И вот мы шли себе по нашей улице, вальяжно, неспешно. В одном из домов впереди открылась дверь, оттуда вышел мужчина и, обернувшись к видневшемуся в дверях пятну лица, приподнял свою коричневую шляпу. Лицо это было моей матери, дверь была нашего дома.
— Ох, Иисусе, — сказал отец, — да это же сам мистер Файн к нам заходил. Чего бы ему тут понадобилось? Неужто крысы завелись?
Мистер Файн шел нам навстречу. Он был высокий, стремительный мужчина, важный человек в городе, а лицо у него было доброе и мягкое, как у того, кто его часто подставляет солнцу и ветру — быть может, как у того, кто идет по самому берегу.
— Добрый день, мистер Файн, — сказал отец. — Как поживаете?
— Превосходно, да, превосходно, — ответил мистер Файн. — А как ваши дела? Как же нас всех опечалила эта история с бедными сгоревшими девочками. Ужаснейшее происшествие, мистер Клир.
— Истинная правда, Господи Иисусе, — ответил отец, и мистер Файн пошел дальше.
— Не надо, наверное, было поминать Иисуса при нем, — сказал отец.
— Почему? — спросила я.
— Ну, так ведь он еврей все-таки, — ответил отец.
— У них что, нет Иисуса? — спросила я, не зная об этом ровным счетом ничего.
— Не знаю, — сказал отец. — Но отец Гонт тебе точно скажет, что евреи убили Иисуса. Хотя, знаешь, Розанна, времена тогда были тяжелые.
Молча мы подошли к дому, отец вытащил свой старый ключ, повернул его в замке, и мы вошли в нашу крохотную прихожую. Услышав эту его речь про Иисуса, я поняла, что его что-то гложет. Я уже была достаточно взрослой, чтобы знать — иногда люди говорят об одном, а на уме у них совсем другое, и тогда их слова все равно несут в себе отражение тех мыслей.
Совсем поздно вечером, когда уже пора было ложиться спать, отец наконец заговорил про мистера Файна.
— Ну, — сказал он, пока мать сгребала угли на остатки торфа, чтобы ночью те прогорели и наутро превратились в прекрасные икринки из красных искорок, когда она снова будет ворошить золу. — Мы тут на пути домой повстречали мистера Файна. Нам показалось даже, будто он сюда заходил.
Мать распрямилась и застыла у очага с совком для углей в руках. Она стояла так тихо и неподвижно, как будто бы позировала художнику.
— Он сюда не заходил, — сказала она.
— Нам просто показалось, что мы тебя в дверях видели и он шляпу приподнял — ну, кому-то похожему на тебя.
Мать глядела на огонь. Она сгребла угли только наполовину, но было видно, что доделывать она ничего не собирается. Она разразилась странным, тянущим плачем, который, казалось, выходил откуда-то изнутри, просачивался сквозь нее, как жуткая капель. Я была так потрясена, что у меня во всем теле как-то неприятно закололо.
— Ну, я не знаю, — жалко пролепетал он, — быть может, мы дверью ошиблись.
— Ты прекрасно знаешь, что не ошиблись, — ответила мать, на этот раз совсем по-другому. — Ты прекрасно знаешь — ох, ох, — заговорила она, — что я никогда не разрешала тебе увозить меня из дома в эту холодную жестокую страну, в этот вонючий дождь, к этим вонючим людям!
Отец побелел, будто картофелина в крутом кипятке. Мать сейчас сказала слов больше, чем за весь год. Это было целое письмо, целая газета ее мыслей. Думаю, для отца услышать такое было то же, что прочесть статью об очередной трагедии. Хуже, чем новости про мальчиков-бунтовщиков, хуже сгоревших девочек.
— Сисси, — произнес он так мягко, что вышло почти беззвучно. Но я его услышала. — Сисси.
— Дешевый шарф, каким и индус торговать постыдится, — сказала она.
— Что?
— И не вини меня! — она почти кричала. — Не вини меня! У меня ничего нет!
Отец вскочил, потому что мать нечаянно попала себе совком по ноге.
— Сисси! — вскрикнул он.
Она себя оцарапала, и на ноге поблескивали несколько темных капель крови.
— Господи, о господи, — сказала она.
На следующий вечер отец отправился к мистеру Файну, в его бакалейную лавку. Когда он вернулся, вид у него был изможденный, а лицо бледное. Я расстроилась еще раньше, потому что мать, видимо, что-то заподозрив, ушла куда-то на ночь глядя, и я не знала куда. Вот она грохотала чем-то на кухне, и вдруг — раз — и ушла.
— Ушла? — переспросил отец. — Ох, ох… Там такой холод, она хоть пальто надела?
— Надела, — ответила я. — Пойдем ее поищем?
— Да-да, непременно пойдем, — сказал отец, но не двинулся с места. Седло мотоцикла было как раз рядом с ним, но он не положил на него руку. Так и стоял, не шевельнувшись.
— Что сказал мистер Файн? — спросила я. — Зачем ты ходил к нему?
— Мистер Файн, он человек хороший. Он очень разволновался, долго извинялся. Она ему сказала, что у нас такой уговор. Что я обо всем знаю. Как же она могла такое сказать? Как могла засунуть себе такие слова в рот и сказать их?
— Папочка, я ничего не понимаю.
