– Договаривай. Я казалась слабой?
– Ты жестока.
– Возможно, – кивнула я. – Мне не очень нравится это слово. Зачем тебе нужно, чтобы я испытывала страх или боль? Для чего? Что означал тот сон? Где находилось то море?
Его лицо застыло от потрясения. Он попытался что-то сказать, но потом передумал или, возможно, просто не нашел слов.
– Ты могла бы быть красивой, – тихо произнес он. – Ты почти была красивой. Ты потому питалась отбросами и пивом, чтобы потерять данную тебе Богом фигуру? Ты ведь была худенькой в детстве, такой же, как Фей и Катринка, стройной от природы. Но ты нарочно заплыла жиром – разве нет? От кого захотела спрятаться? Неужели от собственного мужа – от Льва, которого ты собственноручно передала заботам других женщин, помоложе и пособлазнительнее? Это ты толкнула его в постель к Катринке.
Я не ответила.
Внутри меня росла какая-то сила. Даже охваченная дрожью, я чувствовала эту силу и огромное волнение. Как давно меня не посещали такие эмоции, но теперь, видя, что он совершенно сбит с толку, я ясно их ощущала.
– Наверное, и сейчас тебя можно назвать красивой, – прошептал он, улыбаясь, словно нарочно хотел меня помучить. – Но неужели ты станешь такой огромной и бесформенной, как твоя сестра Розалинда?
– Если ты знаешь Розалинду и не видишь ее красоты, то мне даже не стоит тратить на тебя время, – сказала я. – А Фей – само воплощение красоты, но тебе этого не понять.
Он охнул. Потом фыркнул и упрямо уставился на меня.
– Тебе не понять, как много для меня значит такое чистое существо, как Фей. Она навсегда останется в моей памяти. Что касается Катринки, то я ее жалею. Фей была очень молода и потому все танцевала и танцевала, как бы трудно ни приходилось. Катринка многое испытала. А Розалинду я люблю всем сердцем. Ну и что?
Он вглядывался в меня, словно стараясь прочесть самые сокровенные мысли, и ничего не говорил.
– К чему все это? – спросила я.
– В душе ты так и осталась маленькой девочкой. Злой и жестокой, какими бывают дети. Только ты более озлоблена сейчас и нуждаешься во мне, хотя и отрицаешь это. Ведь ты заставила сестру Фей уехать, сама знаешь.
– Перестань!
– Да, ты… Ты заставила ее уехать, когда вышла замуж за Карла. Дело тут вовсе не в тех страницах отцовского дневника, которые она прочла после его смерти. Просто в дом, который она с тобой когда-то делила, ты привела нового хозяина…
– Перестань!
– Почему?
– А тебе-то какое дело? К чему сейчас об этом говорить? Ты промок под дождем. Но не замерз. И теплым тебя тоже не назовешь – разве не так? Ты выглядишь как бродяга-подросток – из тех, что с гитарой в руке увязываются за знаменитыми рок-музыкантами и клянчат четвертаки у входа в концертные залы. Где ты научился так играть? Откуда тебе известна столь невероятная, душераздирающая музыка?..
Он пришел в ярость.
– Язвительный язык, – прошептал он. – Я старше, чем ты можешь себе представить. Я лучше тебя знаю, что такое боль. Я восприимчивее тебя. Я освоил в совершенстве игру на этом инструменте еще до того, как умер. Я научился играть, и у меня был талант, который тебе никогда не понять, несмотря на все твои диски, сны и фантазии. Ты ведь спала, когда твоя маленькая дочь Лили умерла, – не забыла? В больнице в Пало-Альто ты на самом деле заснула и…
Я заткнула руками уши! Меня снова окружила обстановка больничной палаты двадцатилетней давности, вспомнились ее запах и свет.
– Нет! – выкрикнула я. – Ты наслаждаешься этими обвинениями! – Сердце колотилось чересчур сильно, но голосом я пока владела. – Почему? Что я для тебя и ты для меня?
– Но я думаю про тебя то же самое.
– Что именно? Объяснись.
– Я думал, что ты коришь себя и наслаждаешься этими обвинениями, я думал, ты упиваешься ими, примешивая сюда же и страх, и раболепие, и холодность, и праздность, с тем чтобы никогда не чувствовать себя одинокой, а всегда держать за руку какого-нибудь дорогого тебе мертвеца и мысленно распевать поэмы раскаяния, без конца возвращаясь к умершим, дабы отвлечься от правды: та музыка, которую ты любишь, тебе недоступна. То чувство, которое музыка исторгает из твоей души, никогда не получит воплощения.
Я не сумела что-либо сказать в ответ.
Осмелев, он продолжил:
– Вот ты и кормилась обвинениями, если воспользоваться твоим собственным словом. Ты буквально упивалась чувством вины, и это позволило мне надеяться, что мне легко удастся довести тебя до безумия, сделать так, чтобы ты…
Призрак умолк – точнее, заставил себя замолчать – и застыл в неподвижной позе.
– Сейчас я уйду, – после паузы произнес он. – Но вернусь, когда захочу, можешь не сомневаться.
– Не имеешь права. Тот, кто тебя прислал, должен забрать тебя обратно.
Я перекрестилась. Он улыбнулся.
