всего тебе хочется поиграть в музыку – в серьезную игру, которой не гнушаются даже серьезные взрослые.
Если бы ты только смогла сыграть ту мелодию из «Сары и белки», думаешь ты, тебе разом открылись бы все взрослые тайны. Секреты видятся тебе повсюду: возможно, потому, что многие твои друзья из начальной школы переживают собственные версии «Сары и белки» – жизни, полные голода, холода и унижений. Они словно герои кошмаров из книг Чарльза Диккенса, но память твоя сохраняет о них лишь туманные обрывки воспоминаний. Вот мальчик, пахнущий помойкой, расчесывает покрытую корками кожу, и кровь капает на парту. Вот бледная девочка, чьи одежда и волосы пропахли сигаретным дымом, крадет твой любимый фиолетовый карандаш. Вот мальчик, который изо дня в день ходит в одном и том же драном красном спортивном костюме, – он лупит по кирпичной стене разваливающейся кроссовкой и в сердцах кричит на учителя физкультуры: «Козел!» В твоем классе есть тихони, похожие на затравленных кроликов: у них взгляд зверя, запертого в клетке. Имена этих детей, рожденных среди гор, будто обусловлены географией, они, как клеймо, вытравленное на теле при рождении, предопределяют их судьбу: Стоуни, Дасти, Мисти[14].
Твой юный слух пытается постичь тайны мира через несколько заученных нот, но в мире твоих родителей тайн почти нет. Твоя мама – соцработник, она ездит по обледеневшим горным дорогам через перевал, доставляя талоны на питание людям, живущим в однокомнатных хижинах. Она же делает им прививки. Как-то раз она отправляется к одной семье, чтобы показать матери, в какие игры можно поиграть с двухлетним ребенком на полу, но обнаруживает, что пола в доме нет – лишь утоптанная зола из дровяной печи, насыпанная небольшим слоем прямо на землю. В другом доме она видит младенца, спящего в ящике стола вместо кроватки, а в считаных сантиметрах от него – свернувшуюся кольцом медноголовку[15].
Твой папа, семейный врач, держит клинику для деревенской бедноты и ездит по вызовам. Он носит с собой старомодную докторскую сумку: в ней есть и шпатели для языка, и марлевый бинт. Лечит в основном людей, пострадавших от самолечения народными методами: тех, кто накладывал на абсцесс припарки из оленьей кожи и довел себя до гангрены; тех, кто самостоятельно вырывал себе сельскохозяйственными инструментами зубы, которые до этого долго гнили в воспаленных инфицированных деснах… Однажды хлынувшие в ущелье потоки воды смывают клинику твоего отца. Он берет большой займ, восстанавливает клинику и работает с утра до ночи; нищие пациенты платят ему вареньем, фасолью, а один как-то приносит почти двадцатилитровое ведро гороха, и твоя мама, будучи на девятом месяце беременности (она ожидает твоего брата), ссутулившись, лущит его.
Одним январским утром пациент привозит вместо оплаты сладкую летнюю кукурузу, замороженную в початках сразу после сбора. Твой папа рад и тут же решает воспользоваться случаем: он выносит на крыльцо большой обеденный стол, и, хотя на улице темно, идет снег, а на склонах завывает ветер, вы садитесь за него в зимних пальто и грызете кукурузу с солью, притворяясь, будто сейчас июль.
Возможно, поэтому с годами тебе все чаще кажется, что вокруг много тайн и скрытых угроз: родители работают не покладая рук («кто не работает, тот не ест» – их любимая поговорка), но делают вид, словно заснеженные горы – это тропический курорт, а грызть кукурузу на морозе весело; как будто твоя мама не раздает изо дня в день талоны на еду, а отец не привил только что целый поселок от бешенства (кто-то принес в трейлерный парк ручного енота); как будто твоя няня, соседская девочка-подросток, не пыталась покончить с собой, приняв таблетки, вместо того чтобы следить за тобой (много лет спустя мама скажет, что даже няня-самоубийца лучше западновиргинских детских садов). Ты знаешь, что зловещая музыка, звучащая в голове, важна, потому что рассказывает правду о мире – правду, которую взрослые пытаются от тебя скрыть («Притворись, что сейчас лето! Но не забудь надеть пальто!»). Несомненно, они делают это, чтобы защитить своего ребенка от жестокой нищеты и отчаяния, царящих в Аппалачии. Но они не подозревают, что именно их попытка утаить страшную истину и наводит тебя на мысль о ее существовании.
Одно из самых ранних твоих воспоминаний – вкус петрушки; бабушка рвет ее с грядки в нескольких метрах от дедушкиной свалки перегоревших лампочек. Именно такие несоответствия – сытая, приправленная петрушкой жизнь среднего класса и рядом руины угольной нищеты – ты начинаешь замечать еще в детстве.
Копаясь в остове разбитого автомобиля, лежащего в овраге рядом с домом бабушки и дедушки (в их городке при бумажной фабрике в Аппалачии воздух пропитан серной вонью), ты находишь стеклянную банку с чистой красно-белой этикеткой в клеточку, на которой нарисована спелая клубника. Но банка полна земли. Тебе интересно, как земля попала туда, ведь крышка банки запечатана. Эта банка, как и все вокруг, смердит ложью взрослых; ты чувствуешь эту ложь во вкусе петрушки, растущей на огороде в двух шагах от свалки; в керосиновом запахе лампы, в сигаретном дыму и серных парах бумажной фабрики; в остекленевших от выпивки глазах соседей, в вони от куриных потрохов, исходящей от детей работников птицефабрики. («Ваши дети тоже пойдут в куриный университет? – спрашивает твоего отца коллега-врач. – Я слышал, там студентов куры не клюют!» Эта шутка не звучит смешно в городе, где даже дети из самых обеспеченных семей, не окончив школу, идут работать на фабрику. Одна девочка примерно твоего возраста – она живет в нескольких километрах по дороге от дома бабушки с дедушкой – увидела, как на птицефабрике затаптывают кур; этот способ убивать птиц вызвал у нее такое омерзение, что она решила бросить работу и пойти в армию, рассудив, что на войне не может быть хуже, чем там, где мучают цыплят. Ее звали Линди Ингланд[16].)
Ты не знаешь, что делать с этой банкой, с куриной вонью, со зловещим туманом, тянущимся с гор и заволакивающим все вокруг, но, когда ты рядом, взрослые притворяются, будто всего этого не существует. Ты не видишь правду, но можешь ее услышать, например в четырех тактах «Зимы» Вивальди. Ты все еще помнишь эту мелодию из «Сары и белки» и начинаешь улавливать ее в горном тумане, снова и снова мысленно проигрывая ноты. Ты вылезаешь из заваленного мусором оврага. У серого низкого неба цвет шлакоблоков, которые производят в твоем городе из пыли и пепла. В твоем кармане – банка из-под клубничного варенья, полная земли. В твоей голове – Вивальди. Музыка, которую ты слышишь, словно огненно-оранжевые костюмы мужчин, которые они надевают осенью, охотясь на оленей на горных склонах. Музыка как пуленепробиваемый жилет, свернувшаяся кольцом медноголовка, прививка от бешенства. Музыка – твое предостережение и талисман. Она сообщает: это тебе не привиделось. Дети и получше тебя погибали в снегу без особой на то причины.