— Потому-то у нас дома нечего есть, — сказал отец. — Она заняла денег у мистера Файна, чтобы купить кое-что, и теперь каждую неделю он, конечно, приходит за деньгами и, конечно, она отдает ему большую часть того, что я заработал. Все эти крысы, темные подворотни, все то время, пока Боб рылся во всяких отбросах, все те дни, что нам пришлось выносить этот ужасный голод, все это ради… часов.
— Часов?
— Часов.
— Но дома нет новых часов, — сказала я. — Ведь правда же, пап?
— Не знаю. Так мне сказал мистер Файн. Часы-то не он ей продал. Он торгует только морковкой и капустой. Но она ему однажды показывала часы, когда нас с тобой не было дома. Очень красивые часы, он говорит. Сделаны в Нью-Йорке. С торонтским боем.
— Что это такое? — спросила я.
Едва я спросила это, как у отца за спиной открылась дверь и вошла мать. В руках она держала квадратный фарфоровый предмет с элегантным циферблатом, вокруг которого кто-то — несомненно, в Нью-Йорке — нарисовал маленькие цветочки.
— Я их не завожу, — произнесла она тихонько, отважным детским голоском, — потому что боюсь.
Отец встал со стула.
— Где ты купила их, Сисси? Где ты такое купила?
— В «Грэйс оф зе Уир».
— У «Грэйс оф зе Уир»? — с изумлением переспросил он. — Я в этом магазине и не был ни разу. Я бы и зайти туда побоялся, чтобы с меня за вход плату не содрали.
Мать не двигалась с места, съежившись от горя.
— Это «Ансония»,[15] — сказала она. — Их сделали в Нью-Йорке.
— Давай вернем их в магазин, а, Сисси? — попросил отец. — Отнесем их в «Грейс» и тогда решим, что делать. Мы не можем и дальше платить Файну. Тебе за них, конечно, не дадут, сколько ты заплатила, но, может, дадут хотя бы что-то — тогда бы мы могли вернуть долг мистеру Файну. Уж я бы с ним как-нибудь договорился.
— А я ни разу не слышала, как они тикают и звенят, — сказала мать.
— Ну так поверни ключ, пусть потикают. А потом и час прозвонят.
— Не могу, — сказала мать. — Тогда они их найдут. Услышат звук — и найдут.
— Кто найдет, Сисси? Мы найдем? Да мы уже, по-моему, нашли все, что можно.
— Нет-нет, — сказала мать, — крысы. Крысы их найдут.
Мать подняла на него глаза — во взгляде у нее вдруг вспыхнул какой-то жутковатый огонек, как у заговорщицы.
— А давайте-ка их лучше разобьем! — сказала она.
— Нет! — сказал отец со всем отчаянием, на какое только был способен.
— Нет-нет, так будет лучше! Расколотить их! Расколотить весь Саутгемптон! И Слайго! И вас! Вот я сейчас как подниму их, Джо, да как грохну об пол — вот так! — тут мать и впрямь подняла часы и действительно швырнула их на тонкий и влажный пласт бетона, служивший у нас полом. — Вот так вот — и ничего больше не болит, никто никому не должен, никто ничего не терял!
Часы разлетелись по полу фарфоровыми осколками, закрутилась какая-то шестеренка, и тут в первый и в последний раз в нашем доме раздался торонтский бой часов из «Ансонии».
Сейчас мне придется написать, что вскоре после этого — почти сразу — отца нашли мертвым.
И по сей день я не знаю, что же его убило, и задаюсь этим вопросом вот уже более восьмидесяти лет. Я все разматывала нить перед вами, и куда она меня теперь привела? Все факты я вам выложила.
Правда ведь, что история с часами — не такое уж большое дело, чтоб убить человека?
Правда ведь, что та темная история с мальчиками все же была не настолько темной, чтобы навсегда повергнуть отца во тьму?
Да и девочки — да, тоже было темное дело, хотя падали они очень ярко.
Все это выпало отцу, потому что такая была у него судьба. Он был обычным человеком, и что угодно — часы или сердце — могло стать для него последней соломинкой.
На соседней улице, в заброшенном доме, где он тоже выводил крыс — вот где он и повесился.
Ох, ох, ох, ох, ох, ох, ох, ох, ох, ох, о-о-о-ох!
Знаете ли вы, какое это горе? Надеюсь, что нет. Такое горе не стареет, не исчезает со временем, как это случается с другими человеческими бедами и делами. Это горе, оно всегда там, раскачивается себе потихоньку в заброшенном доме — мой отец, мой отец.
Я плачу по нему.
Глава девятая
Наверное, мне придется упомянуть еще пару неприятностей, которые выпали на долю моего отца после смерти, когда он уже был просто огромным пирогом из крови и прошлого. Так можно — любить кого-то больше себя самого и при этом, будучи еще ребенком или почти женщиной, думать такое, когда твоего отца приносят домой, чтобы справить по нему неизбежные поминки… Мы, правда, не думали, что кто-то станет о нем справляться.
Его мотоцикл выкатил во двор наш сосед, плотник мистер Пайн, человек с холодным взглядом, который, однако же, сразу бросился нам помогать. Мне, наверное, не нужно даже говорить, что обратно мотоцикл так и не внесли, и уж ему пришлось справляться на улице самому.
На его место поставили длинный дешевый гроб, откуда торчал огромный отцовский нос. Из-за того, что он повесился, люди из похоронной конторы Сильвестра покрыли ему лицо толстым слоем белого грима — будто циферблат.