– Ну как, помогло? А помнишь нелепую похоронную мессу по твоей дочери, что отслужили в Калифорнии? Как все там было чопорно и неуместно – все те умники интеллектуалы Западного побережья, которых заставили явиться на такое откровенно глупое мероприятие, как настоящие похороны в настоящей церкви, – не забыла? И скучающий священник, которому было на все наплевать. Он ведь знал, что ты ни разу не побывала в его церкви до того, как умерла твоя дочь. А теперь ты крестишься. Может, мне сыграть для тебя гимн? Простенькую мелодию на скрипке. Так обычно не делается, но я могу отыскать в закромах твоей памяти «Veni Creator[9] и сыграть его, и мы вместе помолимся.
– Значит, тебе не помогло обращение к Богу. – Я постаралась, чтобы мой голос звучал твердо, но не сурово. – Никто тебя не присылал. Ты бродяга.
Он был в замешательстве.
– Убирайся отсюда ко всем чертям!
– Ты ведь это несерьезно. – Он пожал плечами. – И не говори, что пульс у тебя не бьется как молот. Тебе до безумия хочется, чтобы я был рядом! Карл, Лев, твой отец… Во мне ты увидела мужчину, какого никогда раньше не встречала. А ведь меня даже человеком нельзя назвать.
– Ты наглый, грубый и отвратительный, – вскипела я. – И никакой ты не мужчина. Ты призрак, причем призрак какого-то молодого, неотесанного и отвратительного человека!
Мои слова его задели. По лицу было видно, что ранила я не одно только его тщеславие.
– Пусть так. – Он явно старался взять себя в руки. – И ты любишь меня из-за музыки. Но не только из-за нее.
– Может быть, ты и прав. – Я холодно кивнула. – Но о себе я тоже высокого мнения. Ты сам признался, что ошибся в расчетах. Я дважды была женой, один раз – матерью. Возможно, была и сиротой. Но слабой и ожесточенной? Никогда. Мне не хватает чувства, которое требуется для ожесточения.
– Какого именно?
– Сознания, что все должно было сложиться лучше. Это жизнь, только и всего, и ты пьешь из меня соки, потому что я жива. Но я не настолько снедаема чувством вины, чтобы ты мог являться сюда и лишать меня разума. Никоим образом. Я даже уверена, что ты не до конца понимаешь, что такое чувство вины.
– Разве? – Он был искренне удивлен.
– Неистовый страх, причитания «mea culpa, mea culpa»[10] – это только первая стадия, – пояснила я. – Затем наступает нечто более тяжелое, тесно связанное с заблуждениями и ограничениями. Сожаления – это ничто, абсолютное ничто…
Теперь настала моя очередь недоговаривать, и все из-за недавних воспоминаний, вернувшихся, чтобы повергнуть меня в печаль. Я увидела свою мать, уходившую от меня в тот последний день. «Мамочка, позволь мне обнять тебя!» Кладбище в день ее похорон. Кладбище Святого Иосифа, заполненное маленькими могилами, – место последнего упокоения бедняков ирландцев и бедняков немцев. Повсюду горы цветов. А я смотрю в небо и думаю, что это никогда-никогда не изменится, что эта боль никогда не пройдет, что в этом мире никогда больше не будет света.
Я встряхнулась, отогнав от себя мрачные мысли, и подняла на него глаза.
Он внимательно изучал меня и, казалось, сам страдал от боли. Меня это взволновало. Я снова попыталась ухватить самое главное, отбросив все остальное в сторону, оставив лишь то, что нужно было осознать и постараться выразить.
– Думаю, теперь мне понятно, – сказала я, чувствуя волну облегчения. Волну любви. – Вот ты зато ничего не понимаешь. А жаль.
Я забыла об осторожности. Думала только о том, что пыталась постичь, а не о том, чтобы кому-то досадить или доставить удовольствие. Мне хотелось только достучаться до него, чтобы он понял и принял это.
– Так просвети же меня, – насмешливо сказал он.
Ужасная боль накрыла меня с головой – слишком огромная и всепоглощающая, чтобы быть пронзительной. Она полностью завладела мною. Я взглянула на него в мольбе и разомкнула губы, собираясь заговорить, признаться, попробовать вместе с ним найти определение этой боли и высказать его вслух. Но как охарактеризовать эту боль, это чувство ответственности, осознанный факт, что кто-то в этом мире стал причиной ненужных горестей и разрушения и уже ничего нельзя переделать – нет, никогда не переделать; мгновения навсегда потеряны, они остались только в памяти, искаженные и болезненные, и тем не менее есть что-то гораздо более тонкое, гораздо более значительное, что-то подавляющее и запутанное, о чем мы оба знаем – он и я… Он исчез.
Пропал внезапно, без следа, и проделал это с улыбкой, оставив меня натянутой как струна. Какое коварство – покинуть меня сейчас, в мгновение ужасной боли и, что еще хуже, наедине с нестерпимой потребностью хоть с кем-нибудь разделить эту боль!
Я обратила свой взор на тени. Передо окном мягко покачивались деревья. То и дело принимался моросить редкий дождик.
Он исчез.
– Мне ясна твоя игра, – тихо произнесла я. – Я ее поняла.
Подойдя к кровати, я сунула руку под подушку и вытащила четки. Хрустальные четки с серебряным крестиком. Они оказались в кровати, потому что в ней всегда спала мать Карла, когда приезжала, а еще, после того как мы с Карлом поженились, здесь спала во время своих визитов моя любимая крестная, тетушка Бриджит. А может быть, четки лежали под подушкой потому, что были моими и я сама по рассеянности сунула их туда. Мои четки. С первого причастия.